Вернувшись домой, я застал тебя. Ты убежала из санатория и приехала, толкаемая предчувствием, что мне угрожает опасность. Я отмахнулся от твоей опеки довольно раздраженно и грубо. Ты смотрела на меня испуганными большими глазами – от всего лица остались одни глаза.
   На следующий день ты не поднялась с постели. Пришлось опять вызывать врачей. Врачи называли твой приезд в такую погоду безумием и советовали немедля отправить тебя обратно на юг. Все это было чертовски не вовремя. Нельзя же было отправить тебя одну, а провожать тебя в Крым у меня не было в эту минуту никакой возможности. Дело разрешилось компромиссом: меня вызвали в наркомат. Я решил, что довезу тебя до Москвы, а оттуда отправлю с сиделкой.
   Все эти три дня, дома и потом в поезде, ты не говорила почти ничего, но не спускала с меня глаз. В дороге ты вдруг спросила, не могу ли я похлопотать в Москве, чтобы меня перевели на другой завод. Вопрос был до того неожиданный, что я ответил не фазу. И пробурчал, что, мне кажется, ты начинаешь терять рассудок.
   Вечером, за несколько часов до Москвы, ты наконец заговорила. Ты сказала: «Видимся мы, очевидно, в последний раз. Долго я уже не протяну. Нельзя ли нам раз в жизни поговорить друг с другом начистоту?»
   Разговора у нас не получилось.
   В Москве, когда тронулся севастопольский поезд, увозя тебя и сиделку, – можешь мне верить – я вздохнул с подлинным облегчением. Я сказал себе: «Женщин, когда они начинают болеть, следовало бы вывозить на безлюдный остров: они становятся невыносимыми…»
   – Разрешите вас потревожить… Релих вздрагивает и открывает глаза.
   Господин Герман Хербст снимает с сетки чемодан и ищет что-то, беспорядочно разгребая вещи.
   Смешно, как у него дрожат руки. Неужели он действительно так принимает к сердцу болезнь своей жены?
   Релих потягивается и зевает. Поужинать, что ли? Он выходит в коридор и наталкивается на господина Хербста. Этот толстяк имеет странное свойство быть одновременно повсюду! Можно подумать, что он страдает животом.
   – Вам нездоровится? – с деланным участием спрашивает Релих.
   Господин Хербст потрясает перед его носом пачкой телеграмм.
   – Я уже наполовину разорен! И все оттого, что я выехал в такую минуту! Я чувствовал, что мне нельзя уезжать!… Ах, если она об этом узнает, это ее убьет!
   – А вы ей скажите, – спокойно советует Релих. Немец смотрит на него с испугом.
   – Что вы… – бормочет он, пятясь в купе.

4

   …В маленькой пивнушке, в городе Кельне, сидит Эрнст Гейль. Поезд в Трир уходит только через два часа. На соломенных усах сапожника пивная пена серебрится, как седина.
   – Еще по кружечке?
   К концу дороги они все же немножко разговорились и, сойдя с поезда, забрели сюда закрепить мимолетное знакомство. Старик попался упорный. Даже здесь каждое слово приходится тащить из него клещами.
   Да, он сапожник. Как живется? Помаленьку. Иным живется похуже. Ну, а все-таки? Да так, ничего. Вообще вредно давать волю языку. Поменьше говори, побольше слушай.
   Эрнст возражает, смеясь: слушать тоже вредно! Один его знакомый попал в концлагерь только за то, что слушал по радио кое-какие другие станции, кроме берлинской.
   Старик тревожно озирается по сторонам и укоризненно качает головой.
   – Язык у тебя плохо подвешен!
   – Еще по кружечке?
   За третьей кружкой выясняется, что семья у сапожника немаленькая – шесть человек. Средняя дочь сидит в тюрьме. Не за политику, нет! За то, что жила с евреем. Водили по городу с дощечкой: «Я – поганая тварь и изменница…» Все было. Половина клиентов с тех пор не отдает ему больше ботинок в починку – бойкот. А впрочем, как-нибудь протянем. Война не за горами…
   – А если война, разве легче?
