Еду, еду, еду к не-ей,
Еду к милочке своей... –
 
   загорланил Алексей, плывя к берегу и глядя на вершины валунов вровень с косой, которая круглой дорогой шла, захватывая бухту. Отсюда видно, какая она гигантская, с целой китайской стеной сваленных в океан валунов, ограждающих ее лучше всякой крепости, с лентой бора на вершине и все с теми же хамаю, с их белой торжественностью. Вылезли на косу, стали кидать камни в океанскую сторону, в воду.
   – Да, видишь, что тут у меня произошло, – сказал вдруг помрачневший Александр. Радости его как не бывало.
   Колокольцов больше не жил у Ябадоо. Он перешел в офицерский дом и только заходил к Ябадоо по вечерам. Ни для кого не были тайной его отношения с Сайо, хотя все молчали, не желая выдать девушку и причинить ей горе. Александра никто не осуждал.
   – Матросы идут! – предупредил Сибирцев.
   На валуны высыпала целая ватага нижних чинов во главе со старшим унтер-офицером Сысоевым.
   – Дозвольте, ваше... – попросил он позволения выкупаться.
   – Пожалуйста! – ответил сидевший у воды Колокольцов.
   – Здесь хорошо! – добавил Сибирцев.
   Матросы живо скинули одежду, но в воду сразу идти никому не хотелось. Лица как на подбор, в русых усах и смуглы. Тела темны от загара. Есть видные, красивые, атлетические фигуры, как у Сизова и Ловчева, но в большинстве – прямые, как бы без бедер. Солдатские тела с худыми мускулистыми ногами и руками и выступающими ребрами. Среди загорелых есть и как бы обсыпанные мукой.
   Матросы расселись по камням, продолжая какой-то свой разговор.
   – Шурин в Питере на фабрике работает, – говорил чей-то ровный голос, кажется Граматеева. – Шел выпивши с получки, а фараон взял с него штраф. А всей получки два рубля с полтиной. Так он дрожмя дрожит... Надо, говорит, их всех...
   Маточкин крякнул от удовольствия.
   – Ребята, вы об этом поосторожней, – довольно громко сказал Глухарев, встал и прошел между офицеров в воду.
   – Вот мы учим японцев, и они довольны...
   Матросы засмеялись.
   – Как же им не быть довольными? – продолжал Маточкин.
   – А как же мы сами? Ведь вот у нас в деревне, например, – заговорил сухопарый Иванов, – никто не умеет лодки хорошей сделать. Так себе, сбивают дощанички.
   – А ты знаешь, что такое республика? – подходя, спросил его Сибирцев.
   – Знаю, – отвечал Иванов.
   – Мы стояли в Симода, – добавил Сизов, – пришли американцы и сказали, что Камчатка больше не будет наша, – мол, туда пошли джеки на винтовых судах.
   – Алексей Николаевич, – сказал Граматеев, – вот мы заключили контракт. А как мы будем торговать с Японией? Откуда к ним возить товары? Неужели из Кронштадта?
   – Почему же?
   – А как иначе? У нас же тут удобного порта нет. Это нам даром обошлось, что на «Диане» прошли в Японию и никто нас не перехватил. Неужели нам всегда так надрываться?
   – Нашел ты у кого спрашивать! – сказал Глухарев, когда офицеры оделись и ушли.
   – Алексей Николаевич хороший!
