Он свинтил фирменную головку, разлил на троих. Катя залпом осушила рюмку. Борис пить не стал, сказав, что он за рулем.
   После второй порции совсем отпустило. Жохов закусил холодной картошкой и начал рассказывать про свое уральское детство, выдавая его за подмосковное дачное. Выплыл одноногий сосед-сапожник, игрец на банджо, которое на Эльбе подарил ему американский сержантнегр, за ним – ссыльная немка, продававшая на кладбище залитые парафином розы, потом Горелая падь в Черняевском лесу, где их кот с лисой дрался, всю морду ей раскровянил. Мать Элла Николаевна временами проступала сквозь эту мозаику с чашкой земляники в одной руке и кружкой парного молока в другой. Всю себя она посвятила сыну.
   Много лет он не вспоминал ни этого кота, ни вечно пьяного дядю Колю с его банджо, оклеенным переводными картинками и звучавшим как балалайка, ни немку Эрику Готлибовну с ее рассчитанными на вечность бумажными цветами и попытками выдать себя за латышку, над чем она после сама же смеялась. Бескрайний Черняевский лес надвинулся душным запахом летней хвои, свалкой на опушке, артиллерийским полигоном в глубине, бочарной артелью в логу. Они с ребятами добывали там куски деревянных обручей на самострелы. Тетиву делали из эластичного бинта. Мама с бабушкой смотрели из окна, как метко их сын и внук поражает доску стрелой с наконечником из консервной крышки, а тенор по фамилии Александрович, мамин кумир, голосом кастрата, от которого она таяла и без всякой причины начинала ругаться на отца, пел в репродукторе:
 
Ах, до чего ж красив
Ночной залив!
Там кипарисы в ряд
На берегу стоят.
 
   Это неаполитанская серенада звучала как песня про город Гагры, где было море, танцы, экскурсия на озеро Рица и мужик в войлочной панаме, опрометчиво запечатленный на фотографиях рядом с матерью. Сейчас там разместился штаб воюющей с грузинами абхазской армии.
   Сердце сжалось от слов, забытых, казалось, навсегда. Память открывалась шире и говорила больше, чем обычно бывало в те редкие минуты, когда Жохов пытался подумать о себе отдельно от своих дел. В промежутке между ним самим и призраком, чье имя он присвоил, его душа, растягиваясь на двух этих бесконечно далеких друг от друга основах, истончилась почти до полной прозрачности. При взгляде сквозь ее разреженную материю захватывало дух.
   Он подумал, что одно имя стягивает душу, порождая иллюзию ее неизменности. Оно, как скорлупа, отвердевает на ней и начинает вбирать в себя свою сердцевину. Это был путь окостенения и смерти.
   – Бред какой-то! – сказал Борис. – Не пойму, чего ты добиваешься. Единственное, в чем отец мне признался, что Элка делала от него аборт. Мать тогда уже была мной беременна.
   Жохов сидел лицом к окну, за ним угадывались чахлые мартовские звезды. Внезапно его охватило странное волнение. Еще до свадьбы первая жена объяснила ему, что эти огни, мерцающие в страшной бездне вселенной, сотворены предвечными душами на пути к воплощению. Если душа повторно погружается в человеческую плоть, это будут не разные люди, а лишь различные формы ее земного существования.
