– Вот что! – прошептала сквозь зубы старуха, которая, по-видимому, слушала с большим вниманием рассказ своего гостя. – Эка притча, подумаешь: сманить красавицу из села Предиславина! Ну, видно же, этот опальный детина заливная головушка!
   – Он был великокняжеским отроком, – продолжу Садко, – государь его жаловал, бояре чествовали, ну, словом, житье было ему знатное. Да вот то-то и есть, Вахрамеевна, недаром говорят: собака с жиру бесится. Этот сорви-голова накутил столько в три дня, что иному в три года этого и не пригрезится. Шутка ли: не послушался великокняжеского приказа, убил десятника дворцовой стражи а пуще-то всего – смертно разобидел боярина Вышату.
   – Смотри, пожалуй!
   – Не отгадаешь ли, бабушка, где он теперь с нашею беглянкою?
   Старуха призадумалась.
   – Послушай, Вахрамеевна, – продолжал Садко, – если ты сослужишь нам эту службу, то боярин Вышата не постоит ни за что: отсыплет тебе столько серебра, что ты и считать-то его не станешь, а будешь мерить пригоршнями.
   – В самом деле, батюшка? – сказала старуха, устремив жадный взор на своего гостя.
   – Уж я тебе говорю.
   – Ну, коли так… Да нет, кормилец, – промолвила колдунья, посматривая недоверчиво на Садко, – кто чересчур много сулит, тот мало дает. Скажи-ка лучше делом, что пожалует мне господин Вышата, если я выдам ему руками беглянку и опального молодца?
   – Пять золотых солидов.
   – Золотых? А сколько это будет ногат, батюшка?
   – Да столько, что ты и в сутки не перечтешь.
   – Ой ли?
   – А коли этого мало, так он прикинет тебе лисью шубу, да еще какую, бабушка: всю из отборных огневок!
   Глаза старухи засверкали радостью.
   – Смотри, же, кормилец, – сказала она, – не давши слова, крепись, а давши, держись. Непригоже будет, если ты обманешь меня, старуху старую; да и сам-то после несдобруешь. Хоть я живу сиротинкою, а заступа у меня есть.
   – Уж небось, Вахрамеевна: что сказано, то и сделано.
   – Ну, ну, добро! А задал ты мне задачу, батюшка! Оно, кажись бы, можно, да только… Ох, кормилец, тяжко и мне будет! Ведь уж это не на водицу пошептать, придется старшого потревожить; а не ровен час…
   – Какого старшого?
   – Не твое дело, батюшка!.. Ох, худо: и ночи-то у нас не лунные, и день пришелся нечетный… Ну да и то сказать двух смертей не бывает, а одной не миновать.
   – А что?
   – Так, ничего. Попытаюсь, батюшка, попытаюсь! А покамест, не прогневайся, родимый: с другом посоветуюсь и спрошусь моей боярыни.
   Сказав эти слова, старуха свистнула: черный кот ощетинился, замурлыкал и с одного прыжка очутился на столе, сова запрыгала на своей полке и замахала руками. Старуха свистнула еще – и черный кот вспрыгнул ей на одно плечо, а сова уселась на другом.
   – Послушай, кормилец, – продолжала Вахрамеевна, – я на часок выйду, а ты останься здесь, да смотри, батюшка, что б тебе ни почудилось, а в сени не заглядывай; сиди да посиживай, как будто не твое дело, и коли больно страх разберет, так зачурайся про себя да заткни уши.
   Старуха вышла вон. Оставшись один, Садко с невольным замиранием сердца, но с жадностью и нетерпением прислушивался к каждому шороху. Несколько минут в сенях все было тихо, и только снаружи бушевал ветер и гудел проливной дождь. Вдруг что-то, похожее на глухой шепот, потом на болезненный детский крик, раздалось за дверьми избы. Эти звуки, заглушаемые частыми ударами грома, превратились вскоре в какой-то судорожный дикий хохот, и в то же самое время в сенях поднялся такой ужасный стук и возня, что стены избушки заколебались и затрещала кровля. Несмотря на беспрерывные перекаты грома и вой ветра, Садко мог легко различать посреди этой стукотни безумный хохот колдуньи, пронзительное мяуканье кота и зловещий стон совы. Вдруг все затихло. Бурный вихрь завыл по лесу, и голос, в котором ничего не было человеческого, – голос, в котором сливались в одно все отвратительные звуки, существующие в природе, который напоминал и шипенье ядовитого змея, и карканье ворона, и последний охриплый стон умирающего, – проревел несколько непонятных слов. Вслед за этим раздирающий, невыносимый для слуха вопль оглушил Садко, что-то тяжелое упало в сенях на пол, потом снова все затихло. Садко хотел, но не в силах был зачураться; его оледеневший язык не двигался. Бледный, как мертвец, сидел он безмолвно на скамье и не мог пошевелиться ни одним членом.