   – Хороший! – насмешливо вымолвил Глухарев. Он переступал с камня на суше на камень в воде и остановился, опасаясь поскользнуться.
   ...Алексей и Александр шли ровным шагом хорошо отдохнувших молодых людей, полных жизненных сил, только что искупавшихся в океане. Александр уйдет в эту даль, Алексей останется и еще придет сюда, где цветут хамаю.
   ...С утра на судне Путятин, офицеры и юнкера.
   – А много из-за этой их глупости хлопот, – объясняет Колокольцов, – хотя прорубили только палубу.
   Он показывает, как заделана дыра.
   – Вот и говорят, Евфимий Васильевич, что полработы не показывают, – замечает Мусин-Пушкин.
   – Уходя, извольте японцам все объяснить, как и что достраивать на каждой из двух шхун... А на «Хэде» ставьте весла! Чтобы как на японском судне. Мало ли чего случится... У нас нет двигателя, пусть будут весла.
   Путятин с замиранием сердца предвкушал прелесть далекого плавания на собственной шхуне. Хотя загадывать еще рано. Без машины, но весла, весла...
   – Что же за вид будет? Некрасиво, неприлично, – недовольно говорит юнкер князь Урусов.
   – Нам, юнкер, не до красоты... Александр Александрович, ставьте шесть весел. Не до жиру, быть бы живу!
   Через неделю адмирал осматривал каюты, жилую палубу, камбуз, пороховые камеры. Все отполировано, мебель изготовлена по рисункам Можайского.
   В жилой палубе несколько матросов, уже назначенных на «Хэду», подвешивают свои постели на крюки.
   – Все как прежде! – говорит Сизов.
   Поставлены мачты. Протянулся под форштевнем и дальше выдался под водой бушприт и его продолжение – утлегарь. Стоймя – гюйс-шток. Установлены реи, стеньги, множество деревьев, тонких на вид, гибких, они, как линии чертежа, секут в разных направлениях голубой лист неба.
   Привязаны паруса. На носовом штоке поднят гюйс. На кормовом флагштоке поднят андреевский флаг, а на грот-мачте, при ветре с Фудзи, полощется и завивается длинный вымпел с косичками.
   Когда адмирал окончательно взойдет на судно, чтобы идти в поход, адмиральский флаг взбежит на грот-мачту, а вымпел, дождавшись его, сойдет, спустится, как сменившийся верный часовой.
   В кают-компании храма Хосенди, в лагере и па корабле позавчера зачитан приказ адмирала: командиром шхуны «Хэда» назначен лейтенант Александр Колокольцов.
   На палубе «Хэды», сделанной в Хэда, новенькими пеньковыми тросами принайтовлены шесть пушек, их жерла глядят в порты. Прорублены фальшборты, и готовы шесть весел. Среди снастей, паутиной захвативших все пространство над кораблем до вершин мачт, отливают зеркальной белизной веревки, витые японцами из шелка.
   Два якоря с «Дианы», добытые со дна моря, опять на службе. Правый отдан, а левый выглядывает над бортом из клюза, как из ноздри.
   – Отдать второй якорь! – командует боцман.
   Загремела и закружилась цепь, и якорь рухнул в воду.
   – Трави...
   Потом матросы дружно налегали грудью на деревянные вымбовки в гнездах шпиля, выбирая правый якорь; все проверялось по многу раз.
 