   – У меня приятель – геолог, живет в Улан-Баторе, – вспомнил Жохов. – Зовут Сашей. Мать у него русская, а отец монгол, монгольский генерал. Член партии, само собой, но по происхождению – из вражеского сословия. В тридцатых годах был хуврэком в монастыре Эрдене-Дзу. Ну, мальчишкой-послушником… Потом коммунисты стали закрывать монастыри, и ламы подняли восстание. Сами монголы только вид делали, будто с ними воюют, в конце концов из Иркутска послали туда красную конницу. Наши воины-интернационалисты в два счета это дело развинтовали. Монахов кого постреляли, кого по аймакам разослали на трудовое перевоспитание, а этот мальчишка понравился одному командиру полка. Он его увез в СССР и отдал в Тамбовское кавалерийское училище. Парень выучился, получил свои кубари, женился на русской. Перед началом боев на Халхин-Голе вернулся в Монголию. Воевал с японцами, при Цеденбале дослужился до генерала. Вышел на пенсию, Саша усадил его мемуары писать. Он мне все это в экспедиции рассказывал. Осенью полевой сезон кончился, приехали в Улан-Батор. Перед отъездом в Москву я у него ночевал, спрашиваю: «Как папаня-то, пишет мемуары?» – «Пишет». Через год опять приезжаем. Встречаю Сашу. «Пишет?» – «Пишет». – «Про Халхин-Гол написал?» – «Нет еще». – «А до какого времени дошел?» Смотрю, Саша как-то застеснялся. Говорит: «Он сейчас заканчивает внутриутробный период».
   Жохов замолчал, глядя в окно. Зря он тогда смеялся над старым монгольским генералом. Теперь его собственная жизнь просматривалась дальше детства, глубже младенчества, и то, что ворочалось в ее темном истоке, среди туманных сгустков света, извилисто уходящих вдаль подобно огням на горном серпантине, принадлежало не ему одному. Там души перемешивались и втекали друг в друга, как клубы пара над осенней рекой.
   – Боря, у вас остался этот макет. Отдайте его мне, – попросила Катя. – Вам он такой все равно не нужен.
   Жохов взглядом дал ей понять, что все понимает.
   – Он будет напоминать мне о моем детстве, – пояснила она не ему, а Борису. – Девочкой меня каждое лето отправляли в пионерлагерь под Воронежем. Ближайший город назывался Борисоглебск, там был почти такой же дворец. Нас водили туда в кино.
   Борис покрутил головой.
   – Надо же! Его ведь тоже построили по отцовскому проекту. Отец оттуда родом. Дед как купец первой гильдии имел право селиться за чертой оседлости, в Борисоглебске у него был кожевенный завод, два дома.
   – Знаю, – кивнул Жохов.
   – И про атамана Шкуро знаешь?
   – Нет. Это – нет.
   – В девятнадцатом году его казачий корпус вошел в Борисоглебск, начался еврейский погром. А сам Шкуро встал на квартиру к бабке. Ей в то время еще тридцати не исполнилось. Дед женился на ней уже в возрасте и скоро умер, после его смерти она всеми делами заправляла. Красавица была ослепительная, шатенка с зелеными глазами. На еврейку не похожа. Они, значит, с атаманом вместе поужинали и сели в карты играть. Вдруг вбегает один местный патриот, кричит: «Господин генерал, она жидовка! Прикажите, мы ее мигом кончим!» Шкуро в ответ ни слова. Продолжает играть. Бабка сидит ни жива ни мертва, но карты кладет как положено. Не знаю, во что уж они там играли. Сильная была женщина. Короче, играют они, а жидоед этот опять за свое: «Прикажите, ваше превосходительство!» Шкуро обернулся к нему, ка-ак рявкнет: «Дурак! Я же в проигрыше».
   Жохов закурил вторую сигарету. Атаман, конечно, молодец, но еврейская бабка была роднее. Он животом чувствовал ее страх, ее ненависть к такому порядку жизни, при котором чужое благородство становится единственной защитой.
   «Ну что во мне еврейского? Ты больше еврей, чем я», – говорил ему Марик. Действительно, это в нем было – потребность постоянно куда-то бежать, рваться то в Москву, то в Монголию, падать и подниматься, бросать жен, менять кожу, влюбляться в чужое как в свое, а свое кровное, засушив его для сохранности, беречь про запас, чтобы было чем согреться, когда последним холодом начнет дышать в лицо.
