– Знаешь ли, что он мне теперь напомнил? – перервал Зарецкой. – Лафонтень рассказывает об одной бесхвостой лисице…
   – А ведь это хорошая примета, – сказал Рославлев, – когда волки становятся лисицами?..
   – Так, видно, догадалась, что повали в западню, – примолвил Зарецкой. – Ну что, Владимир, – продолжал он, – не отправиться ли нам пообедать чем бог послал?
   – Ступай, мой друг! а я зайду на минуту проведать Сурского.
   Рославлев застал еще в живых своего умирающего друга; но он не мог уже говорить. Спокойно, с тихою улыбкою на устах закрыл он навек глаза свой. Последний вздох его был молитвою за милую родину!




ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ





ГЛАВА I


   Мы не можем и не должны описывать всех подробностей Отечественной войны 1812 года. Роман не история. Но порядок нашего повествования требует, чтоб мы, хотя в коротких словах рассказали, что делалось в России до того времени, когда нам можно будет вывести снова на сцену и заставить говорить действующие лица этой повести. Всем известно, как Наполеон оставил Москву; но не все еще уверены, что он поневоле должен был отступить по Смоленской дороге. Что ж могло заставить Наполеона идти назад, через места, совершенно опустошенные войною, и, следовательно, уморить, наверное, голодной смертию свое войско? Что?.. Все, что вам угодно. Наполеон сделал это по упрямству, по незнанию, даже по глупости – только непременно по собственной своей воле: ибо, в противном случае, надобно сознаться, что русские били французов и что под Малым Ярославцем не мы, а они были разбиты; а как согласиться в этом, когда французские бюллетени говорят совершенно противное? Но если мы никогда не били неприятеля, то отчего же погибла вся армия Наполеона? И, боже мой!.. а мороз-то на что? Так говорит сам Наполеон, так говорят почти все французские писатели; а есть люди (мы не скажем, к какой они принадлежат нации), которые полагают, что французские писатели всегда говорят правду – даже и тогда, когда уверяют, что в России нет соловьев; но есть зато фрукт величиною с вишню, который называется арбузом; что русские происходят от татар, а венгерцы от славян; что Кавказские горы отделяют Европейскую Россию от Азиатской; что у нас знатных людей обыкновенно венчают архиереи; что ниема глебониш пописко рюскоф – самая употребительная фраза на чистом русском языке; что название славян происходит от французского слова esclaves[117] и что, наконец, в 1812 году французы били русских, когда шли вперед, били их же, когда бежали назад; били под Москвою, под Тарутиным, под Красным, под Малым Ярославцем, под Полоцком, под Борисовым и даже под Вильною, то есть тогда уже, когда некому нас было бить, если б мы и сами этого хотели. Итак, не вступая по сему предмету ни в какие споры с людьми, которые стоят в том,

 
Что всякой логике сильнее
Француза милого слова! —

 
   мы скажем только, что неприятель оставил Москву 10 октября, прогостив в ней месяц и восемь дней. Наполеон, прощаясь навсегда с древней столицею России, велел подорвать Кремль. Это варварское, достойное средних времен приказание было выполнено. В военном отношении Московской Кремль нельзя назвать не только крепостию, но даже простым укрепленным лагерем; следовательно, разорение его не могло ни в каком случае быть полезным для французов; а разорять что бы то ни было, без всякой пользы и для себя и для других, свойственно только варварам и сумасшедшим. Мы представляем безусловным обожателям Наполеона оправдать чем-нибудь этот вандальской поступок; вероятно, они откроют какие-нибудь гениальные причины, побудившие императора французов к сему безумному и детскому мщению; и трудно ли этим господам доказать такую безделку, когда они математически доказывают, что Наполеон был не только величайшим военным гением, в чем, никто с ними и не спорит, но что он в то же время мог служить образцом всех гражданских и семейственных добродетелей, то есть: что он был добр, справедлив и даже… чувствителен!!!
   Сделав несколько неудачных попыток, чтобы прорваться в богатейшие провинции России, расстроенный, сбитый с толку знаменитым фланговым маршем нашего бессмертного князя Смоленского, Наполеон должен был поневоле отступить по той же самой дороге, по которой шел к Москве.
