– Тогда это было бы совсем легко. Теперь это значительно труднее, только и всего. Но ведь вы сами говорите, что готовы взяться за любую работу, не только за ту, что полегче.
   – Вы требуете от меня жертвы совершенно бесцельной.
   – Прежде всего я ничего от вас не требую. Это вы требуете от меня совета, и я вам его даю. Если вы хотите действительно работать для революционного движения, то слово «жертва» придется вам выкинуть из лексикона.
   Она отворачивается к окну. Водит в молчании пальцем по стеклу. Брови ее сдвинуты. Эрнст не спеша набивает трубку. Пусть девушка подумает. Это всегда полезно.
   – Допустим, я пошла бы на это… на примирение с семьей… – Последние слова она выговаривает с заметным трудом. – Как вы себе представляете мою работу?
   – Как я себе представляю? Примерно так: вы приезжаете домой как блудная овца. Вы соскучились по семье, по Берлину, по Германии. Эмиграция вас разочаровала. К тому же у вас никогда не было особо сильных революционных убеждений. Вы просто любили Роберта и поэтому пошли за ним…
   – Это что, ваше мнение обо мне или моя предполагаемая роль?
   – Ну, что вы! Если бы я был о вас такого дурного мнения, разве я стал бы с вами говорить о серьезной работе?… Итак, с момента бегства Роберта ваша связь с революционным движением фактически оборвалась. Дело с Робертом для вас не совсем ясно. Но факт остается фактом: его печатное заявление уверило вас в том, что и он разочаровался в своих старых убеждениях. Некоторое время вы шли с антифашистами еще по инерции. Остальное довершила эмиграция. В среде эмиграции вы чувствовали себя всегда чужеродным телом. Вот, так сказать, психологические предпосылки вашего решения вернуться в Германию. Все это будет звучать довольно правдоподобно.
   – Я в этом не уверена.
   – Конечно, вначале к вам будут присматриваться, не без этого. Держите себя по возможности естественно. Не проявляйте телячьего восторга по поводу гитлеровского режима. Такое слишком ретивое обращение могло бы им показаться подозрительным. Не щадите критических замечаний, но, понятно, соблюдайте пропорцию: положительное должно превалировать. Если к тому же вам удалось бы устроиться на работу к отцу, может быть, в его личном секретариате, вы стали бы для нас неоценимым источником информации. И тогда насчет поручений будьте покойны! За поручениями дело не станет… Какие у вас были раньше отношения с отцом? Очень прохладные?
   – Средние. После отъезда, конечно, никаких.
   – Напишите ему лирическое письмецо. Старые люди по отношению к блудным дочерям бывают сентиментальны.
   – О, что касается его, то он пойдет на примирение со мной с величайшей готовностью. Вы понимаете сами, я здорово компрометирую его по службе. Он много бы дал, чтобы ликвидировать этот семейный скандальчик. Не дальше как вчера я получила по пневматической почте записку от его знакомого, находящегося проездом в Париже. Этот господин просит у меня свидания для разговора по поручению моего отца. За последний год это третий по счету парламентер. Вчерашнюю записку я порвала и выкинула, как и предыдущие.
   – Жаль, было бы очень кстати. Обошлось бы даже без лирического письмеца.
   – Погодите, я ее, кажется, бросила в печку.
   Она приседает на пол и, приоткрыв дверцу «саламандры», выгребает из нее кучу рваных бумажек. Голубые клочки «пневматика» просвечивают там вперемешку с клочьями обертки от мыла и скомканными вырезками из газет.
