Характерная особенность нэповской Москвы – чрезвычайная разнородность населения. В уличной толпе почти без труда можно было определить сословную и профессиональную принадлежность людей. Полярность костюмов, обуви, головных уборов, причесок. Роскошно одетые по последней моде нэпманы: женщины – в коротких и узких юбках, с низкой прямой талией, с челками на лбу и завитками на висках, мужчины – в шляпах, с проборами посреди темени, в узких костюмах с непременным платочком в нагрудном кармане, в гетрах поверх лакированной обуви; старые интеллигентки в батистовых шляпках, кружевных наколках на груди, в высоких шнурованных ботинках; рабочие в серых блузах и брюках, заправленных в сапоги, кто постарше – в картузах, помоложе – в кепках с большим козырьком; скромные «совслужи» в толстовках и мешковатых брюках, летом – в сандалиях; солидные старорежимные инженеры – седая бородка клинышком, форменная фуражка с эмблемой – молоток и гаечный ключ крест-накрест. После шахтинского процесса (1928), особенно же – процесса Промпартии (1930) эти фуражки в карикатурах превратились в непременный атрибут вредителей и владельцы стали опасаться их носить. Военные ходили в длиннополых шинелях, зимой – в суконных шлемах-буденновках, никаких погон, золотых пуговиц и лампасов. Партийные работники носили полувоенные формы – френчи или гимнастерки, кожаные фуражки, брюки, заправленные в сапоги. Кстати, так были одеты все члены тогдашнего Политбюро (всех их до 1935 года именовали «вождями», потом остался только один вождь); исключение составлял разве что Молотов, никогда в армии не служивший. Комсомольцу появиться в шляпе или галстуке было гибели подобно – ходили в самых простых одеяниях, летом – с расстегнутым воротом. Женщины-активистки – в красных косынках (противовес буржуазным шляпкам), простых ситцевых блузках или платьях, нередко набитых рисунком серпа и молота либо трактора: шла механизация сельского хозяйства. Некоторые комсомольцы по праздникам надевали серую полувоенную форму – юнгштурмовку, заимствованную у немецкого комсомола. Выглядела юнгштурмовка не очень красиво, но при бедности тогдашней обычной одежды выгодно выделяла человека в толпе. Тем более что были в ней ремни и портупея. Помню статью в «Комсомольской правде»: девица призналась подруге, что вступила в комсомол ради того, чтобы получить юнгштурмовку, подруга донесла, и девицу с треском исключили из комсомола.
   Реклама времен нэпа» Журнал «Новый зритель», 1927 г.
 