   Прошло около четверти часа. Буря усиливалась, но в сенях избы царствовала глубокая тишина. Наконец двери растворились, и Вахрамеевна вошла в избу. Ее исцарапанное лицо было все в крови, волосы растрепаны; как опьянелая подошла она, шатаясь, к столу и, сняв со стены решето просеяла сквозь него на столе несколько горстей ячменя перемешанного с черным куколем.
   – Ух, батюшки, – промолвила она, обтирая себе лицо и вешая решето на прежнее место, – насилу отделалась! Ну, господин Садко, сослужила я тебе службицу! Чуяло мое сердце, что он сегодня больно гневен будет, да уж на то пошла. И то сказать – где гнев, там и милость. Жутко мне было, да зато и он изволил меня пожаловать. Теперь наше дело в шапке. Да что, что ты, кормилец? – продолжала старуха, взглянув почти насмешливо на своего гостя. – Ты, никак, так оторопел, что и словечка вымолвить не можешь?
   – Ох, бабушка, – сказал, заикаясь, Садко, – напугала ты меня!
   – Ой ли? – прервала колдунья с лукавою усмешкою. – То-то же! А еще ты ничего не видел, а только слышал. Что и говорить: и я не чаяла быть живой; ну, да теперь бояться нечего – схлынула беда, как с гуся вода.
   – Полно, так ли, бабушка?
   – Говорят тебе, небось. Я уж старшого выкликать не стану, да и незачем, а все мелкие-то его слуги под моей рукой – так со мною тебе нечего их бояться. Ну, батюшка, дело твое мы спроворим, только и ты смотри не забудь своего посула. А что бишь, кормилец, боярин Вышата обещал мне твоим словом за труды пожаловать?
   – Пять золотых солидов.
   – И две лисьи шубы?
   – Нет, бабушка, кажись, одну.
   – Что ты, что ты, родимый!.. Али страх-то у тебя вовсе память отшиб! Эй, господин Садко, не пяться, а то как прогневишь моего господина, так не было бы худо и твоему.
   – Хорошо, хорошо, бабушка, и за две шубы боярин не постоит, только скажи нам, где теперь наши беглецы.
   – А вот посмотрим, – шепнула старуха, начав выводить пальцем по рассыпанному ячменю какие-то чудные узоры. – Эге, – продолжала она после короткого молчания, – вижу, вижу!
   – Кого, бабушка?
   – Нишни, кормилец, нишни! Ай да молодец! Экий детина ражий!.. Ну, жаль!.. Да делать-то нечего: к одному на двор сваха, а к другому плаха. Видно, уж так ему на роду написано!
   – Да кого ты видишь?
   – А вот погоди, дай разглядеть хорошенько. Парень молодой высокий, плечистый… волосы русые, ус только что пробивается…
   – А беглянка-то наша с ним, что ль? – прервал Садко.
   – Постой, не торопи!.. О, о! Да вот они оба идут рядышком… рука об руку… Ну, правду же ты говорил! Подлинно что наилучшая жемчужина из вашего дорогого ожерелья! А уж бела-то как, бела! Словно пушистый снег в первозимье! Шелковые кудри так и вьются по плечам… глаза голубые с черными ресницами… на левой щеке ямочка…
   – Неужли-то в самом деле! – вскричал с радостью Садко. – Да где же они?
   – Не так чтоб очень далеко отсюда, а в таком захолустье, что зги не видно… Вот стали говорить… Тс, тише, тише, батюшка, дай послушаю! – шепнула старуха, наклонясь одним ухом к столу. – Вот что! – продолжала она, помолчав несколько времени. – Так они не к печенегам норовят, а пробираются в Византию. Постой-ка, постой!.. Никак, они называют друг друга по именам… Да, да, она зовет его Всеславом, а он ее – Надеждою.