   Мы не станем исчислять: всех неизъяснимых бедствий, постигших французов во время сего гибельного отступлений. И какое перо опишет это быстрое и вместе медленное истребление нескольких сот тысяч воинов, привыкших побеждать или умирать с оружием в руках на поле чести, но незнакомых еще с ужасами беспорядочного отступления? Какое описание может дать хотя слабое понятие о целых тысячах людей полузамерзших, не имеющих человеческого образа, готовых пожирать друг друга? Нет! надобно было слышать эти дикие вопли, этот отвратительный, охриплый вой людей, умирающих от голода; надобно было видеть этот безумный, неподвижный взор какого-нибудь старого солдата, который, сидя на груде умерших товарищей, воображал, что он в Париже, и разговаривал вслух с детьми своими. Надобно было все это видеть и привыкнуть смотреть на это, чтоб постигнуть наконец, с каким отвращением слушает похвалы доброму сердцу и чувствительности императора французов тот, кто был свидетелем сих ужасных бедствий и знает адское восклицание Наполеона: «солдаты?.. и, полноте! поговоримте-ка лучше о лошадях!»[118]. – Переправа через Березину довершила гибель неприятеля: сам Наполеон едва успел спастись, но зато последняя надежда французской армии, корпус Нея, был совершенно разбит. После сражения под Борисовым отступление французов превратилось в настоящее бегство. Целые колонны, побросав оружие, спешили спасаться от холодной смерти и казаков куда ни попало. Наши войска почти без всякого сопротивления заняли Вильну, и вскоре потом исполнились слова русского государя: ни одного вооруженного врага не осталось в пределах его царства. Но он не положил меча, а поднял его снова для спасения народов всей Европы. Наполеон, без войска, один, пробираясь беглецом во Францию, все еще был владыкою всей Германии. Наши летучие отряды, преследуя, остатки бегущего неприятеля, перешли за границу. Их присутствие оживотворило все сердца; храбрые пруссаки восстали первые, и когда спустя несколько месяцев надменный завоеватель, с местью в сердце, с угрозой на устах, предводительствуя новым войском, явился опять на берегах Эльбы, то тщетно уже искал рабов, покорных его воле: везде встречали его грудью свободные сыны Германии, их радостные восклицания и наши волжские песни гремели там, где некогда раздавались победные крики его войска и вопли угнетенных народов.
   Генерал, при котором служил Рославлев, перейдя за границу, присоединился с своей дивизиею к войскам, назначенным для осады Данцига, а полк Зарецкого остался по-прежнему в авангарде русской большой армии. С большим горем простились наши друзья.
   – Послушай, Владимир! – сказал Зарецкой, обнимая в последний раз Рославлева, – говорят, что в Данциге тысяч тридцать гарнизона, а что всего хуже – этим гарнизоном командует молодец Рапп, так вы не скоро добьетесь толку и простоите долго на одном месте. Я буду к тебе писать, а ты не беспокойся. По всему видно, что наша большая армия не будет отдыхать на лаврах, а отправится прямой дорогой… Ах, братец! то-то бы славно, визит за визит! Какое бы письмо я написал тебе из Парижа! Ну прощай, мой друг! да смотри – не хандри; сделайся по-прежнему нашим братом весельчаком, влюбись в какую-нибудь немецкую Шарлотту, так авось русская Полина выдет у тебя из головы.
   – Несчастная! – сказал Рославлев, – где она теперь?
   – Где? Если осталась в Москве, то, вероятно, жива, если же, на беду, потащилась за своим мужем…
   – О, без всякого сомнения! Ты не знаешь, к чему способна эта необыкновенная женщина: она скорей рассталась бы с своим мужем, если б он был счастлив. Всем пожертвовать тому, кого она любит, делить его страдания, умереть вместе с ним мучительной смертию, одним словом: все то, что для другой женщины было бы высочайшей степенью самоотвержения, – так обыкновенно, так легко для Поливы! Если ей удастся облегчить хотя на минуту мучения своего друга, то она станет благословлять судьбу – благодарить бога за все свои страдания! Ах, мои друг! для чего не суждено ей было принадлежать мне?
   – Полно, братец! перестань об этом думать. Конечно, жаль, что этот француз приглянулся ей больше тебя, да ведь этому помочь нельзя, так о чем же хлопотать? Прощай, Рославлев! Жди от меня писем; да, в самом деле, поторопись влюбиться в какую-нибудь немку. Говорят, они все пресантиментальные, и если у тебя не пройдет охота вздыхать, так, по крайней мере, будет кому поплакать вместе с тобою. Ну, до свиданья, Владимир!