   На улицах часто можно было встретить бывших красноармейцев, донашивавших военную форму, с обмотками, крестьян в картузах, косоворотках, сапогах, а то и в лаптях. Наконец, немало было и неопределенного рода занятий голытьбы в откровенных лохмотьях. Таких особенно много встречалось среди безработных. Где-то, проездом, я видел как-то одну из московских бирж труда. Мрачная картина: сотни мужиков с собственным инструментом – пилами, топорами, лопатами – толпились на площади в ожидании назначения хоть на временную, однодневную работу.
   Мой отец – совслужащий – носил скромный костюм-тройку, но непременно с галстуком, модным в то время, – узким, в поперечную разноцветную полоску, с маленьким узлом. Такие галстуки почему-то называли селедками. К белой рубахе полагалась смена воротничков, которые прикреплялись к ней с помощью особых запонок. Это мудрое устройство, ныне начисто забытое, позволяло не менять или не стирать рубашку (тогда ее называли верхняя сорочка) ежедневно. Самым страшным был для меня непременный отцовский галстук. В то время любой галстук, кроме красного, пионерского, считался признаком зажиточности и буржуазности. Парней за ношение галстуков, как и девиц за употребление косметики, безжалостно исключали из комсомола. Дворовая ребятня изводила меня отцовским галстуком: «Твой отец – буржуй». Каждый раз, когда отец возвращался с работы, я, гуляя во дворе, внутренне сжимался, ощущая ядовитые взгляды дворовых товарищей. Как хотелось мне попросить отца, чтобы не носил он свои проклятые галстуки! Но о такой просьбе и помыслить было нельзя. Только позднее, когда галстуки перестали быть одиозными, мне запоздало пришел в голову упущенный аргумент: ведь сам Владимир Ильич всегда носил галстук!
   Галстуки, шляпы, шляпки – всё это считалось интеллигентщиной, а интеллигенция тогда была не в чести, ведь прослойка эта совсем недавно верой и правдой служила буржуазии, злейшему врагу рабочего класса! Старую интеллигенцию терпели, покуда вырастала своя, рабоче-крестьянская, но не любили и не доверяли. Как-то в кино передо мной сидела пара – рабочий с женой-работницей. Я подслушал, как женщина, оглядев зал перед началом сеанса, сказала мужу: «Ну и народ здесь! Сплошь гнилая интеллигенция!». В тоне слышалась откровенная брезгливость.
   В нашем классе кто-то назвал другого интеллигентом. Обиженный пожаловался учительнице, и добрейшая Анна Гавриловна, сама старая интеллигентка, объяснила классу: интеллигент – это не работник умственного труда сам по себе, а белоручка, не знающий труда физического. Большинство в классе были детьми интеллигентов в нормальном понимании этого слова, и из всех углов стали раздаваться радостные возгласы: «А мой папа сам стул починил», «А мой сам дрова колет», «А мой инженер, но дверь покрасил». Не хотел отставать и я. Вспомнив, что отец на днях прибил к стене костыль для картины, я громко сообщил об этом факте окружающим и почувствовал приятное облегчение: «Ура, мой папа не интеллигент!»
   Детей интеллигенции долгое время не принимали ни в комсомол, ни в пионеры. В пионерском гимне подчеркивалось: «Мы пионеры – дети рабочих», как же мог петь такие слова сын какого-нибудь бухгалтера или инженера! Более того: детей интеллигенции наравне с детьми нэпманов или «бывших» не принимали в вузы; для получения высшего образования им надо было «вывариться в рабочем соку» – год или два поработать на производстве. Ограничение было снято только в 1936 году, с принятием новой конституции. Правда, еще до этого, в 1931 году, Сталин выдвинул свои знаменитые «шесть условий» (победы социализма). Одним из условий было широкое использование старой интеллигенции и большее доверие к ней.

6
Беспризорные и хулиганы

