– Не прикажешь ли, боярин, я и двери и окна наглухо заколочу? Что, в самом деле, не задохнется.
   – Добро, добро! Скажи-ка мне лучше, нашелся ли серебряный кубок, который на прошлой неделе сгинул да пропал из поставца?
   – Нет, господин Вышата. Уж мы искали, искали, все мышьи норки обшарили: видно, кто-нибудь да спроказил.
   – А на кого ты думаешь?
   – В чужую душу не влезешь, боярин. Коли дозволишь, так завтра я схожу к одной знакомой старушке, она живет близ Берестова, а уж такая досужая, что всю подноготную знает. Авось она мне скажет, где искать нашей пропажи.
   – Ну хорошо, сходи к ней; да позовите-ка ко мне Буслаевну… Иль нет, – продолжал ключник, выходя из гридницы, – я сам к ней зайду. Сегодня, может статься, государь великий князь зайдет сюда с поля отдохнуть да попировать с могучими своими богатырями и удалыми витязями, так вы у меня смотрите, чтоб все было прибрано, чисто и в порядке; чтоб пылинки нигде не было! Слышите ль, ребята?

III

   – Ну, брат, правду ли я сказал давеча нашему велемудрому господину ключнику Вышате, что не след пускать сюда всякую челядь? Слышишь, как расшумелись на заднем дворе? Словно в Усладов день хмельные посадские бабы. Эк они орут, проклятые!
   Так говорил ненавистник всякого веселья, безобразный Садко, подходя с одним из своих товарищей к службам, которые, составляя задний двор княжеских палат, примыкали к обширному огороду. В самом деле, село Предиславино, как мрачная и безмолвная темница, давно уже не оглашалась кликами радости и веселья, которые раздавались в эту минуту в застольной дворцовых служителей, битком набитой холопами, стряпухами и всем рабочим народом села Предиславина. Но кто возбуждал эти радостные восклицания, отчего подымался по временам громкий хохот, отчего и седые старики, и угрюмые старушки ухмылялись, а молодые работницы умирали со смеху?.. Торопка Голован пообедал и, выпив чары две крепкого вина, попевал песни удалые и рассказывал свои потешные сказочки.
   Он сидел за столом; кругом него теснилось человек сорок слушателей. Те, которые были от него подалее, стояли на скамьях, чтоб видеть через головы других лицо рассказчика, коего ужимки, кривлянья и выразительная пантомима возбуждали, более самих рассказов и песен, веселость всей толпы.
   – Эй вы, удалые молодцы с проседью! – говорил Тороп, посматривая на пожилых служителей, которые разиня рты слушали его россказни. – Есть про вас у меня сказочка: ее старики былью зовут, а в Великом Новгороде, кто назовет ее небылицею, тот береги свою буйную головушку и в народ не показывайся! Мне рассказывал ее ученый кот, а лиса подсказывала. Слушайте же мою быль, люди добрые, и мо-лодицы, и красные девицы; а ты, бабушка, – промолвил Тороп, обращаясь к одной семидесятилетней старухе, – на молодца не заглядывайся! Слушать-то мои сказки слушай а исподтишка мне не подмигивай!
   Общий хохот прогремел по застольной, а старушка, засмеясь вместе с другими, закашлялась и проговорила ухмыляясь:
   – Ах ты озорник, озорник, пострел бы тебя взял! Да этак с тобой животики надорвешь.
   Тороп, помолчав с полминуты и насладясь вполне успехом своей затейливой шуточки, продолжал:
   – Начинается сказка от сивки, от бурки, от вещей каурки, от молодецкого посвита, от богатырского поезда, а это, братцы, не сказка, а присказка, а сказка впереди. Слушайте!
   Как во славном городе Словенске, близ озера Ильмера на крутом берегу реки Мутной жил-был сильный, могучий князь Словен. Огромил все страны полночные, воевал Биармию и обладал землею Ижорскою. Ему платили дань и чудь белоглазая, и весь бессапожная и присылали дары из богатой Карелии. Вот он жил да поживал и прижил с женою своею Шалоною двух сыновей. Старшего звали Волховом, и когда он подрос и выровнялся, то стали ему низки чертоги родительские, и не было ему дверей ни для входа, ни для выхода. Он рос не по дням, а по часам и вырос с сосну добрую. Вот однажды, не спросясь у батюшки, не простясь со своею матерью, он ушел в лукоморье дальнее, и когда обучился там всякому чародейству, то, воротясь назад, построил себе городок близ урочища Перыньи и засел в этом городе, как на перепутье дикий зверь. Не было проезда конному, не было прохода пешему; а на реке Мутной, которую прозвали с