   – Это изрядная каналья! – говорит она, собирая клочья голубой записки. – Не отец. Впрочем, отец, конечно, тоже. Но я говорю про этого, про Фришофа. Авантюрист каких мало. Организовывал вместе с Гиммлером охранные отряды. Теперь, кажется, работает в гестапо. Я не преминула вчера же известить о его прибытии наших товарищей. Ясно, он приехал сюда не с визитом ко мне. Это так, при случае, маленькое одолжение Бернгарду фон Вальденау. У Фришофа есть тут несомненно свои темные дела. Я дала нашим ребятам его адрес. Они хотят снять этого господина при выходе из гостиницы и поместить его портрет в «Юманите», снабдив краткой политической биографией. Все это под сочным заголовком: «Палачи германского народа безнаказанно бродят среди нас!» Вот собрала, кажется, все кусочки. Погодите, сейчас сложим… Помочь вам, или разберете сами?
   – Нет, тут кое-чего не хватает.
   – Давайте, я вам сейчас расшифрую: «Многоуважаемая фрейлейн Маргарита! Я беру на себя смелость убедительно просить вас уделить мне, если вы найдете возможным, несколько минут для личного разговора…» Видите, какой галантный подлец! «…Ваш уважаемый отец накануне моего отъезда из Берлина просил передать вам лично несколько слов. Зная ваше доброе сердце…» Вот мерзавец! «…я надеюсь, что вы поможете мне выполнить желание глубоко несчастного старого человека, который не просит вас ни о чем, кроме того, чтобы вы меня выслушали. Разговор наш не будет носить решительно никакого политического характера…» Вот это место лучше всего! «…тем самым, встреча со мной ни в какой мере не задевает ваших личных убеждений…» Как вам это нравится? «…Если все же вы не сочтете возможным принять меня, мы можем встретиться где-нибудь на нейтральной почве, по вашему выбору и усмотрению. О нашей беседе, каков бы ни был ее исход, – могу вас в этом торжественно заверить, – не узнает никогда никто ни из ваших, ни из моих друзей…» Ловко, а? «…Мое уважение к вашему достопочтенному отцу является в этом достаточной гарантией. То, что мне хочется вам сообщить, я уверен, не может не представлять для вас интереса, поскольку касается в равной степени как вашей семьи, так и г-на Р. Э.» Видите, какая каналья? Хочет меня взять на удочку моих отношений с Робертом!… А дальше тут адрес и всякие выражения глубочайшего почтения.
   Эрнст в раздумье попыхивает трубкой.
   – Вы хорошо знаете этого господина Фришофа?
   – Как вам сказать? Он бывал частым гостем в семье Вальденау. Нечто вроде друга дома. Некоторое время пробовал за мной ухаживать. Вы его не знаете совсем?
   – Лично, к счастью, не знаю. Но слыхал о нем немало. Это очень крупная рыба. Вот кто может в три счета выпустить старого Эберхардта!
   – Что же, по-вашему, мне надо сделать?
   – Надо ему ответить. Условиться с ним где-нибудь в кафе. Встречаться с этими господами с глазу на глаз не стоит. В разговоре выразить свое согласие вернуться в Германию.
   – Как мне написать эту записку? Посоветуйте.
   – Есть у вас тут под рукой пневматик? И пишущая машинка есть? Великолепно. От руки писать не надо. Садитесь, я вам продиктую. Готово?
   – Да.
   – «Уважаемый господин Фришоф! Завтра в десять часов утра буду…» Ну, где?
   – В кафе де-ля-Пэ.
   – «…буду в кафе де-ля-Пэ. Там сможем переговорить». Точка, все. Поставьте число. Подписи не надо… Кстати, насчет Роберта, что бы ни сообщил вам этот господин Фришоф, принимайте все за чистую монету. Если он сообщит вам о смерти Роберта, не показывайте вида, что знаете об этом из другого источника. Если он об этом не заикнется и попытается вас шантажировать – скажем, покажет вам письмо, в котором Роберт вызывает вас в Германию, – дайте ему понять, что между вами и Робертом давно все кончено и перспектива встречи с ним ни в какой мере не влияет на ваше решение. Скорее наоборот, она вам неприятна.
   – Я, право, не знаю, сумею ли я настолько владеть собой, чтобы разыграть всю эту комедию. Боюсь, вы переоцениваете мои силы.