По-ош-ел шпиль...
Давай на шпиль... –
 
   высоким и как бы страдающим голоском запел Маточкин.
 
Становися вкруговую, –
 
   поддержали его басы.
 
На вымбовку дубовую
Грудь упри
И марш вперед!
Шагай в ногу!
Давай ход!
Э-эх...
 
   Очищенная до стального блеска цепь с родной «Дианы», своя, старая, поползла и поползла обратно в клюз, и шхуна тронулась, пошла навстречу якорю, пока его лапы не поднялись над водой.
 
Топай в ногу!
Давай ход! –
 
   пели матросы в счет шагов по круговой.
 
Рядом встает якорек...
Э-эх...
 
   На обед в жилой палубе кок принес солянку с камбуза.
   ...Матросы подымаются на ванты. Надо еще и еще привязывать и отвязывать. Вскоре согласные голоса запевают на баке и на мачтах.
 
Сто-ой, ребята!
Сам идет!
Унтера уж засвистали!
Хо-ди живо, первый взвод.
 
   «Матрос, он тоже не овца!» – вспоминает Колокольцов изречение Гончарова.
   В Хосенди Уэкава, поздравляя адмирала, сказал, что очень красивая шхуна, все восхищены. Из Эдо получено письмо, в котором сообщается, что посол Путятин не должен уйти из Японии, есть спорный вопрос о консулах и сначала надо разрешить.
   Путятин ответил, что готов задержаться, что у него тоже есть спорные вопросы. Он недоволен некоторыми пунктами трактата с Японией.
   – Какими? – настороженно спросил Уэкава.
   – Я желал бы разрешить как можно скорей. Но война требует меня в ряды сражающихся! Поэтому, как только война закончится, я или другой посол немедленно прибудем в Эдо для разрешения всех спорных вопросов. Мы, конечно, не говорили бы об этом, если бы вы не объявили нам о своем недовольстве консулами. Переговоры продолжим после войны!
   – О-о! – протянул Уэкава. – Большое спасибо, но-о...
   – И вам большое спасибо, Уэкава-сама. Всегда буду помнить. Сегодня мы начинаем испытания шхуны. Я надеюсь, что все будет благополучно. Вот письма для посла Кавадзи-сама и для губернатора Накамура-сама. Я приглашаю их прибыть в Хэда и вместе со мной совершить прогулку на шхуне по заливу Суруга. Мы также выйдем в океан. Я приглашаю вас, Уэкава-сама, со всеми вашими чиновниками и помощниками.
   «Очень странное, очень опасное приглашение, по старосветским понятиям!» – так подумал Уэкава. Ответил, что письма будут немедленно отправлены. Признался, что сам мечтает быть командиром одной из двух таких же западных шхун, которые он сам строит по типу корабля «Хэда».
   – Брать ли с собой Прибылова? – спросил Путятин, когда ушли японцы. – Вам, Осип Антонович, надо стараться как можно дольше прожить в Японии.
   – Я вполне согласен!
   – Значит, и его оставить придется. Пусть он будет с вами. Понятно?
   – Вполне понятно.
   – Я и так беру одного японца – Киселева, которого мы взяли в Хакодате. А Прибылов пусть идет с вами. Японскую полицию, чтобы отбить ей охоту, занять. Дадим пищу для ее воображения. Я велел сделать для вещей еще несколько ящиков такого размера, как тот, в котором несли Прибылова на чайный клипер. Пусть не знают, на что думать. Я их приучу к таким ящикам. Александр Сергеевич! Если придет «Кароляйн» или зафрахтуете другое судно, то погрузку людей производите без торжества, быстро и внезапно, грузите как обычно. А людей марш-марш и без музыки прямо по трапу на борт. И если японцы предъявят, что, мол, людей больше, чем надо, – отвергайте. Отвечайте категорически – обсчитались, мол. Важное дело, как дальше быть с Прибыловым, сам пойдет в строю людей, как он любит, или в ящике? Смотрите по обстоятельствам и как удобней.
   – Слушаюсь, Евфим Васильевич!
   На прощание все распоряжения адмирала казались особенно значительными.
   – Пожалуй, в ящике будет спокойнее! – сказал Гошкевич.
   – И я так полагаю. А то выхватят его из строя за руку. Они ведь тоже ребята не промах!
   – Или зарубят! Мало ли чего можно ожидать...
   – Прибылова сюда! – велел адмирал, явившись в лагерь.
   – Прибылов! – крикнул боцман, входя в казарму.
   Точибан вскочил и вытянулся. Боцман велел ему идти за собой.
   При виде адмирала смуглый матрос взял под козырек. Он в парусиннике, в русом парике и в фуражке с ремешком под подбородком.
   – Обучаете его?
   – Так точно! Учим в казарме, во двор не выводим... Смирно! – скомандовал боцман. – Напра-во! Кру-гом!
   – Хорошо! – сказал адмирал.
   – Учи его сам! – говорит Черный, обращаясь к унтер-офицеру Мартыньшу.
 