   В Хар-Хорине подпольный лама-целитель говорил им с Сашей, что тяжелая болезнь ослабляет человека, рассеивает в нем случайный набор случайных элементов, который христиане называют душой, и больной может процитировать «Ганджур» или «Данджур», хотя сроду их не читал. Вечные истины являются ему в пустоте его сознания.
   В то счастливое время Жохов не знал, что бывают времена, подобные болезни. Они разрушают душу, но они же открывают перед тобой вечность. Видишь, как все возвращается, повторяется, перетекает друг в друга, сбрасывает имена, скрывающие под собой разные части одного и того же, и когда проходит первый шок, начинаешь понимать, что не так уж важно, кто произвел тебя на свет в твоем физическом облике. Люди больше похожи на свое время, чем на своих родителей. Все рожденные под одной звездой – братья.
   Он стал говорить об этом, с трудом подбирая слова. Слушали без интереса, пока не всплыла пачка старых писем на даче у Богдановских. С одного из них встал пьяный в дым старлей Колпаков с зажатым в руке пулеметным пламегасителем, лишь тогда они все поняли.
38
   Стоять было скучно. Сева ткнул Ильдара пальцем в живот.
   – Покажи тот фокус.
   Ильдар вопросительно взглянул на Хасана. Тот кивнул, тогда Сева снял с себя шарф и шарфом завязал Ильдару глаза.
   – Запомнил, где станция? – спросил он, затягивая узел на затылке.
   Ильдар показал направление рукой. Сева обхватил его за плечи и раз десять повернул сначала по часовой стрелке, потом – против, потом – раз туда, два раза сюда и наоборот, чтобы полностью сбить с ориентации. Наконец отпустил. Не дожидаясь вопроса, Ильдар вытянул руку точно в ту сторону, куда указывал раньше.
   – О, бля! – восхитился Сева. – Как ты это делаешь?
   – Там станция, гарью пахнет, – объяснил Хасан.
   – И он отсюда чувствует?
   – У него нюх как у собаки.
   Хасан выпростал запястье и взглянул на свои командирские часы. Двадцать пять одиннадцатого. В темноте стрелки и деления циферблата налились гнилушечным зеленым огнем. Он собирался отдать эти часы старшему внуку, но передумал. Все-таки фосфор, радиация.
   Когда внуку исполнилось четыре года, они с женой подарили ему на день рождения сразу несколько мягких игрушек – зайца, медведя, щенка, еще кого-то ушастого, с умильными глазками. При виде этой компании именинник вдруг безутешно разрыдался. Никто не мог понять, что повергло его в такое горе. «Дедушка, – еще всхлипывая, раскрыл он причину своих слез, – я же не могу любить их всех!»
   Сам Хасан лишь на шестом десятке, уже при Горбачеве, осознал пределы собственного сердца. Огромный мир, который он привычно считал своим, включая в него всю страну от Серпухова до родного аула, перестал ему принадлежать. В новой жизни не место было славянской широте души, воспитанной в нем жениной родней и тридцатью годами работы в ремонтно-строительных организациях. Отныне любви заслуживала только семья, родственники могли рассчитывать на его чувство долга, единоплеменники – на справедливое к ним отношение. Прочие ни на что рассчитывать не могли, как и он сам среди них – тоже.
   Внутри первых, самых тесных кругов установился свой порядок. Отец Хасана ему не следовал, через его голову он был унаследован от дедов и прадедов и пришел на смену прежней, бессистемной любви, принеся с собой мир в душе и тайную грусть о том времени, когда мира в ней не было. Сама по себе любовь мало что значила, если не вписывалась в этот порядок. Здесь дочери были важнее жены, но как женщины менее ценны, чем внуки. Ильдар как двоюродный племянник стоял ниже, чем жена, зато как мужчина и кровный родич – выше и в итоге занимал с ней одну ступень. Соответственно, денег за труды ему не полагалось, а Севе, в силу принципиально иной степени родства стоявшему на этой лестнице далеко внизу, Хасан платил зарплату. Тот честно на него вкалывал, но имел немногим больше, чем не пригодные ни к какому делу зятья-пьяницы. С ними, правда, расчет производился не деньгами, а продуктами на всю семью, взносами по кредитам, оплатой счетов за коммунальные услуги, за теннисную секцию для старшего внука и детский садик для младшего. Дочери получали свое отдельно и по особым расценкам.