   – Это зависит только от степени вашей ненависти. Если вы ненавидите их по-настоящему, вы сумеете обмануть их отлично.
   Она проводит ладонью по щеке, словно хочет стереть с нее краску возбуждения. Минуту она и Эрнст смотрят друг на друга.
   – Эрнст! – говорит она, глядя ему в глаза. – Я сделаю все, что вы велите. Но вот я приеду туда… я смогу с вами встречаться? Получать от вас инструкции? Время от времени?
   – Это будет очень трудно, Маргрет.
   – Но вы меня свяжете с кем-нибудь из товарищей?
   – Пока в этом нет никакой надобности.
   – Как «нет надобности»? А когда же будет надобность?
   – Когда вы обоснуетесь и начнете хорошо работать.
   – Одна? Совсем одна?
   – Обосноваться вы должны, конечно, одна. Никто из нас не может вам в этом помочь.
   – Вы мне просто не доверяете. Как тогда, когда мы уезжали с Робертом. Вы тогда тоже отказались назвать мне какой-либо адрес.
   – Я не имею основания сомневаться в вашей искренности. Но этого мало, Маргрет. Надо еще доказать, что вы умеете работать. Каждый адрес – это человеческая жизнь. Как же вы хотите, чтобы мы жизнь наших товарищей отдавали в неопытные руки?
   – Хорошо. Дайте мне какое-нибудь конкретное поручение. Дайте мне возможность завоевать ваше доверие.
   – Вот вам первое поручение: отправка за границу старика Эберхардта. Выполните его – тогда посмотрим.
   – А если я не смогу этого добиться, вы оставите меня там одну? Ведь я-то вас разыскать не сумею!
   – Это нетрудное поручение, Маргрет. Если вы не сумеете выполнить даже его, это будет доказывать, что вы не сумели как следует обосноваться, не сумели использовать все возможности. Значит, с поручениями посложнее вы не справитесь и подавно.
   – Вы очень жестоки, Эрнст!
   – Я уверен, что вы справитесь.
   – А если я справлюсь, тогда вы со мной свяжетесь?
   – Тогда – другое дело.
   – А если вы уедете? Вас же могут послать в другой город, за границу. Как же тогда? Ведь я сама никогда не смогу нащупать связи с вашими товарищами. Вы это понимаете? Мне ведь никто не поверит!
   – Не бойтесь. Одну мы вас не оставим.
   – Ну, на всякий случай, Эрнст! Хоть чье-нибудь имя, хоть название пивной! Чтобы я чувствовала, что, если понадобится, на худой конец, я могу к кому-то обратиться.
   – Нет, Маргрет, вы требуете от меня невозможного.
   Она сжимает виски ладонями.
   – Значит, я должна идти туда одна. Совершенно одна. Жить в одной клетке с дикими зверями, которые растерзали Роберта. Ходить, как они, на четырех лапах. Окруженная презрением товарищей. Лишенная доверия и друзей и врагов…
   – Я вас не уговариваю, Маргрет. Вы сами хотели работать в подполье. Это трудно. Очень трудно. Вы сначала обдумайте.
   Она встряхивает головой.
   – Эрнст, у меня к вам одна просьба. Не откажите мне в ней! Я хочу, чтобы вы присутствовали при моем разговоре с Фришофом. За соседним столиком, уткнувшись в газету. Хорошо?
   – А зачем это нужно? Если вы боитесь, что я вам не доверяю, – это глупость.
   – Мне будет легче говорить, если я буду знать, что вы меня слышите.
   – Надо быть самостоятельной, Маргрет. Я при всех ваших разговорах присутствовать не смогу.
   – Вы бы мне потом сделали указания: так ли я говорила? Правильный ли я взяла тон?…
   – Вы это почувствуете великолепно сами.
   – Вы отказываете мне даже в этом, в таком пустяке?
   – Тот, кто хочет выучиться плавать, Маргрет, никогда не должен начинать плавать с пузырями.
   Он поднимается с кресла.