   ...Белоснежная шапка Фудзи открыта. Как говорят японцы, это к счастью. Сегодня легкий ветерок.
   Эгава умер! Какой-то рок тяготел над всеми его делами! Гений не мог проявить себя в изоляции.
   Колокольцов встречает адмирала у трапа.
   – Вот и у нас есть свое судно! – здороваясь, говорит Путятин.
   Адмирал и офицеры на юте. Колокольцов подымает рупор. Матросы бегут на мачты. Паруса распускаются. Знакомый шелест их над головой – как забытый родной шепот матери для всей команды. Шелест парусов обещает свободу и путь на родину.
   Чиновники смотрят, стоя у канцелярии бакуфу. Шхуна, как черный лебедь, скользит по гладкой синеве и уходит за ворота бухты, в волны открытого моря. Видно, как ветер подхватил ее, как туго вздулись белые паруса и как она помчалась и вскоре стала исчезать в туманной дали чистого дня раннего прохладного лета. Но вот опять проступил и забелел ее парус, где-то там что-то громыхнуло несколько раз. Они испытывают пушки. Шхуна мчится теперь против ветра, кренится, почти черпает бортом. Косые паруса ее перебрасываются матросами, смотреть жутко! Шхуна резко меняет направление, ложится другим бортом на воду, как шлюпка во время гонок, которые устраивали русские офицеры.
   ...Путятин и его молодые помощники смотрят в трубы на горы, на косу, где среди сосен выглядывает крыша храма Джинджя.
   «Ходкое судно! – думает Сибирцев, стоя у борта. – Жаль, что не придется на нем пойти». Впрочем, он охотно подчинится судьбе. И приказу адмирала.
   На судне ядра и несколько бочат с порохом. Все для дальнего и опасного плавания. Радовалась душа сегодня при громе первых выстрелов, после глухого многомесячного молчания. Дым окутал борта, и запахло порохом. В тот миг Сибирцев почувствовал, что морской бой влечет и его.
   – Поворот оверштаг! – командует Колокольцов.
   Штурман записывает все в журнал. Испытания происходят по всем правилам.
   Сизов с товарищами кидается к веревкам. Давно и слов таких не слыхали: «Поворот оверштаг!» Словно что-то пробуждается в крови, слышится зов моря, заглушённый, забитый за все эти месяцы труда и напряжения. Втянутый в береговую жизнь, Петруха совсем забыл вольный ветер.
   Снова слышится команда. Бежишь по вантам наверх. Стоишь на рее. Не на чужом судне, не на «Каролине» и не на «Поухаттане», не на «Янг Америке», на которую пробивались дракой, а на своем корабле! Петруха на рее чувствует себя птицей, вырвавшейся на волю. Ему кажется, что будет легче. Он уйдет в плавание, и все забудется. «Ты, Фуми? – встретил он девушку через день после спуска шхуны. – Вас тоже отпустили сегодня?» – «Петя!» – сказала она. У нее лицо в пятнах и в веснушках. Теперь она служанка при доме и к гостям не выходит. Она беременна. Сын или дочь вырастут здесь у Петрухи? У них ведь потом и не узнаешь!
   ...В Хосенди пришел Хэйбей и сказал, что к адмиралу.
   – Войди! – пригласил Пещуров. – Адмирала нет. О тебе был разговор.
   Накануне Хэйбей попросил Кокоро-сан узнать у Путятина, можно ли показать ему свою работу. Колокольцов передал просьбу. «Ко мне приходил ваш любимец Цуди-сан, говорит, что нарисовал ваш портрет, сделал копию с написанного Михайловым и даренного вами Ябадоо, просит позволения прийти и показать». – «Хэйбей? Я знаю его. Он артист и певец. И художник, оказывается? Песню сочинил про меня, довольно смешную. Пусть придет завтра и принесет».
   Портрет сделан, как полагает Хэйбей, вполне по-европейски, писан красками на холсте, вставлен в рамку и завернут в чистую материю. Хэйбей отказался открыть свою работу офицерам и сказал, что будет ждать Путятина, покажет только ему.
   – Пожалуй. Жди!
   Адмирал опять на испытаниях шхуны. Хэйбей прождал весь день. Наступили сумерки, и дежурный офицер сказал, что ждать больше нечего.
   – Иди домой, Путятина нет.
   Мог Путятин уйти совсем? Конечно! Об этом в деревне говорили каждый раз, когда адмирал уходил на испытания.
   Огорченный Хэйбей забрал свою драгоценность и пошел из храма, когда Пещуров окликнул его:
   – А ну, все же покажи!
   Хэйбей решил, что произведение живописи, если адмирала больше в деревне нет, надо показать хотя бы его офицерам. Он убрал тряпку. Портрет в рамке, писан красками. Все молчали удивленно.
   Под вечер в деревню из Симода снова прибыл со свитой губернатор Накамура и прислал самурая в Хосенди с письмом-приветствием.
   Ночью адмирал вернулся, а утром в числе других сведений Пещуров сообщил и о портрете, писанном Хэйбеем.
   – Мне показалось, что сделано весьма порядочно. Хотя вы, Евфимий Васильевич, похожи там на японца.
   – Копия портрета Михайлова?
   – Вам надо видеть самому. Получилась своеобразная работа. Я сейчас вызову Хэйбея.
   – Не надо. Я сам скажу, когда его вызвать. Я не забуду.
   – Так точно.
   – Сегодня не до художников. Тяжелый денек!
 