   Подождали еще. У Севы начали мерзнуть ноги. Все трое были в одинаковых зимних ботинках с весенней распродажи, купленных недавно женой Хасана для всех мужчин семьи, но Ильдар с Хасаном стояли спокойно, а Сева ходил вдоль дома, энергично перенося тяжесть тела с каблука на носок, чтобы кровь шла в деревенеющие пальцы. Его кавказские родственники даже на расстоянии грелись идущим друг от друга теплом.
   – Давай, – предложил он Хасану, – Ильдара оставим на стреме, а сами сгоняем в «Строитель». Там буфет, возьмем чего-нибудь.
   – Нет, – коротко ответил Хасан.
   – Я не про то, – вильнул Сева. – Чего-нибудь пожрать.
   – А не закрыто?
   – Успеем. У них до одиннадцати.
   Вдвоем вернулись к развилке, Хасан сел на руль. Ильдар остался на месте, получив инструкцию на тот случай, если появится Жохов.
   За тракторным скелетом, уже почти целиком вытаявшим из сугроба, въехали в лес. Здесь влажность была выше, в лучах фар дорога стала куриться туманом. Горсточка станционных огней на секунду открылась в створе просеки с опорами высоковольтной линии. Хасан думал про комнату на Тверской-Ямской.
   – У меня дед под Москвой воевал, тут его и зарыли. Это моя страна тоже, – вслух сказал он кому-то незримому, грозно встающему за лесом, за полем, за лунным облаком в вышине.
 
   Хасан сказал половину правды, но Ильдар не стал ему возражать. Дело было не только в долетавшем от станции запахе жилья и железной дороги. Зрение у него было неважное, зато с детства, с первых ночевок на горных пастбищах, он научился определять нужную сторону по движению воздуха. Если оно приносило с собой какой-то запах, ориентироваться было проще, нет – сложнее. Воздух двигался всегда, просто люди не всегда это замечали, а он даже при полном, как им казалось, безветрии чувствовал его ток и температуру и по-разному ощущал их разными частями лица. От вращения его собственного тела все ненадолго менялось, нужно было подождать, пока воздушные струи вернутся в прежнее русло.
   Он привык ждать и не испытывал потребности топтаться на месте или ходить взад-вперед вдоль стены, попинывая ледяные глызки, как это делал Сева. Стоял спокойно, руки в карманах. Взгляду открывалось достаточно, чтобы не скучать. Край неба в той стороне, где находилась Москва, имел иной оттенок, деревья и крыши там становились темнее, звезды – бледнее, можно было сравнивать одно с другим и думать о том, как велик этот город, разливающий cвое сияние на час пути от него, и сколько для этого требуется электричества.
   Температура там была выше, чем за окружной дорогой. Облака над Москвой неделями ходили по кругу, не в силах одолеть ее притяжение. В нее, как в воронку, втягивались люди, вещи, деньги, машины. Ильдара она тоже втянула в себя против его воли. Он не хотел уезжать из дому, но теперь рад был, что уехал. За год у него собралась неплохая коллекция автомобильных значков, свинченных с чужих иномарок, и появилась еще не старая молдавская женщина, не проститутка. По утрам, когда торговля шла вяло, она, опустив щиток на окошке, иногда бесплатно ложилась с ним в своей хлебной палатке на Никулинском рынке.
   С угла дома хорошо просматривалась дорога на станцию. Ее прямая черта плавно уходила в гору, исчезала на спуске и через пару сотен метров возникала опять, в поселке – серая, за последними дачами – черная среди снежных полей. За четверть часа по ней прошли две машины на Рождествено и ни одной в обратном направлении. Их огни видны были издалека. Они ненадолго скрывались во впадине, шумно выныривали и, не сбавляя скорости, проносились мимо.