   – Вы уже уходите?
   – Да, мне пора.
   – Но вы еще зайдете ко мне? Завтра?
   – Вряд ли. Боюсь, что не успею.
   – Значит, я с вами больше не увижусь?
   – Это будет зависеть от вас. В Париже, надо полагать, я буду не скоро… Всего хорошего! Не торопитесь, подумайте. Если раздумаете, не забудьте написать Эйнштейну насчет старика Эберхардта.
   – Вы же знаете, что я поеду!
   Он улыбается ей от двери и сгибает в локте правую руку для ротфронтовского привета. Хлопнула дверь. Слышны его шаги по коридору.
   – Эрнст!
   Шаги остановились. Он возвращается.
   – Вы меня звали?
   – Да, мне немного страшно. Это ничего. Знаете, до вашего прихода я тут читала одну статейку. Вот эту. Прочтите последнюю фразу.
   Он удивленно берет из ее рук газету, пробегает глазами отмеченное место: «…Пройдут годы, она разучится говорить, а если захочет кричать, чтобы услышать свой голос, на нее наденут смирительную рубаху, и крик ее все равно не вырвется из колодца этих глухих тюремных стен…»
   Он ищет глазами заголовок: «Виолетт Нозьер в тюрьме Агено».
   – Что это такое?
   – Ничего. Я просто хотела, чтобы вы на минуту вернулись. Теперь уже можете идти… Помните, когда мы с вами прощались в тот раз, Роберт настаивал, чтобы мы перешли на «ты». Вы об этом забыли?
   – Помню. Давайте… Давай будем говорить друг другу «ты».
   – Хорошо, Эрнст. Ну, иди, ты торопишься. Я думаю, тебе не придется за меня краснеть…

3

   Когда двумя часами позже она выходит из своей комнаты одетая для улицы и поворачивает ключ в замке, двери англичанина по-прежнему приоткрыты. Неужели у этого дурака нет другого занятия?
   Не глядя, она проходит мимо.
   «Да здравствует парижанка! Вот лозунг дня и вот политическая программа нового иллюстрированного журнала „Париж“. Вы найдете в нем: „Ночь в Сингапуре“, „Почти королева“, „Девственность 35“, „Салон № 4“, „Любовь по-американски“. Нашумевший отдел: „Любовь через призму книг“. Оригинальный конкурс идеально сложенных читательниц. Сто смелых фото! Цена номера 5 франков».
   Маргрет переходит улицу. Нагие деревья Люксембургского сада обступают ее, как старые знакомые. Она идет одна серединой пустынной аллеи. «Прости, любезный мой город Париж, расстаться я должен с тобою». Откуда это? Ах да, это Гейне! А как же дальше? «Я покидаю счастливый тебя, с веселою душою…» Нет, этого она не могла бы сказать про себя! Наоборот, на душе у нее совсем не весело. На язык просятся скорее слова печали и траура: «Болеет немецкое сердце мое, его одолела истома…» А впрочем, не будем сентиментальны.
   Под голой каменной нимфой, прильнув друг к другу, стоят мужчина и девушка. Маргрет ускоряет шаг. Со стороны бульвара Сен-Мишель до нее долетают звуки гармоники и чей-то картавый назидательный голос, разучивающий популярную песенку. У решетки сада вокруг гармониста и певца столпилась группа людей с нотами в руках и послушно, хором, репетирует припев: «Потому что любовь, любовь – это вроде как боль зубов. Она не шутит, придет и скрутит, согнет, как прутик – и ты готов!»
   Маргрет машинально поворачивает к сенату. Проходя мимо бассейна, она слышит вдруг за своей спиной умоляющий мужской голос, беспомощно коверкающий французские слова:
   – Мадемуазель, вы так спешите… Я не могу за вас успеть.
   Она оборачивается. Это англичанин из гостиницы.
   – Что вам надо? – спрашивает она гневно.