тех пор Волховом, ни одна лодочка не показывалась. Сын княжеский, в образе змея, скрывался в глубоких омутах, топил суда и пожирал бедных плавателей; ну, словом, такого чародея лютого не видно было ни на Руси, ни в стране Югорской. А слыхали ли вы, братцы, об этой поганой стороне? Там живут люди самоеды; злых кудесников несметное число; все старухи в Ягу Бабу веруют и так же, как она, по осенним ночам, без коней и без упряжи, разъезжают и катаются в ступах по лесу. Там же, на реке Сосве, живут люди одноглазые, кривоногие, горбатые, вот, ни дать ни взять, такие же красавцы, как этот молодец, – промолвил Тороп, указывая на Садко, который, продравшись сквозь толпу, подошел к столу.
   Громче прежнего поднялся хохот в застольной.
   – Экий заноза-парень, подумаешь! – сказал один из служителей, умирая со смеху. – Нет, нет да и царап! А все до тебя добирается, Садко!
   – До меня? Ах он проклятый гудочник! Смотри, брат, чтоб до твоей спины не добралися!
   – До моей спины добраться нетрудно, любезный! – возразил спокойно Тороп. – Гуляй по ней, как по чистому полю. Вот до твоей, так и сам черт не доберется: вишь, у тебя и спереди и сзади какие засеки.
   Общий смех удвоился, а Садко, задрожав от бешенства, протянул руку через стол, чтоб схватить за ворот Торопа.
   – Полно, что ты! – вскричал Тороп, отодвигаясь. – Иль хочешь побороться в одноручку? Пожалуй! Только, чур, стоять на обеих ногах, а то бой будет неровный.
   – Чему обрадовались, дурачье, – зашипел, как змей, безобразный служитель, посмотрев вокруг себя. – Что зубы-то оскалили? А ты, певун, полно здесь балясничать: ступай-ка со мною!
   – Куда?
   – Еще спрашиваешь! Иди, куда велят.
   – Не скажешь, так не пойду: мне и здесь хорошо.
   – Вышата приказал мне отвести тебя в красный терем, к бабушке Буслаевне. Ну, слышал?
   – Слышал. Вот это дело другое. Что его милость прикажет, то и делаю. Прощайте, добрые люди. Когда ни есть на просторе доскажу вам мою быль, а теперь спасибо за угощенье! Счастливо оставаться, красные девушки! Прощенья просим, бабушка! Смотри, вперед при людях мне не подмигивай! Ну что ж, господин Садко, пойдем, что ли?.. Да двигайся же, мое красное солнышко с изъянчиком!
   – Молчи, скоморох! Говори с тем, кто тебя слушает, – пробормотал сквозь зубы Садко, выходя с Торопом вон из застольной.
   Несколько минут они шли молча. Тороп насвистывал песню, а Садко поглядывал исподлобья, и здоровый глаз его сверкал, как раскаленное железо. Когда они поравнялись с главным дворцовым корпусом, то он, приостановясь, сказал:
   – Да что ж ты, в самом деле, рассвистался, неуч? Что ты, собак, что ль, скликаешь.
   – Да, молодец: я посвистываю, чтоб ты не отставал.
   – Послушай, балясник, если я рассержусь не на шутку…
   – Так что ж?
   – А то, что ты у меня как раз язычок прикусишь.
   – Полно петушиться-то, любезный! Уж коли я не шарахнулся от тебя, когда увидел в первый раз, так теперь и поготовь того не испугаюсь. Хоть ты и похож на воронье пугало, да я-то не ворона.
   – А что? Чай, сокол?
   – Куда нам! Наше дело петь про ясных соколов, удалых русских витязей, а подчас пошутить над каким-нибудь сычом, когда он чересчур расхорохорится… Да вот, никак, и двери в красный терем, – продолжал Тороп, остановись у небольшого крылечка, пристроенного к самой средине длинного здания, которое примыкало с левой стороны к главному корпусу.
   Садко, а за ним Тороп, вошли в просторные сени, в которых двое противоположных дверей вели в нижние отделения, а прямо, по внутренней стене, подымалась почти стойком крутая лестница. Хромоногий Садко, пробормотав несколько проклятий и ругательств, начал боком взбираться по ней вверх, держась обеими руками за деревянный поручень. Тороп шел позади.
   – Ну, ну, добрый молодец, – говорил он, – шагай смелей! Да не держись так крепко! Упадешь – не беда: не кверху полетишь!.. Эх, брат, да ты бы шел на одной ноге: другая-то тебе мешает!.. Что, любезный, задохнулся?.. То-то и есть, навьючен ты больно: смотри, какую вязанку на спине тащишь! Напрасно ты ее внизу не оставил!
   Садко посматривал, как дикий зверь, на Торопа, пыхтел и не отвечал ни слова на его насмешки. Пройдя ступеней тридцать, они остановились у толстых дубовых дверей. Садко постучался.