   Третья появилась неожиданно. В памяти почему-то не отложился тот момент, когда она спустилась в низину. Оттуда поднялся мутный свет, сначала почти неподвижно зависший над гребнем, потом все быстрее побежавший под уклон и наконец распавшийся на два длинных белых конуса, внутри которых, как в стеклянных емкостях, дымился пропитанный влагой воздух. Вспыхнули фары, через минуту красный «фольксваген» остановился у ворот.
39
   До дачи Богдановских было метров триста, но поехали на машине, чтобы потом не тащить обгорелый макет в руках. В качестве тары Катя взяла с собой картонную коробку, где у нее хранилась картошка.
   Пока рассаживались, Жохов объяснил ей, почему они имеют право есть мясо в Великий пост:
   – Солдатам на войне это разрешается, а у нас идет война между сторонниками и противниками реформ. Линия фронта проходит через каждый дом.
   Борис подхватил тему.
   – Когда разлагается старый порядок, – заговорил он, выруливая на бетонку, – мы имеем четыре варианта ответа на этот вызов истории. Первый – аскетизм. Уход от мира, жизнь на лоне природы, довольство малым. Во времена крушения Римской империи это был путь философов и фиваидских пустынников, в современных условиях – дачников. Политика их не интересует, они солят грибы, варят варенье и сажают картошку на своих шести сотках.
   Затормозили у ворот. Он вылез из машины, не заглушив мотор, не погасив фары. Катя не захотела отдать Жохову свою коробку и выбралась без его помощи. Она еще дулась, но Борис заметно повеселел. Видимо, сомнения насчет квартиры его все-таки мучили.
   Полная луна висела над лесом. Как всегда в ветреные ночи, темные пятна на ней были хорошо видны и складывались в очертания двух разновеликих фигур, отдаленно напоминающих человеческие. От бабушки Жохов знал, что эти двое, большой и маленький, или стоящий во весь рост и клонящийся под ударом, – сыновья Адама и Евы. Каин там вечно убивает реформатора Авеля, оставившего земледелие ради более прибыльного кочевого скотоводства, поэтому собаки, верные друзья пастуха, воют на луну, оплакивая его участь.
   – Второй вариант – архаизм, – стоя у машины, договаривал Борис. – В том смысле, что если настоящее тебя не устраивает, можно спрятаться от него в прошлом. Это выбор тех, кто молится на Николая Второго или ходит с портретами Сталина. Третий – труантизм. От французского трюан – сброд. Внизу грубый криминал, наверху – коррупция, финансовые аферы. Там и тут война кланов, кровь, блядство, пир среди чумы. Тоже, между прочим, путь слабых.
   – Ну, не скажи, – не согласился Жохов.
   – По форме, может быть, и нет, а по сути – да. Сильные выбирают четвертый вариант. Они видят, что над ними трескается потолок, но сквозь трещины старого миропорядка им открывается не хаос, а космос.
   Жохов вспомнил про мышку в норке, над которой мышкующая лиса подпрыгивает на всех четырех лапах, и приобнял Катю за плечи. Она отстранилась, но не так решительно, как десять минут назад. Чувствовалось, что прощение близко.
   – Первые три варианта – пассивный ответ, – продолжал Борис, – четвертый – активный. В моменты исторических катастроф не нужно цепляться за обломки старого мира. Человек должен найти свое место в системе более широкой, чем та, что рухнула.
   Сам он поехал в дубленке, Катя – в шубке, а Жохову в одном свитере холодно было торчать на ветру. Он направился к калитке.
 
   Прячась за углом, Ильдар видел этих людей за оградой и хорошо слышал их голоса. О чем они говорят, он не понимал, хотя большинство слов было знакомо.