   Снующие в уличной толпе грязные, угольно-черные подростки в лохмотьях. Обычное явление Москвы 1920-х годов – беспризорные. Печальное наследие Гражданской войны – дети, оставшиеся без родителей, без крова и какой-либо опеки. У них своя, таинственная жизнь, о которой мало кому известно. Откуда родом, чем питаются, где ночуют – никто толком не знает. Много написано о беспризорных, которых перевоспитывали в колониях, – хотя бы в «Педагогической поэме» Макаренко. Но кто описал жизнь «вольных», подлинных беспризорных?
   Обычный промысел – попрошайничество, мелкое воровство. Особенно последнее. При появлении группы беспризорных на рынке торговки испуганно старались прикрыть руками свой товар – словно куры, прячущие под крыльями цыплят при виде коршуна. Только немногие беспризорные занимались «честным ремеслом» – покупали пачку папирос (сигарет тогда еще не было) и продавали их россыпью, втридорога.
   Жалость к беспризорным сочеталась со страхом перед ними. Жизнь закалила этих ребят, сняла все моральные препоны и превратила их в наглых и коварных волчат. Приютишь, накормишь беспризорного – нет никакой гарантии, что вместо благодарности не будешь ограблен. Большими группами они не ходили, чтобы не бросаться в глаза, бродили по двое, по трое. Конечно, существовала у них какая-то организация, лидеры повзрослее, посылавшие их как на попрошайничество, так и на кражи и забиравшие львиную часть добычи. Известно было, что взрослые банды грабителей использовали беспризорных как «форточников», для стояния «на стрёме» и других вспомогательных услуг, требующих юркости и смелости.
   Лазать по карманам беспризорным было особенно трудно – слишком выдавала внешность, заставлявшая мужчин придерживать карманы, а женщин крепко сжимать сумочки. Использовали приемы отвлечения: затевалась показная драка, шумиха, и в это время к глазеющим подкрадывались сзади и быстро выхватывали ценности.
   Особенно много беспризорных можно было видеть на Каланчевской площади: в поисках лучшей жизни они непрерывно мигрировали по разным городам, пользуясь порожними товарняками, тормозными площадками, вагонными крышами. Естественно, что площадь трех вокзалов была местом, где беспризорных всегда было особенно много. Неслучайно по всем её стенам были расклеены предупредительные листовки: «Остерегайтесь карманных воров».
   В пассажирских поездах беспризорные ходили попрошайничать. Чаще всего – в товаро-пассажирских, которые именовались в народе «Максим Горький» или попросту «максим», ибо ехала в них небогатая публика, во многом напоминавшая героев Горького. Слово это было настолько общеупотребительным, что давно уже не вызывало улыбки, а стало почти термином. «На скорый не достал, придется на максиме ехать», – можно было услышать около вокзальных касс. В классные вагоны беспризорных не пускали проводники, в «максимах» таковых, кажется, вовсе и не было.
   Для попрошайничества использовалась особые сценарии и репертуар, придуманные явно не самими попрошайками, а их взрослыми патронами. Вот дверь вагона открывается, и на пороге появляется маленький оборванец со страдальческим выражением на лице. Четко и звонко он заученно провозглашает на весь вагон: «Граждане-товарищи! Вы видите перед собой круглую сироту, обездоленную жизнью. Батька погиб в немецкую войну, мамка померла с голоду в гражданскую. Приютила меня с сестренкой бабушка Анисья. Сестренка померла от тифу, бабушка, царство ей небесное, скончалася от старости, и вот остался я круглой сиротой-горемыкой. Нету у меня никого на целом свете, и живу я подаянием добрых людей. Граждане-товарищи, не оставьте несчастную сироту, помогите кто чем может».
   Далее следовала заунывная, сердцещипательная песня – любимый шлягер беспризорного мира:
 