   – Кто тут? – спросил женский старушечий голос.
   – Я, мамушка! – закричал Тороп.
   – А, красное мое солнышко! Милости просим! – сказала старуха лет пятидесяти пяти, отворяя дверь.
   – Подобру ли, поздорову, мамушка Буслаевна? – сказал Тороп, поклонясь низехонько старухе и входя вместе со своим провожатым в светлицу.
   – Живется покамест, Торопушка! Послушай, Садко, поблагодарствуй от меня господина ключника за то, что ой изволил прислать ко мне моего дружка милого, моего голосистого соловушку, моего…
   – Слушаю, мамушка! – прервал Садко, нахмурив брови. – Я доложу его милости, что отвел к тебе этого побродягу-гудочника. Счастливо оставаться!
   – Не гневайся на него, мои сизый голубчик! – сказала Буслаевна, когда Садко вышел вон. – Уж он родом такой: кого хошь облает. Ну что, Торопушка, не правда ли, что этот покой лучше того, в котором я жила прежде?
   – Правда, мамушка, правда: и светло и весело! – отвечал Тороп, посмотрев вокруг себя. – Два красные окна, печь с лежанкою, скамьи широкие, а кровать-то какая знатная – с пологом! Ну, светелка! Только не поменьше ли она прежней-то? Ведь эта стена?
   – Нет, дитятко! Это так, забрано досками. Тут мой чуланчик, – продолжала Буслаевна, порастворив дверь, которую Тороп сначала не заметил; в нем стоят, вон видишь, скрынки, ларцы, всяка всячина…
   – А это, никак, выход в другие сени?
   – Нет, Торопушка, – отвечала Буслаевна, притворяя дверь, – это поставец с моею посуденкою.
   – А эта дверь куда? – спросил Тороп.
   – В другую светелку. Тут живет теперь одна гостья, которая недавно к нам пожаловала.
   – Гостья? Откудова, мамушка?
   – Не издалека, Торопушка. Э, да знаешь ли что? Не позвать ли нам ее? Авось твои песенки развеселят эту горемычную.
   – А что, разве она грустит о чем-нибудь?
   – Да так-то грустит, что и сказать нельзя! И день и ночь охает да стонет, только и слышу. Поверишь ли, на меня тоску нагнала. Стану уговаривать: куда те – и слушать не хочет! А уж плачет, плачет – как река льется.
   – Да о чем это она, сердечная, так надрывается?
   – Кто ее знает? То поминает об отце, то о каком-то женихе; иногда примется молиться, только не по-нашему. Уж она причитает, причитает – и каких-то святых угодников, и какую-то пречистую деву. Как я ни слушаю, а в толк не возьму. Только всякий раз, как начнет молиться, у меня от сердца отляжет: знаю, что после этого часика два даст мне вздохнуть; уймется плакать, как будто бы ни в чем не бывало; а там, глядишь, опять за слезы; да как расходится, так беги вон из светлицы. Попытайся-ка, Торопушка, распотешить эту заунывную пташечку; ведь ты на это горазд. Бывало, мне иногда на старости сгрустнется, а как ты придешь да примешься сказки рассказывать иль затянешь плясовую, так я…
   – Так ты, мамушка, – прервал Тороп, – хоть сама плясать, так впору?..
   – А что ты думаешь? Право, так. Смотри же, мой соловушко, не ударь себя лицом в грязь!
   – Постараюсь, мамушка.
   Буслаевна отодвинула железную задвижку, которою была заперта дверь в другую светлицу, и сказала ласковым голосом:
   – Поди сюда, моя красоточка!.. Да полно плакать-то! Погоди, авось мы тебя развеселим… Ступай небось!
   В дверях показалась девушка в голубом покрывале, и, прежде чем она успела вскрикнуть от радости и удивления, Тороп, к которому Буслаевна стояла спиной, подал ей знак, чтоб она молчала.
   – Ну, вот видишь ли, – продолжала Буслаевна, – лишь только взглянула на этого детину, так уж тебе стало веселее? То ли еще будет! Дай ему развернуться: ведь такого балагура, как он, во всем Киеве не отыщешь. Садись-ка, светик мой, садись-ка и ты, Торопушка, да спой нам что-нибудь.
   – Изволь, матушка, споем, – сказал Тороп, садясь на скамью против Надежды. – И если ты, красная девица, – имя и отчество твое не ведаю – до удалых песен охотница, так авось мое мурныканье придет тебе по сердцу.
   Бедная девушка не смела приподнять своих потупленных глаз; она чувствовала, что в них легко можно было прочитать все тайные ее помыслы: ее радость, страх, нетерпеливое ожидание и надежду.
   – Ну что ж, Торопушка, – сказала Буслаевна, – о чем задумался?
   – А вот сейчас, мамушка, авось эта песенка развеселит твою заунывную красавицу.
   Тороп откашлялся и начал:
 