   – Так точно, это они! – вскричал Садко, вскочив со скамьи. – Ну, Вахрамеевна, не чаял я от тебя такой удали!
   – Да это что за диво, – прервала старуха. – Не велико дело, что я их вижу и слышу их речи: ведь они еще до реки Буга не добрались и водицы из него не хлебнули[109]. Хвали мое досужество тогда, как я поставлю их перед тобой, как лист перед травой. Послушай, батюшка, откладывать нечего: ступай за ратными людьми да приведи их скорей сюда, а уж отвести беглецам глаза и обморочить их – мое дело. Поплутают, поплутают, да сами придут ко мне в гости.
   – Как, бабушка, сюда к тебе?
   – Да, дитятко.
   – Как же ты это сделаешь?
   – Не твое дело, кормилец. Отправляйся скорей за ратными людьми… Да вот, никак, и дождь унялся? Ступай же батюшка, ступай! А мне пора за дело приниматься: немало еще возни-то будет.
   – Смотри же, Вахрамеевна, – сказал Садко, выходя и избы, – и ты торопись; я мигом сбегаю в Берестово. Там теперь с мечником Фрелатом человек двадцать варягов. Мы как раз нагрянем к тебе в гости.

IX

   Старуха, выпроводив из избы Садко, остановилась у дверей. Казалось, гроза вовсе миновала, дождь уже не шел; облака редели; но вдали, на западе, клубились черные тучи и сверкала молния. Когда Садко, спустясь прежнею дорогою с утеса, исчез за деревьями, старуха вошла опять в сени и, пройдя задними дверями на узенький дворик, остановилась подле забора: он отделял от двора небольшой огород, разведенный на уступе горы, описанном нами в начале этой главы. Около часу простояла она на одном месте в глубоком раздумье, и по временам на отвратительном лице ее изображалось что-то похожее на страх и беспокойство, она покачивала головою и бормотала про себя:
   – Ну, если он проведает?.. Ахти мне!.. Худо будет!.. Он барин большой: легко ль, стремянный великокняжеский… А две лисьи шубы?.. Да ведь и он – беда!.. Размечет он по чистому полю мои косточки… Праху моего не останется!.. А деньги-то, деньги-то!.. Э, так и быть: авось не узнает, а узнает, так авось отбожусь… Да уж не оставить ли мне их там?.. Нет, нет, пожалуй, оттуда и тягу дадут. Запру их в светелку – так это будет вернее.
   Старуха отворила калитку и вошла в огород. В одном углу его стоял шалаш, коего вход был завален хворостом.
   – Выходите, детушки! – сказала ласковым голосом Вахрамеевна, оттаскивая к стороне хворост. – Мой гость ушел, ступайте опять в вашу светелку.
   Всеслав и Надежда вышли из шалаша.
   – Кто у тебя был, бабушка? – спросил юноша.
   – Так, батюшка, один старичок с ближнего пчельника приходил, кой о чем посоветоваться.
   – Один?.. Кто ж у тебя так шумел в избушке?
   – Никто, родимый. Вишь на дворе какая погода!.. Гром постукивал, да ветер гудел, а тебе и невесть что показалось. Э, да не на долго же приутихло, – продолжала старуха, поглядывая кверху. – Смотри-ка, от Киева какие тучи напирают… Ах ты, пташечка моя белокрылая, сердечная моя эк тебя в шалаше-то промочило! Да и тебе, кормилец, досталось… Ступайте же скорей в светелку да обсушитесь.
   – Ах, мой милый друг, – шепнула Надежда, – какое страшное лицо у этой старухи! Речи ее приветливы, но взгляд… О, если б мы могли уйти скорей отсюда к батюшке!.. Как сердце мое замирает!..
   – Боярин, боярин, где ты? – раздалось близ избушки.
   – Это голос Торопа! – вскричал Всеслав.
   И старинный наш знакомый, Торопка Голован, вбежал на огород.
   – Насилу-то я вас отыскал! – сказал он, запыхавшись. – Скорей, скорей: за вами погоня, сюда идут!
   Надежда побледнела, а рука Всеслава опустилась невольно на рукоятку его меча.