   Начиная снова нашу повесть, доведенную нами до перехода русских за границу, мы должны предуведомить читателей, что действие происходит уже в ноябре месяце 1813 года, под стенами Данцига, осажденного русским войском, в помощь которому прикомандировано было несколько батальонов прусского ландвера, или ополчения.


ГЛАВА II


   Немцы называют Нерунгом узкую полосу земли, которая, идя от самого Данцига, вдается длинным мысом в залив Балтийского моря, известный в Германии под названием Фриш-Гафа. Этот клочок земли, окруженный с трех сторон морем и покрытый зеленеющими садами, посреди которых мелькают красивые деревенские усадьбы, походит с первого взгляда на узорчатую ленту, которая, как будто бы опоясывая весь залив и становясь час от часу бледнее, исчезает наконец из глаз, сливаясь вдали с туманным горизонтом, на краю которого белеются высокие колокольни прусского городка Пилау. Небольшой артиллерийской парк и отряд русского войска, состоящий из одной сильной пехотной роты, расположены были на этом мысе в деревеньке, окруженной со всех сторон садами. Находясь позади всех наших линий и верстах в пяти от траншей, коими обхвачены были все передовые укрепления неприятельские, сей резервный отряд смотрел за тем, чтоб деревенские жители не провозили морем в осажденный город съестных припасов, в которых гарнизон давно уже нуждался.
   В просторном доме одного богатого ландсмана[119], посреди светлой комнаты, украшенной необходимыми для каждого зажиточного крестьянина старинными стенными часам, широкою резною кроватью и огромным сундуком из орехового дерева, сидели за налощенным дубовым столом, составляющим также часть наследственной мебели, артиллерийской поручик Ленской, приехавший навестить его уланской ротмистр Сборской и старый наш знакомец, командир пехотной роты капитан Зарядьев. Перед ними в нескольких красивых фаянсовых блюдах поставлен был весьма опрятно и разнообразно приготовленный картофель. Огромная кружка с пивом и высокие стеклянные стаканы занимали остальную часть стола.
   – Не угодно ли покушать? – сказал, улыбаясь, Сборской, подвигая к Ленскому новое блюдо, которое хозяйка дома с вежливою улыбкою поставила на стол.
   – Тьфу, пропасть! – вскричал с досадою Ленской. – Вареный картофель, печеный картофель! жареный картофель!.. Да будет ли конец этому проклятому картофелю?
   – А тебе бы хотелось так, как у нас в Петербурге, у Жискара, кусок хорошего бивстекса?.. Не правда ли? Котлету с трюфелями?.. Соте-де-желинот?[120]
   – Эх, полно, братец! не дразни. Да неужели и сегодня не приедут с провиантом из Дершау? Вот уж третий день, как мы здесь на пище святого Антония.
   – Так что ж? – сказал хладнокровно капитан Зарядьев, который, опорожнив глубокую тарелку с вареным картофелем, закурил спокойно свою корневую трубку. – Оно и кстати: о спажинках на святой Руси и волею постятся.
   – О спажинках? Что за спажинки? – спросил Сборской.
   Зарядьев перестал курить и, взглянув с удивлением на Сборского, повторил:
   – Что за спажинки?.. Неужели ты не знаешь?.. Да бишь виноват!.. совсем забыл: ведь вы, кавалеристы, народ модный, воспитанный, шаркуны! Вот кабы я заговорил с тобой по-французски, такты бы каждое слово понял… У нас на Руси зовут спажинками успенской пост.
   – А все это проклятые французы! – перервал Ленской. – В последнюю вылазку кругом нас обобрали, разбойники! По их милости во всей нашей деревне не осталось двух куриц налицо.
   – Да! был на их улице праздник, – примолвил Сборской, – побуянили порядком! Зато теперь притихли, голубчики: не смеют носа показать из крепости.
   – Не смеют? – а проходит ли хотя одна ночь, чтоб они не тревожили наши аванпосты?
   – Да это все проказит… тот… как бишь его? ну вот тот… черт его побери…
   – Шамбюр?
   – Да, да! Шамбюр. Говорят, что он изо всего гарнизона выбрал себе сотню таких же сорванцов, как он сам, и назвал их la compaqnie infernale…
   – Как? – спросил Зарядьев. – La compagnie infernate, то есть: адская рота.