   – Шхуна испытана, и теперь я приглашаю вас, Накамура-сама, и вас, Уэкава-сама, выйти вместе со мной на корабле «Хэда» в плавание. Сожалею, что Кавадзи-сама нет с нами.
   Так сказал Путятин прибывшим в Хосенди гостям.
   «А он все же не увезет нас в Россию?» – подумал Уэкава и невольно взглянул на Накамура. Тот смутился, видно догадался, но овладел собой; кажется, то же самое подумал. Об этом и вчера говорили, но Накамура категорически отвергал всякие опасения. «Путятину я верю, – сказал он. – Зачем мы им? У них здесь остаются сотни морских солдат. Шхуна берет только десять офицеров и сорок нижних чинов. Губернатор слишком небольшая драгоценность для западных людей. А кого им надо, они, может быть, уже украли и спрятали...»
   Вчера обо всем потолковали!
   На борт «Хэды» по трапу поднялись пышно одетые японцы. Матросы оглядывали их насмешливо. Куда они, в плавание разрядились, как чучела! Один важней другого! Такими их на берегу редко увидишь!
   Колокольцов, не зная почему, зол на всех в эти последние дни. Что-то уж очень плохо на душе и обидно. Открытие страны началось, а мы уйдем, и все будет запечатано, как в несгораемом шкафу! Ну, погодите, я вас сегодня угощу!
   Шхуна легко вышла под парусами в ворота бухты и, как умное, живое существо, слушалась молодого капитана. Резко переложили руль. Качнуло сильно и сразу закачало на подходившей с океана волне. Никто не уходил с юта, хотя ветер рвал полы халатов, а шляпы приходилось держать обеими руками.
   Колокольцов приказывал своему кораблю, своему детищу и отраде, заставляя делать чудеса.
   – Поворот оверштаг!
   Снова удары волн. Налетел сильный порыв ветра.
   Брызги обдали лица, волна окатила палубу. Берег далеко, почти не видно... Очень страшно.
   Вдруг гик, с силой переброшенный с борта на борт, снес с головы Накамура шляпу, и ветер подхватил ее и умчал в море, и тогда уже налетели и запрыгали в волнах шляпы Уэкава, начальника полиции и светских чиновников.
   – Не стоять под гиком! – заревел в трубу Колокольцов.
   Гошкевич перевел и попросил всех скорей перейти.
   ...А на берегу все еще цвели сады и леса, и в бухте так тепло, и так радостно вернуться на твердь.
   Отпустив гостей, Путятин попросил задержаться Сьозу. При нем говорил с командой и офицерами.
   Солнце еще не заходило, когда все сошли на берег. Адмирал велел всем отправляться домой, а сам вдвоем со Сьозой свернул в переулок.
   Шли узкой улицей среди лачуг и садов, через всю деревню, тревожа население.
   – Хэйбей здесь живет? – спросил Сьоза у женщины, выглянувшей на стук.
   – Здесь, здесь...
   Женщина испугалась, увидев Путятина.