   – От двадцати один не отобьешься, – сказал Тороп, заметив это движение. – Благо еще время есть, побежим скорей к Аскольдовой могиле, там, на Днепре, мой боярин дожидается вас в лодке. А, ты здесь, хозяюшка?.. Постой, куда, моя лебедка? – продолжал Тороп, схватив старуху одною рукой и развязывая другою свой пояс. – Чего доброго – ты, пожалуй, выйдешь навстречу к своим званым гостям, так лучше… Да полно, полно, моя красавица, не прячь свои руки белые, не загорят.
   – Что ты делаешь? – вскричал Всеслав.
   – А вот свяжу только ей руки, да ноги, заткну рот и впихну в этот шалаш.
   – Зачем?
   – Вестимо, лучше бы было ее повесить, да нам некогда; а жаль: осин-то здесь вдоволь. Да полно рваться, ведьма проклятая! – прибавил Голован, ударив кулаком старуху.
   – Но что она тебе сделала?
   – Эх, не мешай, молодец! – прервал Тороп, завязывая платком рот старухи. – Иль не видишь: ведьма-ведьма, а небось словечка не вымолвит. То-то же: знает кошка, чье мясо съела! Она хотела вас выдать руками.
   – Возможно ли?
   – Знаешь ли, кто у нее был в гостях? Садко, любимый слуга ключника Вышаты… Да вот дорогою я все вам расскажу. Помоги-ка мне втолкнуть ее в шалаш да закидать хворостом… Вот так!.. Пока ее станут искать, а мы будем уж далеко. Ну, теперь в дорогу! Да только смотрите не отставайте от меня.
   Тороп и Всеслав с Надеждою, спустясь в овраг, пошли скорыми шагами к Днепру. Меж тем небеса снова помрачились; густые слои черных туч, застилая друг друга, расширялись медленно по небосклону. Мало-помалу исчезал дневной свет, и вдруг грозные, зловещие сумерки спустились на крутые берега Днепра. Дождь еще не шел, ветер молчал, но волны на реке вздымались все выше и выше, с воем катились одна за другою, выплескивались на берег и, шипя как змеи, рассыпались пеною по гладкому песку.
   – Вот уж близехонько! – сказал Тороп, прервав свое долгое молчание. – Ну, жутко нам на Днепре будет, да делать нечего! Пойдем потише, боярин: вишь, как твоя невеста-то уморилась! Дай ей вздохнуть, а я меж тем расскажу тебе, как проведал об измене этой старой ведьмы… Я шел к вам от моего боярина; вот, как я поравнялся с пчельником, послышалось мне, что за плетнем, под навесом, кто-то крупно разговаривает. Я ближе, а говор все громче. «Кому бы, – подумал я, – в пчельнике живет один старик? Дай погляжу». Подошел. Смотрю в щель – ахти: человек двадцать варягов, мечник Фрелаф, челядинец княжеский Садко и задушевный твой друг Стемид! Я прилег наземь, приложил ухо к плетню. Слышу: спорят так, что хоть врукопашную. Стемид говорит: «Переждем грозу под навесом», а Фрелаф ревет: «Чего дожидаться, иль не слышите, – Садко божится, что мы неотменно их захватим». – «Да что вы верите этому сычу одноглазому! – закричал Стемид. – Ну статочное ли дело, чтоб они стали держаться близ Киева?» Вот уродина Садко и захрюкал как боров: «Эй, молодцы, не зевайте! Уж я вам говорю – попались зверьки в ловушку. Вахрамеевна на ветер словечка не вымолвит, и давеча, как я у нее был, так нагляделся и наслушался таких страстей, что у меня и теперь еще волосы порядком не прилягут; она обещала мне выдать их руками». Вот Стемид заговорил что-то еще, а я вскочил да бегом; прибежал в избушку – пустехонька! Один черный кот мяучит в сенях, да сова попрыгивает на насести. «Уж не она ли это, проклятая, обернулась совою? – подумал я. – Чего доброго!..» Глядь в светелку – вас нет; так меня варом и обдало! Я на огород… ну, да остальное вы сами знаете. Теперь, чай, ищут ее по всем углам. Пускай себе пошарят хорошенько, а не найдут, так авось и назад вернутся… Постойте-ка, да вот, никак, и место Угорское!.. Эка темнеть, подумаешь – словно в сумерки!.. А Днепр-то, кормилец, как расходился, так ревмя и ревет!