   Старик поднимается из-за стола. Он тут засиделся, а семья ждет. Нет, ни одной кружки больше! Всего хорошего! Спасибо за угощение.
   Эрнст провожает глазами его сутулую спину.
   Крепкий старикан! Боится проболтаться. Лишняя кружка – лишнее слово. А поговорить, видно, Хочется, ой, хочется!
   Эрнст выходит на улицу. Он пережидает дождь под тенистыми аркадами торгового дома Иоганн-Мариа-Фарина, созерцая парад бутылочек, флаконов и пузырьков. Только здесь он вспоминает, что Кельн – родина одеколона.
   Он выходит на площадь и останавливается в восхищении перед грандиозным стрельчатым зданием, вылепленным из каменных сосулек. Две остроконечные башни, как-обледенелые исполинские ели, острием уперлись в небо. Если под рождество убрать эти башни, как елки, и зажечь на верхушке электрические звезды, дети по ту сторону Рейна от восторга захлопают в ладоши. Как Геббельс до этого еще не додумался!
   Щелканье затвора фотоаппарата заставляет его обернуться. Костлявая мисс, вынимая кассету, дарит его благодарной улыбкой. Оказывается, эта дура, пока он глазел, успела его снять на фоне собора. Охотнее всего он съездил бы ей по физиономии и отобрал кассету, но он отлично понимает неосуществимость столь законного желания. Будем надеяться, этот снимок не выйдет за пределы домашнего альбома!…
   В испорченном настроении Эрнст отправляется на вокзал. Через двадцать минут уходит его поезд в Трир.
   В Трире после долгих блужданий он отыскивает квартиру товарища, адрес которого заучил наизусть еще в Берлине.
   Небольшой бритоголовый человек в подтяжках, без куртки, поднимается из-за стола. Эрнст затворяет за собой дверь и произносит условленную фразу. Хозяин смотрит на него в молчании, подозрительно и недружелюбно.
   «Черт побери! Неужели я спутал адрес? Хорошая история!»
   Но нет! Хозяин, выдержав паузу, произносит ответную фразу. Эрнст на радостях забывает, что именно следует ответить. Впрочем, это уж полбеды, теперь он дома.
   – Погодите, – говорит он улыбаясь. – Сию минуту!
   Как это могло выскочить у него из головы? Лучше всего было записать, но записывать не полагается.
   Хозяин подозрительно щурит глаза.
   – Что вы сказали?
   Вот он и вспомнил! Еще с минуту длится условный церемониал. Эрнст облегченно вздыхает. Кажется, на этот раз он выдержал испытание по мнемотехнике. Лицо хозяина расплывается в улыбке. Он подходит к гостю, хлопает его по плечу и, дружески сжимая его руку до боли в пальцах, тянет к столу.
   – Садись, старина! Попьешь с нами кофе. Без сахара, не обессудь. Шестую неделю сижу без работы.
   Эрнст почтительно здоровается с хозяйкой. Да ведь это совсем еще молодые люди! С порога он принял их было за пожилую чету. Нельзя сказать, чтобы вид у них был особенно цветущий!
   Эрнст садится за стол и подвигает кофейник.
   – Кофе, должен тебя предупредить, собственного производства, – смущенно оправдывается хозяин. – В Берлине, наверно, такого не пьют. Насчет закуски, как видишь, тоже жидковато. Хлеб. Масла не потребляем.
   – Погоди, с какой стати я буду вас объедать? Покажи-ка мне, где тут поблизости колбасная. Схожу, принесу колбасы или чего-нибудь такого. Поужинаем в складчину.
   При слове «колбаса» тает даже неприветливая хозяйка.
   – Зачем же вам беспокоиться самому? Руда сбегает.
   Руда, вихрастый восьмилетний мальчуган, уже соскочил с табуретки и спешно запихивает за щеку недожеван-ный хлеб. Поза его выражает полную готовность.