Ах, умру я, умру я,
Похоронят меня,
И никто не узнает,
Где могилка моя.
И никто на могилку
На мою не придет,
Только раннею весною
Соловей запоет.
 
   После монолога и песни пассажирки начинают сопеть носами и утирать уголками косынок слезы. Расстегиваются кошельки, и развязываются узелки. В ладонь сироты сыплются медные монеты, в котомку – куски хлеба.
   Зимой часть беспризорных подавалась в теплые края, но немало оставалось и в Москве, ночуя в подвалах полуразрушенных зданий, в котельных или в котлах для варки асфальта. К утру котлы остывали, и нередко из уст в уста испуганно передавалось: «Нынче в котле, что у нас на углу, мертвого парнишку нашли. Помер с холоду да? голоду. Милиционер утром подобрал».
   Такого рода сообщения можно было прочитать даже в «Вечерней Москве».
   Зимой головы многих беспризорных по уши утопали в почерневших, но довольно богатых меховых шапках типа «пирожок». Такие модные шапки носили в то время мужчины посостоятельней. Как же эти шапки оказывались у беспризорных? Подкравшись сзади и подпрыгнув, оборванец сдергивал шапку, ничем не закрепленную, с головы её обладателя и молниеносно исчезал. Отнимали беспризорные шапки и варежки и у школьников.
   Попавшийся на краже беспризорный проявлял чудеса энергии и изворотливости. Однажды я был свидетелем того, как двое взрослых парней держали пойманного с поличным 12—13-летнего воришку, который ужом извивался, пытаясь вырваться из их железных рук:
   – Ой, дяденьки, за что ето, отпустите! Ой, больно, больно, не могу, – следовали отчаянные стоны, хотя никакой особой боли не могло быть. – Зачем мучаете сироту?
   Если жалобы не действовали, в ход пускались угрозы:
   – Пустите, а то заплюю, я больной – заражу. Я Ваньке Идолу про вас скажу, он большой и сильный, он вам выдаст! У него ножичек есть, не жить вам после этого! Ой-ой, больно, отпустите, не брал я ничего: на земле лежало, я подобрал, ой, руку сломаете, – следовал душераздирающий рёв.
   На помощь призывались окружающие:
   – Ой, дяденьки, тётеньки, ослобоните меня от йих! Не брал я ничего, никого не трогал, чего они ко мне пристали? Ой-ой-ой!
   Видя этот спектакль, толпа постепенно смягчалась и начинала уговаривать поимщиков:
   – Да отпустите вы его, Христос с ним, всё одно краденое-то отняли. Ишь, у него еле-еле душа в теле.
   Парни, дав вору крепкий подзатыльник и пинка в зад, отпускали его, и беспризорный с неожиданной для ослабленного быстротой удирал со всех ног.
   Помимо беспризорных нэповская Москва кишела уголовниками и полууголовниками, бороться с которыми милиции было нелегко ввиду массовости этого явления. Немало было шпаны – подростков, живущих с родителями или с матерью – многодетной, полунищей вдовой. Над такими семья теряла всякую власть. Изрядное количество шпаны жило и в нашем дворе. Эти хулиганы подстерегали нас, благовоспитанных мальчиков, около подворотни, когда мы шли в магазин покупать хлеб или молоко (кошелка и бидон выдавали наличие денег). Требовали денег, в лучшем случае на обратном пути – сдачу. Террор был настолько силен, что хождение в магазины становилось пыткой. Обычно ссылались: денег нет – в ответ слышалось: а ну, разожми кулак, покажи карманы. Подчас в руке вымогателя сверкало «перо» – ножик. В ход он не пускался, но угрозу представлял реальную. Мне везло, денег у меня никогда не отбирали: завидя издали шпану, я старался прошмыгнуть через соседний двор или переждать. Но многие мои ровесники вынуждены были отдавать мелочь или получать тумаки. Тощий Изя Гольдберг из девятого подъезда (его изводили: «Жид, жид, на веревочке висит») пытался откупиться от поборов и побоев мелкими подачками – самое гиблое дело, ибо величина требуемого откупа каждый раз росла.
   Я просил родных не посылать меня в магазин, но мольбы мои почему-то сочувствия не вызывали. Отец говорил, что надо уметь постоять за себя и давать достойный отпор. Где уж там!
   Был во дворе один особенно мерзкий и опасный подросток по кличке Йодина. Лет ему было 13–14, семья от него отступилась, ни дворники, ни другие взрослые ничего не могли с ним поделать. Казалось, главной целью своей жизни он поставил вредить всем, без разбора. Разбивал камнями окна, бил и всячески обижал маленьких. Никакой уголовщины он не совершал, но был отпетым негодяем, не знавшим ни страха, ни совести. Слушая брань и угрозы взрослых, Йодина нагло и насмешливо смотрел им в глаза, явно наслаждаясь их бессильной злобой. В школу он не ходил и целый день шатался по двору, одним своим видом вызывая ужас детворы, которая тут же забирала свои игрушки и убегала подальше. А это ему было приятно.