   – В самом деле, – сказал Всеслав с невольным содроганием, – посмотри, как он волнуется и кипит.
   – Чего ж ты боишься, боярин?
   – Но разве мы не можем утонуть в Днепре?
   – А за что ему, батюшке, потопить нас? – возразил спокойно Тороп. – Что мы ему сделали? Нет, молодец, все будет ладно, лишь только бы боярин мой не опоздал. Ну, вот и Аскольдова могила!
   Наши беглецы, пройдя мимо развалин церкви, взошли на небольшую насыпь, венчающую главу высокого утеса. Как грозный старец-исполин, стоял он, склонившись угрюмо, над рекою; казалось, внимал ее буйному ропоту и как будто бы прислушивался к плеску волн, которые, крутясь и бушуя, обливали пеною его вековое подножие.
   – Постой-ка, молодец! – сказал Тороп. – Вон что-то чернеется у того берега: кажись, лодка?
   Всеслав устремил свой взор в мрачную даль, и хотя с трудом, но рассмотрел, что небольшой челнок, управляемый одним человеком, то исчезал среди волн, то снова появлялся на поверхности воды.
   – Так и есть, это боярин, – продолжал Тороп. – Да и кого нелегкая понесет в такую погоду на челноке! Эк его поматывает, словно щепочку на днепровском пороге. Ну, трудно будет ему причалить к нашему берегу: вишь здесь какой прибой!
   Вдруг порыв сильного ветра завыл в стенах разрушенного храма, небеса вспыхнули и вслед за оглушающим ударом грома зашумел проливной дождь.
   – Ступай-ка с нею, молодец, в эти развалины, – сказал Тороп, указывая Всеславу на церковь. – Там все-таки хоть где ни есть за стеною приютиться можно, а то здесь ее вовсе, сердечную, дождем захлещет. А я сойду вниз да помогу боярину пристать к берегу.
   Всеслав, прикрыв верхним своим платьем дрожащую от страха Надежду, вошел вместе с нею в знакомые ему развалины. Пройдя трапезу, они остановились под сводом, уцелевшим над тем местом, где некогда была святая святых.
   – О, Всеслав, – сказала Надежда, – быть может, ты в последний раз стоишь со мною вместе в этом храме истинного бога! Кто знает, еще несколько мгновений, и мы разлучимся навеки?..
   – Навеки? – воскликнул юноша, прижав ее к груди своей. – О, нет, ничто в свете не разлучит меня с тобою!
   – А смерть? – шепнула девушка, поглядывая робко вокруг себя.
   – Смерть? – повторил Всеслав. – Нет, милый друг, бог милостив, если ж он не судил нам спастись…
   – То мы умрем вместе, – прервала с живостью Надежда. – Да, мой суженый, здесь на земле никто не разлучит нас, но там!.. Ах, Всеслав, разве господь соединил уже нас неразрывными узами? Разве я жена твоя?.. О, с какою бы радостью я покинула этот грустный свет, если бы ты был моим супругом! Я слыхала не раз, что тех, коих господь соединяет на земле, ничто уже разлучить не может. Всеслав, – продолжала Надежда, устремив умоляющий взор на юношу, – мы стоим теперь в храме истинного бога. Он слышит слова наши… Назови же меня теперь, пред лицом его, твоею супругою и обещайся не разлучаться со мною ни в здешнем, ни в будущем мире.
   – Так, – вскричал Всеслав, – ты моя супруга! Да примет господь, внимающий словам нашим, мой обет: и жить и умереть с тобою вместе.
   – А я, – сказала Надежда, – обещаюсь пред лицом его разделять с тобою и горе, и радость; быть верным твоим другом и повиноваться во всем точно так же, как я во всем повиновалась отцу моему… Но когда же я увижу его, Всеслав?.. Ты обещал мне…
   – Да, мой друг, да! – прошептал Всеслав. – Быть может… О, Надежда, Надежда, сердце мое предчувствует – мы скоро с ним соединимся!