   – Зайдемте к нему, – сказал Евфимий Васильевич.
   Делать нечего. Неприлично посла вести к артельщику. Неприлично, но можно! Теперь все можно, так Путятин-сама желает, он приказывает!
   Вошли. В доме переполох, все улеглись на пол в поклонах. Путятин популярнейшее лицо не только в Хэда. Сколько о нем песен, рассказов. Все его рисуют. Путятин пришел!
   Хэйбей обрадовался, словно явился товарищ, которого он долго ждал. Спохватившись, упал на колени и, кланяясь, простерся на полу, потом вскочил, и опять засияло его узкое, длинное лицо.
   – А ну, Хэйбей-сан, покажи мне портрет!
   Путятин смотрел на портрет сумрачно и как бы с неодобрением. Но Хэйбей заметил, что это не жесткий взгляд, а очень грустный, с оттенком доброты. Они, все эти люди, бывают очень добрыми и даже мягкими, не такими, как полагается воину – буси.
   Адмирал изображен в профиль, лицом похож на японца, а носом на перса или турка. При этом веселый, одну руку заложил в карман жилетки, а другой самодовольно покручивает ус.
   А тетя Хэйбея набралась смелости и подала Путятину и его переводчику чай и сласти из водорослей, маленькие глянцевитые четырехугольнички цвета тины.
   – Так ты мастер-живописец! – сказал Евфимий Васильевич.
   – Не государственный! – ответил Хэйбей.
   Он похож и на японца, и на жителя Средиземноморья. Смолоду Путятину очень нравились такие лица. Кто тут повинен – Байрон, Лермонтов? Нравились ему и женщины Востока. И плавал и сражался он в Эгейском море и на Каспийском. Во всех наших новых романсах и песнях традиционная симпатия к чернооким красавицам. Гречанки, турчанки... итальянки и испанки особенно! А вот женился на англичанке. У Мэри овальное лицо с тяжелым подбородком, светлые глаза. Тут, конечно, и соображения государственные, и положение, и престиж! Но и любовь, конечно! И Мэри меня любит! Чтобы дети его были с черными курчавыми волосами, походили бы на персов или турок. Но вкусы юноши еще не стерлись, не исчезли в его душе, и он с удовольствием смотрел на узкое, живое лицо Хэйбея и выслушивал перевод его бойких речей.
   Путятин подумал: присесть не на что. Хэйбей мгновенно принес табуретку, видно сладил для дружков-матросиков.
   Евфимий Васильевич перевернул свой портрет. Сьоза подал кисть.
   «Дорогому Хэйбею Цуди. Всегда буду помнить жителей деревни Хэда». Путятин подписался и отдал портрет.
   – Я напишу тебе перевод по-японски, – сказал Сьоза и опустил кисть в тушницу. «Дарю эту картину Хэйбею-сан. Навсегда оставляю свое сердце в деревне Хэда. Путятин».
   «Теперь я женюсь!» – подумал радостный Хэйбей, принимая портрет.
 