   Неподалеку была Хитровка, бывший печально знаменитый Хитров рынок[1]. Хотя милиция давно закрыла все ночлежки и притоны и выслала всех сомнительных хитрованцев, нравы этого московского дна еще долго давали себя знать. Хитровка была рядом с моей школой, и некоторым ученикам приходилось пересекать её по дороге в школу или домой. Одним из таких людей был учившийся на два класса старше меня Леня Хрущев, сын будущего генсека, а в то время секретаря МК[2]. Жили Хрущевы в новом доме в Астаховском (бывшем Свиньинском) переулке[3], Лёня, завзятый двоечник и прогульщик, парень лихой и сильный, не раз подвергался нападениям хитрованцев.
   – Надо сделать так, чтобы не мы боялись Хитровки, а она боялась нас, – говорил, выступая на каком-то пионерском собрании, приятель Лёни, по фамилии Троицкий, а по кличке Мустафа: несмотря на чисто русскую фамилию, у него была совершенно татарская физиономия. – А для этого надо развивать мышечную силу. Надо быть сильнее хитрованцев, тогда они нас будет уважать и бояться. Как это сделать? Очень просто. – И Мустафа тут же с помощью венского стула стал показывать, как развивать бицепсы.
   Заходили в наш двор и прилегающий к нему «Грибовский сад» юнцы лет 16–18, целыми группами по 8—10 человек. Нас, мелюзгу, они не трогали, о чем-то тайно беседовали, играли на деньги в ножички и расшибалочку или орлянку, а то и в карты. Иногда в этой компании фигурировала накрашенная девица, говорившая хриплым, почти мужским голосом.
   – Это проститутка ихняя, – шепнул мне как-то соседский мальчик Борис. – Знаешь, что такое?
   Я не знал, но, чтобы не упасть в глазах товарища, понимающе кивнул головой. Дома же украдкой заглянул в «Словарь иностранных слов» и прочитал: «Проститутка – женщина, торгующая своим телом». Краткое объяснение ввело меня в полное недоумение. Как можно торговать собственным телом? Руки, ноги что ли давать отрезать за деньги? Но все зримые части тела были у девицы на своем месте и в полной сохранности. После «Словаря иностранных слов» девица с загадочной профессией стала внушать мне почти мистический трепет.
   Нельзя сказать, чтобы мир уголовников или полууголовников не оказывал влияния на нормальную молодежь. Грязные свои дела «урки» (так они назывались на жаргоне) прикрывали «блатной романтикой», проникнутой культом силы, отчаянной дерзости, товарищеской солидарности и конспиративности. Всё это было сдобрено налетом дешевой сентиментальности. Блатной язык и фольклор шел из «Одессы-мамы», немалую роль в его распространении сыграл молодой тогда Леонид Утесов, песни которого охотно подхватывала молодёжь: «С одесского кичмана бежали два уркана», «Жил-был на Подоле гоп со смыком» и т. п. Вся Москва пела трогательную песню об уголовнице Мурке; эта девица порвала с преступным миром, «связалась с лягашами и пошла работать в губчека», за что герой по приказу «малины» (банды) был обязан её убить, что и сделал, несмотря на сильное личное чувство к Мурке. Прощание убийцы с телом зарезанной жертвы звучало поистине трагически: «И теперь лежишь ты в кожаной тужурке, смотришь в голубые небеса…» Мораль же песни была отвратительна: жестокие законы «малины» преступать нельзя, за измену – кара любой ценой.
   В школах, на «пустых» уроках, когда приближался директор или завуч, мы оповещали друг друга об опасности блатными словечками: «зека» (одесское «гляди-ка») или «шухер» (по-одесски «сыщик»). «Лягавить» означало «доносить, выдавать», «хаза» – «квартира», «бан» – «вокзал», «хруст» – «рубль» и т. д.
   Первым полноценным звуковым советским фильмом была «Путевка в жизнь», повествующая о борьбе милиции с малолетними правонарушителями и об их трудовом перевоспитании. Фильм был поставлен талантливо и правдиво, идея его была весьма гуманна. Но, увы, блатной мир был изображен в нем настолько жизненно и красочно, что чем-то даже подкупал, вызвав новую волну подражания, во всяком случае внешнего. Песенки и блатные словечки из «Путевки в жизнь» получили широчайшую популярность, родились и частушки на темы фильма:
 