   Эрнст достает из кармана три марки и протягивает их мальчишке.
   – Вот, сбегай принеси колбасы.
   – На все деньги? – недоверчиво спрашивает Руда.
   – На все. Подсчитай, сколько нас? Четверо.
   Руда уже нет в комнате.
   – Смотри, не откуси по дороге, понюхаю! – кричит вдогонку мать. – Такой негодяй! За чем его ни пошлешь, половину по дороге слопает!…
   Вскоре появляется Руда, торжественно потрясая в воздухе бумерангом колбасы.
   – Ида сюда, – подзывает его мать. – Дохни! Ну вот, несет от тебя чесноком! Наверное, сожрал довесок!
   Руда божится, что не брал в рот даже вот столечко.
   Все усаживаются за стол. Хозяйка режет половину колбасы на мелкие кусочки и первому подвигает гостю. Руда она выделяет на тарелку считанные шесть кусков.
   – Не жри одну колбасу! Ешь с хлебом!
   Эрнст, беседуя с хозяином, замечает, что тарелка перед Руди пуста. Мальчуган сидит, как зачарованный, не спуская глаз с колбасы.
   Эрнст отрезает себе толстый ломтик и, закусывая сухим хлебом, незаметно сует колбасу под столом мальчишке. Тот не сразу соображает, в чем дело. Поняв, он не заставляет себя уговаривать. Эрнст украдкой наблюдает, как малыш, завернув под столом колбасу в мякиш, скорбно подносит ее ко рту, будто жует один хлеб. Следующий кусок колбасы, отправленный Эрнстом под стол, исчезает из его пальцев мгновенно.
   Заговорившись с хозяином, Эрнст вздрагивает от прикосновения нетерпеливой руки, дергающей его за штанину. Колбаса на блюде стремительно уменьшилась. Эрнсту неловко перед хозяйкой. Она сочтет его обжорой, слопавшим самолично добрую половину угощения. Но делать нечего! Очередной ломтик колбасы плавно исчезает под столом.
   Ужин окончен. Хозяин вызывается показать гостю город. Поезд к границе идет ранехонько утром, все равно Эрнсту придется переночевать.
   Весело болтая, они выходят на улицу. Хозяин жадно затягивается папиросой, кажется, готов ее вдохнуть вместе с мундштуком.
   – Вот неделя, как бросил курить. Не на что. А отвыкнуть трудно. Иной раз отдал бы краюху хлеба за самую дрянную папироску… Хочешь посмотреть дом Карла Маркса?
   Эрнст живо соглашается. Быть в Трире и не видеть дома, где родился Маркс!
   – Только проходить надо быстро, не останавливаясь. И особенно не присматриваться. Следят. Если хочешь видеть получше, пройдемся по противоположному тротуару.
   По дороге Иоганн – так зовут товарища – говорит, не закрывая рта. Видно, намолчался – невмоготу. Больше всего его, конечно, волнует послезавтрашний плебисцит в Сааре. Есть ли надежда на победу Народного фронта или хотя бы на раздел Саара? Не думает ли товарищ, что католики в последнюю минуту предадут и будут голосовать за Гитлера?
   Эрнст отвечает уклончиво: как бы ни мала была надежда, нужно бороться до конца.
   Иоганн оглядывается по сторонам. Убедившись, что прохожих поблизости нет, он достает из кармана аккуратно сложенную листовку и протягивает ее Эрнсту.
   – А вот с этим ты знаком? У нас многих это сбивает с толку. По-моему, это явная фальшивка.
   Эрнст развертывает прокламацию, отпечатанную на тоненькой бумажке по всем правилам подпольного искусства:
   «Товарищи немецкие коммунисты, старые борцы за подлинные коммунистические идеи! Если хотите мне помочь, голосуйте 13 января за Германию! Боритесь вместе со мной за свободную Германию! Национал-социализм – лишь этап на пути к нашим конечным целям!
   Макс Браун, Пфордт и их друзья не имеют ничего общего с коммунизмом и марксизмом.