   – Ах они самохвалишки! Адская рота. Помнится, они называли гренадерские полки, которыми командовал Удинот, также адскою дивизиею; однако ж под Клястицами, а потом под Полоцком…
   – Что? чай, дурно дрались? – спросил насмешливо Сборской. – Дрались-то хорошо, а все-таки Полоцка не отстояли. Что они, запугать, что ль, нас хотят? Адская рота!..
   – А нечего сказать, – перервал Сборской, – этот Шамбюр молодец? И черт его знает, как он всегда вывернется? Откуда ни возьмется с своей ротою, накутит, намутит, всех перетревожит, да и был таков!
   – А кто такой этот Шамбюр? – спросил Ленской.
   – Разумеется – французской офицер.
   – Пехотинец?
   – И! что ты? верно, кавалерист.
   – А почему не пехотный? – спросил Зарядьев.
   – Почему?.. почему?.. Во-первых, потому, что Рославлев, которого посылали из главной квартиры парламентером в Данциг, видел его в гусарском мундире…
   – Так поэтому он и кавалерист? – возразил Зарядьев. – Да разве у этих французов есть какая-нибудь форма? Кто как хочет, так и одевайся. Насмотрелся я на эту вольницу: у одного на мундире шесть пуговиц, у другого восемь; у этого портупея по мундиру, у того под камзолом; ну вовсе на военных не походят. Поглядел бы я на их ученье – то-то, чай, умора! А уж как они ретировались из Москвы – господи боже мой!.. Кто в дамском салопе, кто в лисьей шубе, кто в стихаре – ну сущий маскарад!
   – Хороши были и мы! – сказал Ленской.
   – Конечно, и у нас единообразия не было, а все-таки, бывало, хоть в нагольном тулупе, а шарфом подвяжешься… Чу!.. что это?.. выстрел!
   – Это Двинской с своим рундом, – сказал Ленской, взглянув в окно. – Я слышу его голос.
   – Как же он смел делать тревогу?.. Разве я не отдал в приказе по роте…
   – У них ружья заряжены, так, может быть, кто-нибудь из солдат не остерегся… Ну, так и есть!.. Я слышу, он кричит на унтер-офицера. Через несколько минут Двинской вошел в комнату.
   – Господин подпоручик! – сказал Зарядьев, – что значит этот беспорядок?.. Стрелять по пробитии зари!..
   – Это случилось нечаянно, Василий Иванович! – отвечал почтительно Двинской. – Унтер-офицер Демин стал спускать курок…
   – Вот я его выучу спускать курок… Завтра, как пробьют зорю…
   – Василий Иванович! – перервал вполголоса Двинской, – вы, верно, не забыли, что в прошлом месяце, когда неприятель делал вылазку…
   – Извольте, сударь молчать! Или вы думаете, что ротный командир хуже вас знает, что Демин унтер-офицер исправный и в деле молодец?.. Но такая непростительная оплошность… Прикажите фельдфебелю нарядить его дежурить по роте без очереди на две недели; а так как вы, господин подпоручик, отвечаете за вашу команду, то если в другой раз случится подобное происшествие…
   – Тьфу, дьявольщина! какой ты строгой начальник, Зарядьев! – сказал, улыбаясь, Сборской.
   – Прошу не погневаться! Мы не кавалеристы и лучше вашего знаем дисциплину; дружба дружбой, а служба службой… Рекомендую вам вперед быть осторожнее, господин подпоручик! А меж тем садись-ка, брат! Ты, чай, устал и хочешь что-нибудь перекусить.
   Ласковые слова капитана в одну минуту развеселили Двинского, который хотя почтительно, но с приметным неудовольствием выслушал строгой выговор своего взыскательного начальника.
   – Нет, господа! – сказал он, снимая свою саблю, – позвольте мне вас попотчевать: я захватил целую лодку с провиантом, и если вам угодно разговеться…
   – Как не угодно! – вскричал Ленской.
   – Однако ж послушай! Уж не одним ли картофелем нагружена твоя лодка?..
   – Не бойтесь! Найдется кой-что и на бивстекс.
   – Брависсимо!.. Вели же скорей варить и жарить… Эй, хозяйка!.. Мадам!.. Либе фрау!..[121] Сборской! скажи ей по-немецки, что мы просим ее заняться стряпнею.
   – Господин подпоручик! – сказал Зарядьев, – для чего вы не отрапортовали мне, что взяли лодку с провиантом?
   – Да разве ты глух? – вскричал Сборской. – Какого еще надобно тебе рапорта?