   – Как мы будем счастливы! – сказала Надежда, склонив голову на плечо юноши. – Мы все вместе уйдем в Византию… Не правда ли, мой друг?.. О, Всеслав, ты не знаешь этой благословенной страны, ты не дышал ее свежим, благовонным воздухом, не отдыхал в тени ее вечнозеленых лавров, ты не видал еще этих темно-голубых, безоблачных небес Византии! О, как мы будем счастливы! Ты, я, отец наш – мы все станем жить вместе, где-нибудь на берегу Босфора Фракийского или вблизи светлой Пропондиты, в небольшой веселой хижине. Я обсажу ее пахучими цветами; мы будем вместе с тобою ходить по всем православным церквам византийским, посещать благочестивые обители, знаменитые лавры, станем молиться вместе… О, как мы будем счастливы! – повторила Надежда с какою-то простодушною радостью младенца, который играет беспечно среди цветов на могиле своей матери.
   – Но ты не слушаешь меня! – продолжала девушка, заметив, что Всеслав оглядывался с беспокойством назад.
   – Тише, тише, мой друг! – шепнул Всеслав. – Чу!.. Опять!.. И с этой стороны!.. Человеческие голоса… так точно – сюда идут!
   – Всеслав! – загремел с другой стороны знакомый юноше голос.
   – Это Веремид! – вскричал Всеслав. – Скорей, скорей, Надежда, – мы спасены!
   Они выбежали из развалин. Подле Аскольдовой могилы стоял незнакомый. Буйный ветер рвал с его плеч верхнюю одежду и расстилал по воздуху густые его кудри. Он держал в руке обнаженный меч.
   – Поспеши, Всеслав, – сказал он, идя к нему навстречу, – время дорого: злодеи ваши близко!..
   – Всеслав! – повторил кто-то, выбегая из-за развалин.
   Незнакомый выступил вперед и заслонил собою Всеслава и Надежду.
   – Где он, где? – вскричал видный собою молодой человек, подбегая к Аскольдовой могиле.
   Вместо ответа острый меч засвистел в руке незнакомого, и молодой человек, пронзенный навылет в грудь, с глубоким стоном повалился на землю.
   – Праведный боже! – воскликнул Всеслав. – Это Стемид, это друг мой!
   – Твой друг?! – повторил с удивлением незнакомый. – А я думал… но все равно. Поспешим!..
   – Надежда! Веремид! Сюда, сюда! Он исходит кровью! – кричал Всеслав, раскрывая платье на груди своего друга.
   – Спасайтесь! – проговорил умирающим голосом Стемид.
   Шагах в пятидесяти от развалин послышались громкие голоса.
   – Безумный! – вскричал незнакомый, подходя к Всеславу и умирающему Стемиду. – Время ли теперь думать о других?.. Думай о себе!
   В эту самую минуту ослепительная молния разостлалась багровым заревом по черным небесам, и, облитая ярким светом, золотая гривна заблистала на окровавленной груди Стемида. Незнакомый содрогнулся. Он схватил за руку Всеслава и сказал прерывающимся голосом:
   – Говори, говори: кто этот юноша, кто были его родители?
   – Несчастный! – воскликнул с горестью Всеслав. – Он так же, как и я, не знал ни отца, ни матери.
   – Так же, как ты? – повторил с ужасом незнакомый, наклонясь над Стемидом. – Так… так… я не ошибаюсь – это золотая гривна?..
   – О, не отнимай ее, – промолвил Стемид, умирая, – это единственное наследие отца моего!
   – Отца его! – произнес глухим голосом незнакомый. – Его отца… и я… но, может быть… Нет!.. Он умер!
   – Умер! – повторил Всеслав. – Злодей, что ты сделал?.. Стемид, Стемид, брат мой!..
   Незнакомый не говорил ни слова. Все члены его трепетали, волосы стояли дыбом.
   – Молчи! – сказал он наконец, заскрежетав зубами. – Бессмысленный, проклинай не меня, а неумолимую злодейку судьбу мою! О, Варяжко, сбылись слова твои – твой бог победил!
   – Сюда, сюда, ребята! – загремел голос Фрелафа.
   – Надежда, – вскричал Всеслав, – скорей, скорей, к Днепру!..
   – Прочь! – прервал незнакомый, отталкивая Всеслава.