   Своей пропагандой они предают вас, германские пролетарии, продают вас французским капиталистам. Я бросаю вам лозунг: голосуйте за Германию! Победа Германии – предпосылка вашей дальнейшей борьбы.
   За Советы! Каждый подлинный коммунист 13 января должен голосовать за Германию!
   Рот фронт! Эрнст Тельман» [4].
   Эрнст мнет в пальцах листовку. Брови его сдвинуты.
   – Откуда у тебя эта пакость?
   – Привез товарищ из Саарбрюккена. Там, говорят, такие разбрасывают повсюду.
   – И что же, вы не поняли сразу, что это гнуснейшая фальшивка?
   – Я же тебе сказал. И всем говорю: ясно – фальшивка!
   – А кое-кто все-таки верит?
   – Из партийных товарищей, конечно, никто не верит. Но из сочувствующих…
   – Значит, плохо ведете разъяснительную работу, только и всего!
   Иоганн хочет что-то возразить, но при виде встречных прохожих замолкает. Некоторое время оба идут молча.
   – Вот еще направо, за угол. По левую руку будет дом Карла Маркса, – шепотом предупреждает Иоганн.
   Имя это он произносит, каждый раз понижая голос и оглядываясь, но непременно полностью, иногда даже с оттенком фамильярности: «дом товарища Карла Маркса». Сразу видно трирские коммунисты немало гордятся честью, которая выпала на их долю. После революции Трир будет переименован в Марксштадт, а быть членом марксштадтского совета – это не то же самое, что любого другого!
   – Вот он! Смотри, налево! Доски на нем нет, «наци» сорвали… Но у нас, в Трире, все равно каждый ребенок знает… Пойдем, я тебя проведу на набережную Мозеля. Это было любимое место его прогулок. По дороге каждый раз, когда поблизости не видно прохожих, Иоганн принимается повествовать о местных, трирских делах. По сжатым репликам Эрнста, по всему его сдержанному поведению Иоганн чувствует нюхом: этот не из простых эмигрантов! Это кто-нибудь из центра! Если даже не цекист, то во всяком случае около этого. Когда еще подвернется оказия поговорить с таким с глазу на глаз?
   Больше всего Иоганн боится, чтобы товарищ из центра не принял его жалоб за малодушное хныканье. Поэтому он даже немножко форсит, отзываясь весьма пренебрежительно о своих и товарищей насущных невзгодах:
   – Конечно, живется у нас тут неважно… Но это ничего, перетерпим. Война не за горами!
   – Что?… – Эту фразу Эрнст сегодня уже где-то слыхал. – Что ты хочешь этим сказать?
   – Война неизбежна. Думаешь, мы в провинции этого не понимаем? Ну, а стоит Советскому Союзу набить морду Гитлеру – все здесь полетит вверх тормашками. Будь покоен, люди только этого и ждут…
   – Вот как! Оказывается, это у вас распространенное мнение! Я слыхал его уже сегодня от одного товарища в Кельне. Значит, поскольку мы сами пока что не в состоянии управиться с «наци», надо ждать, покуда их победит Советский Союз? Так, что ли?

5

   …В вагоне-ресторане экспресса «Берлин – Париж» ярко горит электричество. Плотно задвинуты шторы. Радио играет под сурдинку какой-то игриво-заунывный мотив, где тоскливая жалоба одинокой гавайской гитары бьется, затоптанная каблуками целой оравы саксофонов. Чинно гремят тарелки, и тонко звенят бокалы, прислоняясь к холодному стеклу бутылок.
   Ужин закончен, но возвращаться в купе Релиху неохота. Он заказывает сыр, приятно пахнущий лошадиным навозом, подливает в бокал еще немножко вина и, откинувшись на спинку стула, разворачивает вчерашнюю парижскую газету. Он погружается, как в нарзанную ванну, в игристую волну последних новостей и сплетен.