   – Извольте, сударь, рапортовать по форме, – продолжал Зарядьев, вставая важно с своего места.
   – Честь имею донести, – сказал Двинской, спустя руки по швам, – что я, обходя цепь, протянутую по морскому берегу, заметил шагах в пятидесяти от него лодку, которая плыла в Данциг; и когда гребцы, несмотря на оклик часовых, не отвечали и не останавливались, то я велел закричать лодке причаливать к берегу, а чтоб приказание было скорее исполнено, скомандовал моему рунду приложиться.
   – Хорошо!
   – Гребцы не слушались. Я приказал фланговому солдату выстрелить.
   – Хорошо!
   – Пулею сшибло одному гребцу шляпу…
   – Хорошо! А кто был фланговым?
   – Иван Петров.
   – Хороший стрелок!
   – Лодка остановилась, и когда я закричал, что открою по ним батальный огонь, гребцы принялися за веслы, причалили к берегу…
   – Довольно! – вскричал Сборской, – остальное мы знаем.
   – Я не слышал и не знаю ничего: извольте продолжать.
   – По обыску в лодке нашлись съестные припасы; гребцы объявили, что везли их в Данциг для стола французского коменданта генерала Раппа…
   – Ага! – вскричал Ленской, – так его превосходительство будет завтра постничать!..
   – Вот вздор! – перервал Сборской, – они еще не всех лошадей переели. Рославлев сказывал, что видел в городе целый взвод конных егерей.
   – Господин подпоручик! – сказал Зарядьев, – завтра чем свет извольте отправить гребцов за крепким караулом в главную квартиру, а под захваченный вами неприятельской провиант, потребуйте – также завтра – из ближайшего парка нужное число фор-шпанок[122].
   – Зачем? – спросил Сборской.
   – Я при рапорте представлю его в главную квартиру.
   – С ума ты сошел! – вскричал Ленской, – иль ты думаешь, что в главной квартире нечего есть?
   – Это не мое дело.
   – Помилуй, братец! Мы умираем здесь с голоду.
   – Неправда! у нас есть картофель.
   – Черт возьми твой картофель и тебя с ним вместе! Послушай, Зарядьев! оставь здесь хоть половину!
   – Не могу. Все захваченное у неприятеля должно доставлять при рапорте в главную квартиру.
   – Голубчик! душенька!.. пожалуйста! хоть на сегодняшний и завтрашний день.
   – Ну, добро, так и быть! ешьте сегодня вдоволь, а завтра… вы слышали мое приказание, господин подпоручик.
   – Слышишь, Двинской? – закричал Ленской. – Вели же поскорей отпустить хозяйке все, чего она потребует. Эй, мадам!.. мутерхен!..[123] мы хотим эссен!..[124] много, очень много – филь! Сборской! скажи ей, чтоб она готовила на десятерых: может быть, кто-нибудь заедет, а не заедет, так мы и завтра доедим остальное.
   – Кому теперь заехать? – сказал Зарядьев, посмотрев на свои огромные серебряные часы, – половина десятого, и когда поспеет вам ужин?
   – Долго ли приготовить несколько кусков бивстекса: это минутное дело.
   – Постойте-ка! – сказал Ленской, – мне кажется, кто-то въехал к нам в ворота. Посмотрите, если к нам не нагрянут гости: чай, теперь на всех аванпостах знают, что мы захватили обед господина Раппа. Ну, не отгадал ли я? Вот уж из главной квартиры стали к нам наезжать.
   – Здравствуйте, господа! – сказал Рославлев, войдя в комнату. – Насилу я выбрал время, чтоб с вами повидаться. Ну что, как поживаете?
   – Здорово, Владимир! – вскричал Сборской. – Милости просим! Ты ужинаешь с нами?
   – И даже ночую.
   – Ну, садись и рассказывай, что слышно нового? Что у вас делают? Долго ли нам кочевать вокруг Данцига? Не поговаривают ли о сдаче? Ведь мы здесь настоящие провинциалы: не знаем ничего, что делается в большом свете. Ну, что ж молчишь? Говори, что нового?
   – Во-первых, новое то, что вы видите меня живого.
   – Как так?