   – Смотреть на вас, – говорит он с видом провинившегося школьника. – И чтобы вы на меня не сердились…
   Его неподдельное смущение настолько забавно, что она не может не улыбнуться. Видно, он сам совершенно подавлен своей смелостью.
   – Слушайте, мистер, как вас там звать? – говорит она уже ласковее, по-английски.
   – Калми.
   – Слушайте, мистер Калми. Разрешите дать вам совет. Я говорю с вами потому, что, мне кажется, вы не пошляк. Но вы обращаетесь не по адресу. Из вашего знакомства со мной ничего не выйдет. Если вы будете приставать ко мне, вы ничего не добьетесь, кроме неприятностей.
   – У вас есть друг?…
   – Если вам так понятнее, – да, у меня есть друг. И знакомиться мне с вами неинтересно. Ничего в этом обидного нет. Не теряйте зря времени и найдите себе поскорее девушку по вкусу. В Париже большой выбор. Горевать вам долго не придется – я все равно на днях уезжаю. Не отравляйте мне последних дней. Хорошо? А сейчас, пожалуйста, оставьте меня в покое. Мне хочется побыть одной. Вы, кажется, достаточно воспитанны, чтобы не навязывать своего общества женщине, когда она этого не желает. До свидания, мистер Калми.
   На этот раз он действительно отстал. «Смешной малый! Столько дней не мог решиться, наконец собрался с духом, и вдруг такой конфуз. Очень сожалею, но помочь ничем не могу».
   Один бок улицы дю Бак образует решетка Люксембургского сада. Через решетку, как сквозь обнаженные ребра улицы, долетает хриплое дыхание автомобилей.
   «…Потому что любовь, любовь – это вроде как боль зубов…»
   Узкая извилистая улочка выводит Маргрет на бульвар Сен-Жермен. При виде почтового отделения Маргрет вспоминает, что у нее в сумке лежит голубой пневматик, адресованный господину Фришофу. Если она пройдет сейчас мимо, не достанет из сумки и не опустит в щель голубое письмо, в ее жизни ничего не изменится. Она по-прежнему останется жить в «любезном городе Париже», и никто никогда не узнает, что она собиралась его покинуть. Стоит только продолжить путь и перестать об этом думать. Она еще свободна. Ничего пока не случилось…
   Она видит перед собой грустные, чуточку насмешливые глаза Эрнста, затейливую, расплывчатую струйку табачного дыма.
   «Но ведь не обязательно же сделать это вот сию минуту! Можно и завтра. Разве это убежит?»
   Она машинально раскрывает сумку, достает оттуда голубое письмо и, не думая, бросает его в щель пневматической трубы. Ощущение такое, будто это она сама бросилась сейчас головой вниз в безвоздушную, бездонную яму. На секунду Маргрет закрывает глаза и прислоняется к стене, чтобы не упасть. У нее кружится голова.
   – Мадемуазель, вам нездоровится? Разрешите предложить такси?
   Смуглый элегантный молодой человек – египтянин или аргентинец, – приподняв серую фетровую шляпу, смотрит на Маргрет с неподдельным участием.
   – Нет, спасибо. Я совсем здорова.
   Она стремительно поворачивает за угол и, ускоряя шаг, спускается к Понт-Неф. Крохотный буксирчик тащит по Сене выводок груженых барж. Каменный мост пролетает над ним, как парабола снаряда, выпущенного с левого берега в Тюльери.
   Перейдя мост, Маргрет останавливается на минуту, чтобы пропустить паводок автомобилей. Ждать приходится слишком долго. Она сворачивает вправо, на площадь Карусель. Серая подкова Лувра закрывает горизонт с востока – величавый каменный тупик. Маргрет поворачивает назад, в широкую просеку Тюльери. Арка на площади Карусель кажется уменьшенной проекцией Триумфальной арки, возвышающейся там, на другом краю горизонта.
   Маргрет идет аллеей Тюльерийского парка. Мимо увядших клумб, мимо скамеек, заселенных няньками и детворой, мимо влюбленных пар, которым пяток обнаженных деревьев кажется непроницаемой чащей.