   Он узнает, что Дуглас Фербенкс развелся с Мери Пикфорд. Что Гауптман вчера ночью пытался бежать из флемингтонской тюрьмы. Что Бастер Китон неотразим в «Королеве Елисейских полей», фильме, демонстрируемом с неослабевающим успехом в кинотеатре «Мариво». Что семьдесят пять процентов наших страданий являются следствием запора – так утверждают медицинские авторитеты. Что бывший испанский король Альфонс ХШ возбудил перед папой ходатайство о разводе, а бывшая испанская королева не будет присутствовать на свадьбе своей дочери Беатрисы с принцем Торлония. Что на последнем послеполуденном приеме у графини Коссе-Бриссак госпожа Раймонд Патенотр была в черном шерстяном платье от Шанель, очень простом и изящном под великолепной накидкой до пояса из черно-бурой лисы, а госпожа Жан Боннардель очаровывала всех своим классическим «тайер» из коринфского бархата от Люсьена Лелонг, своим палантином из голубых песцов и изысканной фетровой шапочкой от Шанель. Что касается самой графини Коссе-Бриссак, то она была в платье из черной тафты от Шанель, юбка по щиколотку, пояс и декольте, отделанные узором из страз, – очаровательный обычай, требующий от хозяйки дома, чтобы она принимала гостей в длинном платье, бесконечно женственном и создающем атмосферу изысканной интимности…
   «1935! Не кажется ли вам эта цифра обыденной и в то же время загадочной? Она обыденна, поскольку это всего лишь новая дата. Она загадочна, потому что для каждого из нас в ней кроется тревожащая нас тайна. 1935 – это новый год, это будущее, это неизвестность. Оглянитесь назад: сколько несчастий, треволнений и развеянных надежд всего лишь на протяжении одного года!… Махатма Йоги, великий пророк современности, прямой потомок одной из древнейших сект Индии, этой колыбели астрологии, приоткроет перед вами завесу будущего! Чудесная безошибочность его предсказаний, его поразительная интуиция снискали ему обожание многотысячных толп. Перед его высоким авторитетом, перед его бескорыстием и благородством преклоняются астрологи всего мира, ибо Махатма Йоги посвятил всю свою жизнь благу человечества… На простом листке бумаги напишите разборчиво и собственноручно вашу фамилию, имя, адрес, день и год рождения, приложите, если вам угодно, три франка на почтовые и другие расходы и отправьте сегодня же пророку Махатма Йоги. Вы получите он него даром ваш полный гороскоп. Не медлите ни одного дня! Кто знает? Завтра может быть уже поздно!…»
   Релих откладывает газету.
   «А что, если в самом деле послать этому Махатме три франка?…»

6

   …Вгороде Трире, в тесной комнатушке, спит Эрнст Гейль. Кровать у хозяина одна. Эрнсту постелили на полу, рядом с сенником мальчишки. Иоганн насильно всучил ему свою подушку.
   В комнате тишина. Свет уличного фонаря тускло мерцает на полу.
   Иоганн не спит. Товарищ из центра сказал ему сегодня, что разговорами о неизбежности войны он, Иоганн, помогает «наци». Так и сказал: «Какой же ты коммунист, если твои желания на руку врагам Советского Союза?» Иоганн спросил: «Возможно ли, чтобы Советский Союз и его Красная Армия не победили Гитлера? Невозможно! А раз так, то почему же коммунист не имеет права желать, чтобы это произошло поскорее? Неужто даже помечтать об этом нельзя?» Вот именно, неужто нельзя и помечтать! Товарищ из центра говорит: «Сбросить Гитлера своими силами и протянуть руку Советскому Союзу – вот мечта, достойная коммуниста!» Что же, это, конечно, верно. Но как? Вот работаешь, жилы из себя вытягиваешь, а потом тебе говорят: ты работал на Гитлера!…
   Ночью Эрнст просыпается от холода и, поджав ноги, пробует укутаться одеялом.
   – Спишь? Нет? – слышит он у самого уха чей-то настойчивый шепот. Эрнст приподнимается на локте, щупает впотьмах рукой: Руда.