Ты не плачь, не плачь, моя голубушка!
Не слези твое лицо белое:
Не загиб, не пропал твой сердечный друг…
 
   – И, полно! – прервала Буслаевна. – Что это за песня? Да от нее тоска возьмет. Не правда ли, моя красавица?
   – Нет, мамушка, – отвечала тихим голосом Надежда, стараясь скрывать свою радость, – песня хороша.
   – Да изволь, Буслаевна, – сказал Тороп, – за этим дело не станет, споем и другую:
 
Взгорелась бела горлинка,
Взворковалась о своем дружочке,
О своем дружочке,
Сизом голубочке.
Что-то с ним подеялось?
Не попался ль в когти он
К чернокрылым коршунам?
Не пришиб ли его
Мощным крылом
Поднебесный орел?
Не воркуй, не горюй,
Моя горлинка!
Ты не плачь, не тоскуй,
Красна девица!..
 
   – Эх, нет, Торопушка, – прервала опять Буслаевна, – да это все на тот же лад. Послушай-ка! Мне Вышата сказывал, что ты в последний раз в Рогнедином тереме спел ему какую-то прелюбезную песенку. Ну-ка, мой соловушко, спой нам ее!
   – Пожалуй, мамушка! Дай только припомнить… да, да!.. Ну, слушай же, да только слушай всю. Ведь песня без конца, что человек без ног: и хорош и пригож, а все назовешь калекою… Кой прах, вовсе начало запамятовал!
   Тороп призадумался; поглаживал свой широкий лоб, запевал потихоньку на разные голоса, топал ногою от нетерпения и вдруг вскричал с радостью:
   – А, вспомнил, вспомнил! Только смотри, Буслаевна, не мешай, а не то я вовсе петь не стану. Ну, слушайте!
 
Уж как веет, веет ветерок,
Пробирает по лесу;
По кусточкам он шумит,
По листочкам шелестит,
По лужайкам перепархивает!
То запишет он прохладою,
То засвищет соловьем.
Он несет к девице весточку
От сердечного дружка;
Он ей шепчет на ухо:
Тяжко, тяжко было молодцу,
Да товарищ выручил.
Ты не бойся, моя радость!
Не грусти, моя краса!
Не найдут меня злодеи,
Не отыщут мой приют.
 
 
За долами, за горами,
За глубокими оврагами,
С верным другом и товарищем
Я от них скрываюся,
Нет проходу, ни дороженьки;
Нет ни следа, ни тропиночки;
Все заглохло былием
И травою поросло.
Не свивает там гнезда
И могучий орел;
Не взлетают к нам туда
Стая ясных соколов;
И хоть близко от тебя,
А как будто бь живу
Я за тридевять земель.
 