   Он схватил в свои объятия бездушный труп Стемида, сбежал с утеса и вскочил в лодку, в которой дожидался его Тороп. Как стрела полетел челнок вниз по течению Днепра, зарылся в волнах и пропал из глаз Всеслава и Надежды. Погруженные в какое-то бесчувственное оцепенение, они стояли на краю утеса, там, где он, опускаясь прямой стеной до самой реки, исчезал в глубине бездонного омута.
   – Вот они! – раздались шагах в двадцати от них громкие голоса.
   – Итак, нет спасенья! – сказал Всеслав, глядя с отчаянием на свою невесту. – Еще несколько мгновений…
   – И никто уже не разлучит нас! – прервала Надежда. – Всеслав, – продолжала девушка твердым голосом, мы обвенчаны с тобою там, на небесах! И вот, – промолвила она, указывая на крутящуюся под ногами их пучину, – вот наше брачное ложе! Лучше смерть, чем позор и разлука с тобою!
   – Да, Надежда, да, лучше смерть!.. Но, может быть… Господь поможет нам…
   – Всеслав, супруг мой, – шепнула Надежда, обвив крепко своими руками юношу, – поспешим – они идут!
   – Сдавайся, разбойник! – заревел Фрелаф. – Хватайте его, братцы!
   Всеслав и Надежда бросились с утеса. Волны Днепра расступились, закипели, слились опять – и хладнокровно, венчальным своим покровом тихо прикрыли новобрачных. Чрез минуту поверх воды забелелось платье Надежды; придерживая ее одною рукою, Всеслав боролся с волнами. Вдруг загудел ужасный вихрь, помчался вдоль реки, взрыл песок со дна глубокого Днепра; волны, как горы, заходили от одного берега к другому. Вот что-то похожее на тихий вопль слилось с воем ветра, еще что-то при свете молнии мелькнуло посреди реки – и все исчезло…
 
   Давно уже первопрестольный град Киев как животворное солнце проливал источники света на всю землю Русскую. На развалинах языческих капищ возвышались храмы истинного бога, и на том месте, где некогда пострадали святые мученики Феодор и Иоанн, искусные зодчий, призванные из Византии, воздвигали соборную церковь, во имя пресвятой Божией Матери. Прошло уже много лет с того великого дня, в который, по словам летописца, земля и небо ликовали; когда великий князь Русский – сей Владимир, некогда кровожадный, буйный язычник, а теперь кроткий, исполненный любви и милосердия христианин, достойно нареченный Равноапостольным, – явился на берегу Днепра и, окруженный собором греческих священников, смотрел с умилением на толпы киевлян, которые, подвигнутые примером своего государя, спешили вступить в реку для принятия святого крещения; когда, устремив свой взор на небеса, в восторге и радости сердца, он воскликнул: «Творец неба и земли, благослови этих новых чад твоих!»
   Спустя года два после войны с хорватами и набега печенежского, знаменитого в наших народных преданиях единоборством и победою русского богатыря Чурилы Пленковича, в то время как древняя Русь наслаждалась под сенью мощной и самодержавной десницы единого владыки всеобщим миром и спокойствием, – в одно жаркое летнее утро большая косная лодка с распущенным парусом плавно и тихо, как гордый лебедь, подымалась вверх против течения широкого Днепра; она наполнена была воинами. На корме, поодаль от других, стоял, опираясь на широкий меч, по-видимому, сильный и могучий витязь средних лет. Солнечные лучи играли на его богатырском доспехе и осыпали искрами стальной остроконечный шелом, без всяких украшений, но светлый и блестящий, как ясные очи витязя, с любовью устремленные на высокие терема и бойницы великого Киева. На противоположном конце лодки сидел молодой человек лет тридцати двух. Легкий ветерок взвевал его распущенные по плечам кудри и, пробегая по струнам ручной арфы, которая лежала на его коленях, извлекал из них от времени единообразные, но стройные и согласные звуки. Его голубые глаза, исполненные какой-то задумчивой радости, не останавливались на высоких холмах киевских: он смотрел вперед и, казалось, нетерпеливый и жадный взор его пожирал неизмеримое пространство, отделяющее знойное небо южной России от суровых и хладных небес угрюмой Скандинавии. Близ него сидели два воина: один седой как лунь, другой в самой поре и цвете лет.