   – Не сплю. А что? – Он старается говорить шепотом. В комнате слышно размеренное дыхание хозяев.
   Руда подползает еще ближе, к самому уху.
   – Там, на шкафу, – шепчет он скороговоркой, – в бумажке, лежит сахар. Восемь кусков! Мамка прячет. Даже отцу не дает. Хочешь, я тебе достану?
   – Не хочу. Зачем же мне ночью сахар?
   Минута молчания.
   – А я достану два куска: один тебе, другой себе.
   – А мама завтра увидит, что ей скажешь? – ехидно спрашивает Эрнст.
   – Скажу, для тебя брал.
   – Думаешь, поверят?
   Парень секунду соображает.
   – Нет, не поверят.
   – Вот видишь! И отлупят. Что у тебя, спина казенная?
   – Все равно за что-нибудь отлупят.
   В реплике парня столько отчаянного стоицизма, что Эрнст не знает сам, как ему быть.
   – Знаешь что, – шепчет он Руда. – Ты маминого сахара лучше не трогай. Раз она прячет – значит так надо. А я тебе завтра дам двадцать пфеннигов. Купишь себе конфет.
   – Дашь? – недоверчиво справляется Руда.
   – Обязательно.
   Руда уползает к себе, но через минуту возвращается обратно.
   – Ты завтра ранехонько уедешь, я спать буду. А мамке дашь, она мне не передаст. Дай лучше сейчас.
   – Ну вот, сейчас надо доставать пиджак! Всех разбудим.
   – А я тебе подам его тихонько.
   – Ладно, давай, что же с тобой делать!
   Эрнст разыскивает в кармане двадцать пфеннигов и вручает их мальчишке.
   – У тебя всегда столько денег? – шепотом осведомляется Руда.
   – Нет. Денег у меня немного. Часто совсем не бывает. Сейчас вот наскреб на дорогу.
   – А ты далеко едешь?
   – Далеко.
   – В Люксембург?
   – Дальше.
   А хватит у тебя денег?
   – Хватит.
   – А сюда еще приедешь?
   – Обязательно приеду. А теперь давай спать!
   Руда послушно уползает на свой тюфяк.
   Где-то вдали, на вокзале, аукаются паровозы…

7

   …Берлинский экспресс подходит к Гар-де-л'Эст [5]. Бледное январское утро. За окнами порошит снег, легкий, воздушный, словно ветер сдунул целое поле одуванчиков. В вагон веселой оравой врываются носильщики.
   – С первым снегом!
   Оказывается, в Париже сегодня первый снег.
   Релих вручает молодому плечистому парню свой увесистый чемодан и пробирается за ним следом. Под звуки электрических звонков и поцелуев он пересекает перрон. Его одного, кажется, не встречает здесь никто. Вернее, его встречают лишь три неизменных старых парижанина, которые первыми приветствуют каждого приезжего: аперитив «Дюбоннэ», шоколад «Менье» и эмалевая краска «Риполин».
   Серые угрюмые гостиницы окружили площадь, как сонный сонм швейцаров в ожидании традиционных чаевых. Релих бросает шоферу адрес гостиницы на левом берегу Сены и, откинувшись на спинку сиденья, развертывает захваченные на вокзале свежие газеты.
   Он раскрывает «Юманите». Скользнув глазами по первой странице, он узнает, что голодные походы безработных департамента Сены, несмотря на многократные попытки полиции преградить им путь в столицу, упорно продвигаются вперед и сегодня достигнут застав Парижа. Утром, в десять часов, у застав безработные города Парижа организованно встретят своих братьев по классу. Запомните расписание! Голодный поход с востока: встреча у заставы Венсен. Голодный поход с юга: встреча у заставы Итали. Голодный поход с севера: встреча у заставы Шапель. Голодный поход с запада: встреча у заставы Версальской, Майо и Сен-Клу.