   «Прощай, о легкий французский народ, мои веселые братья. Влечет меня вдаль дурацкая боль, но скоро вернусь опять я…» Нет, оттуда, куда она едет, не возвращаются!
   Площадь Согласия разверзается у ее ног, как озеро, покрытое коркой асфальта. В глазах мелькают лоснящиеся тюленьи спины автомобилей. Побыть одной! Полчаса побыть одной! Она спускается в гостеприимно распахнутую пасть станции метро, поглощенная мечтой о тихих, безлюдных уличках Верхнего Монмартра.
   На станции Коленкур переполненный лифт поднимает ее со дна глубокого каменного колодца на обочину Монмартрского холма. Пустынной улочкой, круто карабкающейся вверх, она почти вбегает на вершину и останавливается, задыхаясь, у подножия костела Сакре-Кер.
   Ей давно ненавистен этот белый бутафорский костел, предательски надетый на макушку Парижа, как дурацкий колпак на голову еретика, приговоренного к сожжению. Она видит в нем всегда символ опасности, угрожающей этому свободолюбивому городу со стороны темных торжествующих сил средневековья. Но сейчас ей не хочется об этом думать. Повернувшись к костелу спиной, она останавливается у самого края обрыва, откуда Ниагарой ступенек низвергаются вниз, на лежащий у подножия город, белые водопады лестниц.
   Облокотившись на перила, она наклоняется над распростертой у ног рельефной картой Парижа. Ей кажется, она впервые понимает, почему так крепко полюбила именно этот город – своевольную мозаику десятка не похожих друг на друга городов, связанных воедино подземными коридорами метро.
   Вот он, затерянный где-то посредине, город Больших бульваров, всегда напоминающий ей Вену. Вот раскинулся вокруг площади Биржи шумливый Торговый город – слепок Гамбурга и лондонского Сити. Вот дальше, к востоку, мрачный Менильмонтан со своим лабиринтом косо вздыбленных улочек – портовый город, оторванный от моря и задыхающийся в каменной давке домов. Вот разделенные друг от друга десятками километров разноликих улиц и площадей два города, летом одинаково утопающих в зелени: город Мертвых – Пер-Лашез, на востоке, и город Богатых – Насси, на западе, где особняки разбросаны среди деревьев, как комфортабельные родовые гробницы. Вот Гар-де-л'Эст – город дремлющих каналов и всегда неподвижных барж. Вот под ногами тихий провинциальный Верхний Монмартр. И еще и еще – всех не перечесть – от запущенного пустыря холма Шомон до старательно разграфленного и выстриженного Марсова поля, откуда вытягивает в небо свою непомерно длинную шею криволапая Эйфелева башня – помесь таксы с жирафом.
   Маргрет долго стоит, перегнувшись через балюстраду, водя глазами, как пальцем, по выпуклой карте Парижа. Гулкий медный звук заставляет ее вздрогнуть. Это колокол Сакре-Кер.
   С каких пор она здесь стоит? Видимо, времени осталось в обрез. А ей хочется побывать всюду. Пройтись по бульвару Орнано. Постоять на углу площади Итали. Заглянуть на улицу Веселья. Забежать в парк Монсури.
   Она торопливо спускается вниз по уступам белой широкой лестницы. Под ее ногами мелькают ступеньки. Сколько их?
   Острое ощущение неповторимости всего, что она сейчас видит, становится почти болезненным. Так, вероятно, спускаются в последний раз по лестнице жильцы дома, предназначенного на снос, пытаясь унести на подошвах неповторимое прикосновение каждой знакомой стертой ступеньки. Или люди, покидающие дом, чтобы отправиться в клинику на тяжелую операцию, исход которой никогда не известен.