   – Да так. Вчера вечером меня послали в траншеи с приказаниями к отрядному начальнику. Исполнив данное мне поручение, я стал в промежутке пушечных выстрелов кой о чем болтать с артиллерийскими офицерами. Меж тем на дворе смерклось; наши выстрелы стали реже; влево на Гагельсберге[125] французы продолжали отстреливаться, а против нас, на Бишефсберге, вдруг все замолкло; мы подошли поближе к турам, выглянули, и я в первый раз увидел вблизи этот грозный Бишефсберг, который, как громовая туча, заслонял от нас город. При каждом взрыве наших бомб и гранат освещались неприятельские батареи; но солдат не было видно; французы сидели спокойно за толстым бруствером и отмалчивались. «Кой черт? – сказал артиллерийской капитан, который стоял возле меня, – что они – заснули, что ль?» Не успел он это выговорить, как вдруг… господи боже мой!.. мне показалось, что весь Бишефсберг вспыхнул; народ закипел на неприятельских батареях, ядра посыпались, и поднялась такая адская трескотня!.. Ну поверите ль? до сих пор еще гудит в ушах. Одно ядро попало в амбразуру, подле которой я стоял; меня с ног до головы осыпало землею, и пока я отряхался и ощупывал себя, чтоб увериться, на своем ли месте моя голова и руки, справа в траншеях раздался крик: «En avant!» Засверкали огоньки, и две или три пули свистнули у меня под самым носом… «Французы, французы!..» – «Где?» – спросил артиллерийской капитан. «Здесь! В траншеях!..» – «Становись!.. стрелки, вперед!» – закричал отрядный начальник и с простреленной головой повалился на меня; на него упало еще человека два. Тут я ничего невзвидел, а слышал только, что надо мной визжали пули и раздавался крик французского офицера, который ревел как бешеный: «Ferme!.. feu de peloton!»[126] Я стал выдираться из-под убитых, и лишь только высвободил голову, как этот проклятый крикун стал одной ногой мне на грудь и заревел опять: «En arriere! feu de fil! bien, mes enfants!»[127] Задыхаясь от боли и досады, я собирался уже укусить за ногу этого злодея; но он закричал: «Repliez – vous!»[128] – отскочил назад, в один миг исчез вместе с своими солдатами; и я успел только заметить при свете выстрелов, что этот крикун был в богатом гусарском мундире.
   – Так это молодец Шамбюр? – перервал Сборской.
   – Да, он. Мы узнали от двух захваченных в плен солдат, что они принадлежат к адской роте, которою командует этот сорвиголова.
   – Ну, право, я дорого бы заплатил, – вскричал Ленской, – за то, чтоб взглянуть на этого удалого малого!
   – А я бы не дал за это ни гроша, – сказал Зарядьев. – Дело другое, если б я мог размозжить ему голову… Неугомонный! буян!.. Ну что прибыли, что он ворвался в траншеи с сотнею солдат?.. Эка потеха!.. терять людей из одного удальства!..
   – Он делает свое дело, – возразил Сборской, – Шамбюр как партизан должен нас всячески тревожить.
   – Партизан!.. партизан!.. Посмотрел бы я этого партизана перед ротою – чай, не знает, как взвод завести! Терпеть не могу этих удальцов! То ли дело наш брат фрунтовой: без команды вперед не суйся, а стой себе как вкопанный и умирай, не сходя с места. Вот это служба! А то подкрадутся да подползут, как воры… Удалось – хорошо! не удалось – подавай бог ноги!.. Провал бы взял этих партизанов! Мне и кабардинцы на кавказской линии надоели!
   – В том-то, брат, и дело! – сказал Сборской. – Надо почаще надоедать неприятелю. Как не дашь ему ни на минуту покоя, так у него и руки опустятся. Вот, например, этот молодец Шамбюр, чай, у всех наших аванпостных как бельмо на глазу.
   – Тьфу, пропасть! – вскричал Зарядьев, бросив на пол свою трубку, – наладил одно: молодец да молодец! Давай сюда этого молодца! Милости просим начистоту: так я с одним взводом моей роты расчешу его адскую сотню так, что и праха ее не останется. Что, в самом деле, за отметной соболь? Господи боже мой! Да пусть пожалует к нам сюда, на Нерунг, хоть днем, хоть ночью!
   – Сюда? – повторил Рославлев. – Как это можно? Позади всех наших линий, за пять верст от своих аванпостов, – что ты! Разве он сумасшедший!
   – Смотри, Зарядьев, – сказал Сборской, мигнув потихоньку другим офицерам, – не накличь беды на свою голову! Теперь ты храбришься, а как вдруг он нагрянет…