 
Ты не бойся, моя радость!
Не грусти, моя краса!
Не найдут меня злодеи,
Не отыщут мой приют!
 
   Тороп перестал петь и, взглянув с приметным беспокойством на перегородку, сказал:
   – Что это, Буслаевна? Уж нет ли кого в этом чуланчике?
   – И, что ты, светик! Кому там быть?
   – Мне послышалось, что там скрипнули дверью.
   – Какою дверью?
   – Не знаю, мамушка; только, власть твоя, нас кто-то подслушивал.
   – Уж не кот ли мой проказит? – сказала Буслаевна, вставая. – Ну, так и есть! – продолжала она, взглянув за перегородку. – Брысь ты, проклятый! Эк он к поставцу-то подбирается!.. Вот я тебя!.. Брысь!
   – Ну, мамушка, – прервал Тороп, – видно, твой кот ученый, и лапы-то у него не хуже рук. Дверцы в твой поставец были заперты, а теперь, смотри-ка, крючок вынут из пробоя и они только что притворены. Ну, нечего сказать, диковинный кот!
   – Ах ты балагур, балагур! – промолвила Буслаевна, стараясь улыбаться. – Чего не выдумает? Уж будто бы мой кот снял крючок с пробоя. Что и говорить, смышлен-то он смышлен, а уж озорник какой: чуть что плохо лежит, так и его! Ономнясь полпирога у меня съел, а третьего дня…
   Тут Буслаевна принялась рассказывать, как этот кот заел двух цыплят и задушил ее лучшего петуха.
   – Ох этот кот!.. – прошептал про себя Тороп. – Уж полно, не этот ли? – прибавил он, увидя входящего Вышату.
   – Здорово, Буслаевна! – сказал ключник. – Ба, и ты здесь, моя заунывная пташечка?.. Ну что, поразвеселил ли вас этот пострел Торопка Голован? Тебя, моя красоточка и спрашивать нечего: стоит взглянуть. Ай да Торопушка! Молодец! Смотри пожалуй, да она веселехонька! Видно, знал, чем распотешить, коли эта горюнья унялась плакать!
   – Да он лишь только начал, – сказала старуха, – и спел нам первую песенку.
   – Не равна песня, Буслаевна; одна хороша, так стоит десяти. Уж как же я рад, моя красоточка, – продолжал Вышата, обращаясь к Надежде, – что ты стала повеселее. Сегодня государь великий князь пожалует к нам сюда в гости и проживет дня три, а статься может, и более. Ты и в слезах бы ему приглянулась, а теперь совсем его заполонишь.
   Смертная бледность покрыла лицо Надежды.
   – Как, – сказала она трепещущим голосом, – вы покажете меня великому князю?
   – А ты думала, что мы станем тебя от него прятать?.. Ах ты моя простота, простота! Да разве тебя затем сюда привезли, чтоб никому не показывать? Нет, моя радость: клады в землю закапывают, да только не такие!
   – Милосердый боже! – воскликнула Надежда, закрыв руками лицо свое.
   – Что ты, что ты, дитятко? – сказала Буслаевна. – Да в уме ли ты?.. Плакать о том, что тебя хотят показать великому князю!
   – Полно, моя лапушка! – прервал Вышата. – Почему ты знаешь, ну, как в самом деле ты придешь по сердцу нашему государю и он удостоит наименовать тебя своею супругою?.. Если прикажут называть тебя нашею великою княгинею…
   – О, я не хочу ничего! – проговорила Надежда, всхлипывая. – Матушка, матушка, возьми меня к себе!
   – Послушай, моя красавица, – сказал Вышата, – если ты хочешь, так мы и матушку твою сюда перевезем; скажи только, где она.
   – Она! – повторила Надежда, устремив кверху глаза свои. – О, она там, где нет ни горести, ни плача, ни страданий, где никто не помешает мне любить Всеслава, где ваш государь и бедный поселянин равны между собою…
   Вышата отступил назад с ужасом.