   Релих раздраженно складывает «Юманите» и раскрывает «Пти Паризьен». Посмотрим лучше, что говорит Махатма Йоги и в каком платье очаровывала вчера всех маркиза Коссе-Бриссак.
   …Поезда идут на запад. Поезда идут на юг…
   С Лионского вокзала уходит поезд на Марсель. На ступеньках вагона третьего класса, окруженный толпой журналистов и фоторепортеров, стоит пожилой человек с длинным носом, в надвинутой на лоб поношенной коричневой шляпе. Бывший каторжник Бенжамен Ульмо, двадцать шесть лет пробывший в заточении в Кайенне, в том числе пятнадцать лет в абсолютном одиночестве на знаменитом Дьявольском острове, после шестимесячного пребывания во Франции возвращается добровольно в Гвиану.
   – Скажите, пожалуйста, вы покидаете Францию, чтобы больше в нее не вернуться. А между тем в течение двадцати шести лет вашего пребывания в Кайенне вы, вероятно, не раз мечтали о возвращении на родину. Что же вас разочаровало здесь до такой степени, что вы с легким сердцем решили отказаться от всех благ современной цивилизации? – почтительно выспрашивает репортер.
   Журналисты шелестят блокнотами. Мнение у них на этот счет определенное: этот старый дурак рехнулся от одиночества на своем Дьявольском острове и вообразил себя праведником, призванным поучать человечество. Но публика любит такие несуразные истории.
   Бенжамен Ульмо улыбнулся.
   – Прежде чем сесть на скамью подсудимых, я был матросом. Я оставил корабль, когда скорость его не превышала восемнадцати узлов. Сегодняшние корабли несколько больше по объему и делают двадцать шесть узлов в час. Много ли нужно изобретательности, чтобы раздуть размеры и увеличить скорость? Вы настолько потеряли чувство ценности вещей, что не отдаете себе отчета, до чего однообразна и глупа ваша страсть делать все крупнее, быстрее, а не лучше…
   Он на мгновение задумывается и продолжает, смежив глаза, точно человек, привыкший диктовать стенографистке:
   – То, что поражает человека, спавшего двадцать шесть лет и не имевшего соприкосновения с вашей цивилизацией, это даже не столько моральный упадок, сколько беспредельная тупость этого поколения, глубоко уверенного в своем превосходстве…
   Верещит свисток к отправлению. Журналисты прячут самопишущие ручки.
   Бенжамен Ульмо поднимается на ступеньку вагона и, еще раз оборачиваясь к людям, которые осаждали его в течение последних двух дней, говорит почти вдохновенно:
   – Я уезжаю спокойным. События близки. Вам предоставлена короткая отсрочка. Если вы образумитесь до войны, вы еще сможете ее избегнуть…
   Поезд трогается. Щелкают лейки. В окне вагона мелькает заплаканное лицо Мадлены Пуарье, мистической невесты Ульмо. Эта пожилая женщина, двадцать шесть лет дожидавшаяся возвращения жениха, во второй и последний раз провожает его в Марсель.
   Журналисты, пересмеиваясь, отправляются в ближайшие бистро [6]. После таких бредней для восстановления пищеварения нет ничего лучше, как рюмка чинцано…

8

   …В то время, как Релих располагается в гостинице и принимает ванну, Эрнст Гейль все еще трясется в поезде где-то неподалеку от люксембургской границы. Голые деревья, завидев поезд, уныло ковыляют прочь. Сутулые домики, крытые черепицей, уползают за ними вслед неуклюжими красными черепахами. По стеклам вагона мутными ручейками струится дождь.
   На противоположной скамейке, в углу, сидит Иоганн. Оба делают вид, будто друг с другом не знакомы. Иоганна многие здесь знают, провожать к границе чужих людей ему приходится нередко – нужно соблюдать максимальную осторожность.
   На неизвестной маленькой станции Иоганн выходит. Переждав, сходит и Эрнст. Разыскивает глазами Иоганна: куда же он делся? Заглядывает в зал ожидания, в уборную – нет! Возвращается на перрон. Иоганна и след простыл.