   Хасан велел ему пропустить Жохова в дом, все равно, будет он один или нет, и не высовываться до их возвращения, но Жохов был без куртки и без шапки, его женщина – с пустой коробкой в руках, и мотор остался включенным. Значит, ночевать здесь они не собираются. Что-то возьмут, положат в коробку и уедут в город.
   Ильдар смотрел на них, не зная, что делать. Мысли начали путаться, как при температуре. Позволить им войти в дом, а самому встать с пистолетом у дверей и не дать выйти назад? Нельзя, вылезут в окно или закроют ставни, запрутся в доме, тогда и Хасан их оттуда не достанет. Вынуть пистолет и положить всех троих на снег? Бесполезно, Жохов понимает, что стрелять в него никто не будет. Хасан хочет взять его комнату, а с мертвого что возьмешь? Бегать и прятаться он умеет. Уйдет, если даже прострелить колеса. Кругом дачи, сараи, заборы, и луну вот-вот затянет облаками.
   Жохов отворил калитку и первым пошел через участок. Ильдар бесшумно метнулся за дом – с противоположной от них стороны. Ставни были открыты, он ладонями выдавил стекло, с тихим звоном осыпавшееся на стоявший у окна диван, подковырнул шпингалет, толкнул рамы. Они разошлись почти без стука. Подтянувшись на руках, Ильдар перевалился с подоконника на диванные подушки. Мысль была выскочить в сени, а когда Жохов войдет и еще ничего не успеет разглядеть в темноте, запереть дверь изнутри. Один на один совладать с ним будет нетрудно. Крючок или задвижка там наверняка есть, а Хасан и Сева вот-вот вернутся.
   С пистолетом в руке Ильдар бросился к двери, чтобы попасть в сени раньше Жохова. Дверь оказалась заперта на ключ, он испугался, но тут же сообразил, что в его плане это мало что меняет. Все то же самое можно проделать не в сенях, а в комнате.
 
   – Допустим, мы – лесовики, наша родина – дремучий лес, – в спину Жохову говорил Борис по дороге через участок. – Мы прожили в нем всю жизнь, но однажды его спалили, или он сам сгорел, сгнил, засох на корню, без разницы. Можно плакать, можно делать вид, будто ничего не произошло, и резать друг друга из-за последних грибов и ягод, а можно… можно осознать этот лес как часть окружающей среды, не более того. Тогда все становится не так трагично. Всего-то и нужно перейти с подсечно-огневого земледелия на пашенное, завести скот, научиться вносить в почву удобрения. В нашем случае это равносильно компьютерной грамотности и знанию иностранных языков.
   На крыльце ему пришлось повозиться с замком. Дверь порядком окривела после взлома. Наконец вошли в сени. Другой ключ со второй попытки отомкнул замок внутренней двери. Борис потянул ее на себя, она с непредвиденной легкостью распахнулась. Повеяло сквозняком из разбитого окна, но в темноте показалось, что дует сзади, из сеней, как бывает, если открыт дымоход. Щелкнуло, знакомый баритон приказал: «Стоять!»
   Катя была рядом, Жохов ощутил ее дыхание, когда она шепнула:
   – Все-таки у вас похожи голоса.
   Он выхватил из кармана стартовый пистолет. Рукоять легла в ладонь как влитая, указательный палец нащупал выдвижной выступ, пробуя его холостой ход, готовясь преодолеть сопротивление пружины.
   «Стой, стреляю!» – предупредил тот же голос.
   – Сдавайтесь, вы окружены! – комиссарским голосом объявил Жохов и, держа пистолет дулом вверх, надавил на спуск.
   Вспышка была почти не видна, лишь дошатый потолок на мгновение посерел и оплыл световым пятном куда-то в угол. Двойным эхом заложило уши.