   Она бежит вниз, но ступенькам не видно конца, и ей кажется, будто она висит по-прежнему где-то на полпути, между вершиной и подножием. На Сакре-Кер, размеренно отсчитывая такт, гудит одинокий колокол: через каждые четыре ступеньки – один удар колокола. «Прости, о легкий французский народ, мои веселые братья. Влечет меня вдаль дурацкая боль, не скоро вернусь опять я…»

4

   Вечером поезд метро высаживает ее на станции Монпарнас. Маргрет поднимается на тротуар через просторный люк, выходящий на террасу кафе «Ротонда». Люди появляются из люка и исчезают в нем, как театральные привидения. Уже горят вечерние огни. На тротуаре, под брезентовым тентом, вокруг ажурных железных печурок, начиненных по горло пылающими угольками, зябко толпятся одноногие столики и четвероногие летние кресла. Обычай отапливать улицу при помощи двух железных печек звучит, как добродушная насмешка над зимой.
   Мимо магазина Феликса Потена, щедро раскинувшего на каменном прилавке тротуара свои гастрономические чудеса, мимо кофеен и ресторанчиков Маргрет шагает по направлению аллеи Обсерватории. В зале «Бюлье» сегодня вечером должен состояться грандиозный митинг в ознаменование двух годовщин: всеобщей забастовки 12 февраля 1934 года и Венского восстания.
   За стеклами освещенных витрин мимо Маргрет плывут целые кладбища мольбертов, леса кистей, белые квадраты не запятнанных краской холстов – окна в мир, еще закрытые ставнями.
   На углу бульвара Пор-Руаяль и аллеи Обсерватории густая толпа медленно просачивается в зал «Бюлье», сжимаемая синими шпалерами полицейских. Несмотря на такое скопище народа, все происходит удивительно тихо и чинно. Недаром утренняя «Юманите» предупреждала участников сегодняшних митингов держать себя дисциплинированно и не поддаваться на полицейские провокации. По аллее и бульвару взад и вперед стайками снуют жандармы на своих неизменных велосипедах. Где-то неподалеку слышен цокот лошадиных копыт. Вероятно, в соседних уличках, не на виду, на всякий случай припрятаны наряды национальной гвардии.
   Через битком набитый зал, способный вместить тысяч пять людей, Маргрет протискивается к стене, где осталось еще несколько свободных стульев. Судя по количеству народа, ожидающего на улице, добрая половина не сможет попасть на митинг и скоро запрудит аллею. Столкновения с полицией, как всегда в таких случаях, почти неизбежны.
   Митинг открывает Франшон. Он предлагает собравшимся почтить вставанием память борцов антифашистского фронта, павших в славный день 9 февраля и в последующих стычках.
   Весь зал с грохотом поднимается на ноги.
   Франшон зачитывает список:
   – «Венсан Перез, 31 год, металлист; Луи Лошен, 20 лет, член Генеральной конфедерации труда; Морис Бюро, 27 лет, Эрнст Шарбах, 30 лет, – убиты 9 февраля в Париже; Альбер Пердро, 35 лет, бетонщик, – убит „патриотической молодежью“ в Шавиль; Марк Тайе, 38 лет, металлист, – убит 12 февраля на баррикадах в Булонь-сюр-Сен; Венсан Морис, 35 лет, – убит в Малакоф; Эжен Буден, 37 лет, плотник; Вотеро, 22 года, письмоносец, – убит 12 февраля в Марселе…
   Зал стоит неподвижно, затаив дыхание. С каждой новой фамилией пальцы рук крепче сжимаются в кулаки.
   – …Серано – убит 12 февраля в Алжире; Люсьен Риве, шофер такси, – убит 20 февраля штрейкбрехером; Анри Виллемен, 19 лет, бетонщик, – убит 26 февраля в Мениль-монтан; Морис Ив, 30 лет, – убит 3 марта в тюрьме Сантэ; Жозеф Фронтен, 57 лет, горняк, – убит И апреля королевскими молодчиками в Энен-Льетар; Роже Скотиратти, 16 лет…
   Глухой рокот в зале.