   – Тс!.. Тише, тише! Что ты! – прошептал он, посматривая вокруг себя. – Ах ты безумная! Да как язык у тебя поворотился вымолвить такую хулу на нашего государя?.. Ах ты девка неразумная!.. Чему ты ее учишь, Буслаевна?.. Слыхано ли дело: равнять великого князя Владимира, господина всех господ, владыку всех владык, наше солнце ясное… Ух, как вспомню, так и обдаст всего холодом!.. Ну, как она ляпнет это перед его светлым лицом?! А ты что, старая карга… чего ты смотришь?.. За что тебя хлебом кормят? Да знаешь ли ты, если б у тебя и три головы было, так и тут ни одной не останется?
   – Да помилуй, отец родной! – завопила Буслаевна. – Что же прикажешь мне делать с этою неповитою дурою? Уж я ли ей не толкую? Да что проку-то: что ни говори, все как к стене горох!
   – Говори ей с утра до вечера, что не только ей, но даже какой-нибудь греческой царевне и честь и слава приглянуться великому князю Киевскому.
   – Говорю, батюшка, говорю!
   – Тверди ей беспрестанно, что она должна не плакать, а радоваться.
   – Твержу, мой отец, твержу.
   – А ты, нравная девушка, – продолжал Вышата, обращаясь к Надежде, – коли ты не уймешься реветь и дерзнешь вперед говорить такие непригожие речи о нашем государе, так я упрячу тебя, моя голубушка, знаешь куда? На поварню или в прачечную! Не хочешь быть барыней, так я сделаю тебя холопкою.
   – О, господин Вышата, – вскричала с живостью Надежда, схватив его за руку, – будь милостив!
   – Ага, голубушка! То-то же! – прервал Вышата с довольным видом.
   – Да, будь моим благодетелем! – продолжала Надежда. – Исполни свое обещание: сошли меня куда хочешь, заставь служить кому угодно… Я знаю разные рукоделья, я умею вышивать шелками и золотом, я буду делать все, что мне прикажут: стану работать с утра до вечера, прясть по ночам, сделаюсь рабою рабынь твоих – только не показывай меня Владимиру!.. О, будь великодушен, не откажи мне в этом, и я вечно стану молить за тебя бога!
   В глазах Надежды блистал необыкновенный огонь, ее щеки пылали. Вышата посмотрел с удивлением на бедную девушку: казалось, он не хотел верить словам ее, но наконец, поневоле убежденный истиною, которая выражалась в ее умоляющих взорах, в ее трепещущем голосе, во всех чертах лица ее, он сказал про себя, продолжая смотреть на Надежду:
   – Нет, нет, она не шутит… Что ж это такое?.. Уж не бредит ли она?.. Буслаевна, уложи-ка ее спать да напой чем-нибудь горяченьким… Ну, добро, добро, моя лебедь белая, мы поговорим об этом после!.. Э, бедненькая, смотри, как у нее лицо-то разгорелось!.. Успокойся, отдохни, моя касаточка, а то, пожалуй, чего доброго, в самом деле захвораешь. Пойдем, Тороп.
   Ключник вышел вместе с Торопом из светлицы и, спускаясь по крутой лестнице, продолжал шептать про себя:
   – Да, да, она точно не в своем разуме… Дочь простого дровосека… бедная девка… Я же ей сказал, что, может статься, она будет супругою Владимира, великого князя… Да другая бы на ее месте от радости земли под собой не почуяла…
   Когда они вышли на двор, то Вышата, повернув направо, пошел прямо к одной большой избе, которая была построена в некотором отдалении от всех прочих зданий.
   – Послушай-ка, любезный, – сказал он, обращаясь к Торопу, который шел позади его, – не припомнишь ли, какую песню ты пел в последний раз в Рогнедином тереме?.. Ну, знаешь, вот та, что мне так полюбилась?..
   – Тебе, боярин?.. Постой!.. Какая, бишь, это?..
   – Да вот та самая, которую ты после этого пел у меня на дому.
   – А, да, да… вспомнил!
 
Высота ли, высота поднебесная…
 
   – И, нет, Торопушка! Мне помнится, она начинается вот так:
 
Уж как веет, веет ветерок,
Пробираясь по лесу…
 
   «Ой, ой, ой! – подумал Тороп. – Худо дело!»
   – Прелюбезная песенка! – продолжал Вышата. – Как, бишь, в ней?.. Постой-ка!
 