   Магнитофон ответил беглым огнем, переписанным, видимо, с телевизора. По тону угадывался старый военный фильм с натуральными звуковыми эффектами. Какой-нибудь выданный под расписку студийный «ТТ» с не до конца спиленным бойком добротно бухал на фоне винтовочной трескотни, правда очень слабой, далекой, вполне способной сойти за естественный в закрытом помещении отзвук пистолетной пальбы. Еще дальше и глуше слышались подземные вздохи артиллерии калибром не меньше фронтового резерва.
   – Хенде хох! Рус пришел! – заорал Жохов и шагнул в комнату, непрерывно стреляя прямо перед собой, пока навстречу не громыхнул настоящий выстрел, объемный и гулкий.
40
   Прежде чем нести очерк Антону Ивановичу, Шубин дал ему денек отлежаться. Прочитав свежим взглядом, кое-что поправил и позвонил в редакцию. Было занято. Он набрал номер несколько раз подряд, потом через полчаса и еще через час. Короткие гудки стояли стеной. Раньше такого не бывало. Видимо, после cмены приоритетов у них там пошла совсем иная жизнь.
   Других редакционных телефонов он не знал, только этот, а на нем даже в обеденное время, когда Кирилл и Максим часа на два уходили пить пиво, прочно висел деникинский тезка. Шубин решил, что имеет полное право заявиться к нему без звонка.
   Через час он вышел из метро на улицу. Пахло весной, ларек с аудиокассетами громыхал очередным шлягером. Они теперь умирали раньше, чем Шубин успевал запомнить слова.
   Рядом, на пятачке между станцией и рядами лотков, расположилась группа немолодых, плохо одетых мужчин и женщин с фанерными щитами на палках. К щитам были прикноплены листы ватмана с лозунгами дня: «Даешь референдум!», «Хасбулатова в Чечню!», «Зорькин! Ты не судья, а мокрая курица». Отдельно стоял человек с плакатом «Ельцин лучше съездюков». Этот текст можно было истолковать в том смысле, что его автор поддерживает президента не безоговорочно, а как меньшее из двух зол. Толпа обтекала пикетчиков с интересом не большим, чем выбоину на асфальте.
   Самый юный из них, чуть постарше Шубина, обеими руками держал дюралевый шест толщиной с лыжную палку, на нем болтался несвежий российский триколор, потрепанный митинговыми ветрами. Время от времени знаменосец принимался поводить шестом из стороны в сторону, описывая им горизонтальную восьмерку, символ вечности, тогда флаг оживал и картинно реял на фоне плывущего от недальних мангалов пахучего дыма. Все это вполне гармонировало с лотошниками и шашлычниками, с шеренгой бабок, продающих водку и шерстяные носки, с ханыгой на костылях, поющим про перевал Саланг и собирающим деньги в голубой берет десантника, в котором уместились бы две его головы.
   Здание института, где арендовала помещение редакция, находилось на другой стороне проспекта. С предыдущего визита здесь ничего не изменилось, разве что крыльцо усеяно было не бланками накладных, как в прошлый раз, а упаковочной стружкой. Вахтер из своей будки обреченно смотрел на снующих мимо не то китайцев, не то вьетнамцев.
   На шестом этаже пейзаж остался тот же, с кучей мусора в углу и цветочными вазонами без цветов, но, войдя в комнату, Шубин поначалу решил, что ошибся дверью. На стене появился календарь с котятами, катающими клубок мохера, чайный столик был завален продуктами. Число рабочих столов утроилось. За ними перед компьютерами сидели незнакомые девушки с однообразно ярким макияжем, рассчитанным на люминесцентное освещение.
   Он поинтересовался, где можно найти Антона Ивановича. Ответили, что у них такой не работает. Название газеты ни о чем им не сказало. Шубин ткнулся в кабинет главного редактора, говорившего Кириллу, что затея с очерками про самозванцев – это у них долгосрочный проект, но дверь была заперта. Пришлось вернуться к тем же девушкам. Они послали его в соседнюю комнату, там офисный мальчик в белоснежной рубашке с галстуком вежливо объяснил, что редакции тут нет, это консалтинговое агентство.