   – Пионы должна поливать красивая, нарядная девушка, а сливы – бледный, худой монах, – пояснял Ябадоо.
   «Ученая педантичность!» – подумал Хэйбей.
   Офицеры вечером в гостях у Ябадоо-сан.
   – Почему же цветы так красивы и так беспомощны?
   Ябадоо заплакал.
   – Моя судьба – целовать розги!
   – Что это значит? – спросил Зеленой.
   – Это выражение означает «безропотно сносить наказания», – пояснил Гошкевич.
 
Полно, брат молодец,
Ты ведь не девица... –
 
   пели в этот вечер хором в правом крыле самурайского дома.
 
Пей, тоска пройдет...
Пе-ей...
 
   Слыша такой мотив необычайной протяжности и горечи, и не понимая слов, слушательницы чувствуют, что поется прощальная песня. Многих потрясли в этот вечер приглушенные рыданья. Пели и в лагере.
 
Эх, было у тещеньки семеро зятьев...
Гришка-зять,
Микишка-зять...
 
   Матросы встали в огромный круг. К полуночи песня от песни становилась грустней и протяжней. Если приказывали плясать, то запевали удалую, с посвистом. Под уханье и ложки выскакивали плясуны. Бог шельму метит: безухий боцман с сумрачным лицом, тощий и смуглый, прыгал, держа ручки круглых чилийских погремушек.
   «Они прощаются с товарищами, уходящими на войну. Но зачем же такая чувствительность? Так сильно выражаются страдания, потом такое буйное веселье? – слыша все это, думал Ябадоо. – Если они так сердечны и привязчивы, то это может стать опасным. Если Кокоро-сан все узнает, не захочет ли он со временем явиться сюда снова? Не предъявит ли свои страдания как довод на отцовские права?»
   Но Кокоро-сан, казалось, не таков и не замечал ничего. Его холодная жестокость воина к обесчещенной женщине была отрадна и восхищала Ябадоо. Дед в восторге! Но что же это! Опять и опять «целовать розги»!
 
Эх, взвейтесь, соколы, орла-ами,
Полно горе горева-ать... –
 
   запели в лагере.
   Ударили отбой.
   С утра день был жаркий и безветренный. Цветы распускались во множестве вокруг лагеря, весь пустырь покрылся полевыми тюльпанами, на горах проступали по вырубкам саранки, такие же, как в Сибири и на Амуре, в садах, не теряя цвета, держались красные камелии.
   Матросы медленно выходили из лагеря.
 
Ты, моряк, уедешь в дальне море,
Меня оставишь на горе...
 
   Выходила вторая рота:
 
Эх, наш товарищ вострый нож,
Сабля-лиходейка...
Выходи, вражина лютый,
И-их, нам судьба – индейка...
 
   Путятин, как и японские власти, не желал уходом шхуны «Хэда» привлекать внимание населения. Евфимий Васильевич полагал, что лучше всего сделать вид, будто уходишь опять на испытания. Но слух разнесся, и на пристани столпился народ. Путятин решил, что уж нечего скрываться: шила в мешке не утаишь!
   В этот сияющий день трап перекинут на стоявшую у берега, у самого причала, красавицу «Хэда». Воздух, море и горы спокойны и чисты. Только Фудзи в вуали тумана и какого-то огорчения. Множество лотков и лавчонок раскинуты на берегу, любому из матросов торгаш даст что-то из мелочей, чиновники запишут, чтобы присчитать к долгу, который оплатит Россия потом за все сразу. В этот час все напоминало матросу о том, как мы веселы, удалы, сильны и бесстрашны, прощаемся, идем на войну!
   У трапа отряд матросов с мешками и оружием ожидает команды на погрузку. Сначала пели что-то очень храброе, а теперь переменили песню.
 
Ей-ей,
ух-ха-ха,
Так мы и гуляли,
Так мы и гуляли... –
 
   повторял хор.
 
А потом на гауптвахту
Все мы и попали, –
 
   продолжает запевала.
 
Все мы и попали...
 
   Пение становилось залихватским.
   У самого трапа со счастливейшей улыбкой сидит, поджав под себя ноги, старик Ичиро. Он в темном халате. Около него чашечки и бочка сакэ.
   – Всех угощаю! Иди! Иди! – кричал Ичиро. Он сам подвыпил. Чувство радости не покидает его, хотя вот-вот может смениться огорчением. Они уходят! – Иди! Сюда! – Лицо старика морщилось от умиления. Он угощает от всего сердца, бочку купил на собственные заработанные деньги и желает лично отблагодарить.
 
В море отплыва-аем,
Эй, эй, ух-ха-ха...
В море отплываем.
 
   – Всех угощаю! – кричал Ичиро.
 
...И мусмешек оставляем,
Эй, эй, ух-ха-ха.
Мусмешек оставляем...
...Прощай, хэдская гора,
Нам в поход идти пора...
 
   – А ты? – с пьяным злом тихо сказал старик плотник подошедшему к нему начальнику полиции Танака.
   Метеке сам изрядно выпил сегодня. Он очень зол на Путятина. Куда он спрятал монаха? Сколько японцев увезет – пока еще неизвестно. А высшее начальство еще и угождает ему! Не задерживает Путятина! А он уходит... Явно! Неужели японцы стали предателями?