Тяжко, тяжко было молодцу,
Да товарищ выручил…
 
   Не помню только, называют ли в песне по имени этого товарища; да вот погоди, ты опять мне ее споешь. А что, Торопушка, кажись, в этой же песне поется:
 
И туда, где мы живем,
Нет проходу, ни дороженьки,
Нет ни следа,
Ни тропиночки…
 
   – Да, боярин, – отвечал Тороп, оправясь от первого замешательства, – и покойный мой дедушка так певал эту песню.
   – Твой дедушка? Вот что! А я думал, что ты сам ее сложил.
   – Куда мне! Будет с меня и того, что чужие песни пою. Только, воля твоя, боярин, я эту песню перед тобой никогда не певал.
   – И, что ты, Торопушка! Да не сам ли ты сейчас сказывал Буслаевне…
   – Ну да, боярин, чтоб как-нибудь от нее отвязаться: пристала как ножом к горлу: «Спой нам ту песенку, что хвалил его милость, господин Вышата; спой да спой!» А голос-то такой мудреный – с раскатами да с вычурами – а у меня сегодня в горле словно клин стоит – всю ночь не мог откашляться.
   – Ну, брат Тороп, – прервал с насмешливою улыбкою Вышата, – умен ты! Что и говорить, за словом в карман не полезешь и поговорок много знаешь; а, знать, одну позабыл.
   – Какую, боярин?
   – А вот какую: «Как лисе ни хитровать, а западни не миновать». Ступай-ка, любезный, ступай, добро! – прибавил ключник, вталкивая Торопа в растворенные двери избы, к которой они подошли.
   «Ох, плохо дело!» – подумал Тороп, входя в обширный покой, едва освещаемый двумя узкими окнами с толстыми железными решетками. Он поглядел вокруг себя: по стенам были развешаны такие украшения, что бедного Торопа морозом подрало по коже. В самой средине потолка ввинчено было кольцо, а в кольце продета веревка; человек пять служителей толпились в одном углу; впереди всех стоял урод Садко; он смотрит на Торопа и ухмыляется. «Ох, плохо дело!»
   – Ну, мое дитятко милое, – сказал Вышата, садясь на скамью, – не все сказки рассказывать: поговорим-ка теперь дело. Мне надо кой о чем тебя расспросить; а ты смотри, любезный, не вертись, не бормочи, не отнекивайся; а отвечай правду, ладно, чинно и без запинки.
   – Что прикажешь, боярин? – сказал Тороп. – Я рад на все отвечать.
   – То-то же, голубчик! Скажешь правду, не узнаешь лиха; станешь запираться да как заяц по сугробу петли кидать, так и сам в петлю попадешься. Ну, говори же, да говори без утайки: где Всеслав?
   – Не знаю, боярин!..
   – Не знаешь?.. Эй, ребята, захлестните-ка петлю на веревке!.. Да надежна ли она?
   – Небось, боярин, хоть кого сдержит! – пропищал безобразный Садко.
   – Так ты подлинно не знаешь, – продолжал Вышата, – где теперь бывший великокняжеский отрок Всеслав?
   – Знать не знаю, ведать не ведаю.
   – И, полно прикидываться, голубчик! Давно ли ты пел, что он теперь
 
За горами, за долами,
За глубокими оврагами…
 
   – Да ведь это песня, боярин…
   – И хоть близко отсюда, – продолжал Вышата, не слушая Торопа, – а как будто бы живет за тридесять земель.
   – За тридевять не за тридевять, боярин, а если он в самом деле бежал к печенегам…
   – До печенегов далеко, Торопушка, можно и поближе спрятаться. Послушай, Голован, не губи сам себя! Ты парень умный – неужли-то в самом деле ты думаешь, что отделаешься от меня одними балясами? Добро бы еще ты был, как прежде, в услужении у верховного жреца Богомила, а теперь какая за тебя заступа? Ты, не сказав доброго слова дал от него тягу: так он же мне спасибо скажет, если я тебя хоть живого в гроб заколочу. Эх, Торопушка, не дури! Сам дал маху, так и пеняй на себя; а сказки-то мне не рассказывай. Ну, говори же, где Всеслав?