Мустафа дорогу строил,
Мустафа по ней ходил,
Мустафа по ней поехал,
А Жиган его убил, —
 
   так бесхитростно излагалась одна из сюжетных линий фильма: бывший беспризорный татарин Мустафа, с энтузиазмом взявшийся за строительство узкоколейки и решившийся первым проверить её готовность на ручной дрезине, был убит главарем банды Жиганом, роль которого исполнял Михаил Жаров.
   Особенно восхищал юную публику эпизод, в котором не исправившийся еще Мустафа ловко и незаметно, с помощью острой бритвы, вырезал у модницы заднюю часть богатой меховой шубки:
 
Мы «Путевку в жизнь» видали,
Раздавался в зале смех;
Мустафа у модной даме
Вырезал на ж… мех.
 
   Но это был последний всплеск «блатной романтики». В 1932 году власти всерьез взялись за ликвидацию беспризорности как одного из питательных источников уголовщины. Вдруг, в мгновение ока, из Москвы исчезли все беспризорные. Их поместили в колонии, каждого сбежавшего немедленно хватала милиция. Заметно поредело жулье, притихла устрашенная принятыми мерами дворовая и уличная шпана. Хитровка стала тихим и мирным районом. Исчез и более не появлялся распроклятый Йодина. Хождение в магазины стало безопасным. Москва облегченно вздохнула.
   В нашем дворе открылась летняя детская площадка с разными кружками и играми, для чего были построены дощатые помещения. В кружке рисования я принял деятельное участие. Всё происходило под надзором взрослых активистов. Шпана в той мере, в какой она осталась, туда и нос не смела сунуть.
   Говоря о темных сторонах предвоенного пятнадцатилетия, нельзя не упомянуть о таком нигде не описанном явлении, как «помойщики». В то время в каждом дворе стояли большие ящики для сбрасывания мусора – металлические мусоросборники появились только в 1950-х годах. Вдруг повсеместно, в том числе и в нашем дворе, вонючие ящики-помойки стали заселяться грязными, оборванными бродягами. Они и жили, и спали в помойках или около них. Никого не обижали, но страх и отвращение внушали немалое. Промышляли помойщики тем, что сортировали отбросы: всё, что годилось как «вторичное сырье» (по-тогдашнему – утильсырье) где-то сбывали. Не очень приятно было пойти с мусорным ведром к помойке и наткнуться там на грязного, обросшего мужчину, одетого в тряпье, вероятно подобранное тут же.
   Однажды помойщик завязал со мной разговор: «Ну, чего принес? Ничего годного, гляжу, опять нет. Ты попроси у мамки одёжи какой ненужной, обуви старой. А так, пустой, больше и не ходи».
   Вскоре наш помойщик обзавелся «женой» – рваной, растрепанной и немытой бабой. Можно было лицезреть, как перед сном прямо на помойке они по-семейному распивали пол-литра водки, закусывая хлебом и солеными огурцами. Жену прозвали «помойщица». Асе, маленькой соседской девочке, мать грозила: «Не будешь слушаться – отдам тебя помойщице». Перспектива, действительно, была не из приятных. Ася пугалась, затихала.
   Откуда взялись помойщики? Говорили о них разное. Некоторые считали их безработными, но безработица к моменту их появления была уже почти ликвидирована, а в разгар безработицы никаких помойщиков никто не видел. Другие говорили, что это раскулаченные крестьяне, бежавшие от ссылки. Однако опустившиеся и неряшливые бродяги были мало похожи на домовитых и хозяйственных кулаков, недавних сельских богачей. Скорее всего это были отбывшие свой срок арестанты, не нашедшие себе места в жизни. Возможно, массовое появление помойщиков было вызвано какой-нибудь амнистией того времени. Так или иначе, помойщики внезапно всплыли на поверхность и так же неожиданно, в одночасье, и исчезли – в 1932 или 1933 годах.

7
Кони и автомобили

   В глубокий наш двор редко-редко заезжал автомобиль. Как правило, это был «таксомотор», по-современному – такси. В корпусе жило немало ответработников, но не помню, чтобы за кем-то из них была закреплена персональная автомашина. Времена были демократические, даже обладатели «трёх ромбов» отправлялись на работу пешком или городским транспортом.
   Таксомоторами были обычно открытые автомашины заграничных фирм: маленький итальянский «Фиат», остроносый австрийский «Штайр» или тапирообразный, со срезанным радиатором французский «Рено». Шофер в кожаном шлеме со стеклами и в крагах казался нам, детям, пришельцем из другого мира, сейчас бы сказали – инопланетянином.
   Каждый приезд автомобиля становился для детворы, особенно мальчишек, сенсацией. Мгновенно вокруг машины собирались десятки ребят, гам стоял невообразимый. Редкостный экипаж подвергался тщательному и восторженному осмотру и, когда отворачивался шофер, благоговейному ощупыванию. Как только шофер чуть отходил, наиболее наглые и ловкие бросались к торчащей у дверцы резиновой груше-клаксону и нажимали на нее – раздавался резкий, рвущий уши сигнал, казавшийся божественной музыкой. Молчаливый, невозмутимый шофер сердито оглядывался – вся толпа во главе с пунцовым смельчаком, коснувшимся запретного клаксона, быстро отступала. Пока машина не уезжала, толпа вокруг нее не расходилась. За отъехавшей машиной многие бросались вслед, пытаясь зацепиться на задке, где было укреплено запасное колесо, но это редко кому удавалось. Проехаться в самой автомашине было мечтой заветной, но неисполнимой. Как дивное видение, автомобиль скрывался за воротами, оставляя после себя быстро рассеивающийся вонючий дым и долго не исчезающие впечатления.