— Да разве понятно? — возбужденно показал в смехе ослепительные зубы Мелешин. — Перед войной женился, а жена через два месяца ушла по причине моего кобелирования! Сам себя не пойму. Тянет на чужое, и все! Увидишь какую чернобровую, у которой все при ней, — и аж пуговицы летят. Любопытство это, что ли, а? А без этого и жизнь не в жизнь. А ведь бабы сами ко мне, как мотыльки, на огонек летят! Убьют меня на войне, многое они потеряют, милашки мои необласканные! — И он опять подмигнул мне.
   Почему все это он говорил тогда так возбужденно, не в меру весело и откровенно, задержавшись на той поляне, в благости короткого затишья? Предчувствовал ли он, что через минуту его смертельно ранит, а я на всю жизнь запомню его гибель и его необычно веселую речь, его смех, его сильную молодую шею, которую он вытирал ладонью?
   Мы сделали лишь несколько шагов по этой полянке, когда впереди, астматически задыхаясь, заскрипели, заскрежетали шестиствольные минометы, настигающий густой вой заполнил небо, будто загородил его и, разверзая гигантскую прореху в нем, что-то огненно-фиолетовое, завиваясь горящими хвостами, обрушилось на землю, забивая уши грохотом, звоном. Горячим ударом в грудь меня откинуло в сторону, сбило с ног и, придавленный спиной к земле, оглохший, не в силах продохнуть в удушающей толовой вони, я успел подумать, что вот они, последние секунды моей жизни, что осколками меня пробило, пронзило насквозь. И с предсмертным ужасом я схватился за грудь, ожидая под пальцами кровавое месиво, и открыл запорошенные землей глаза.
   То, что я увидел в двух шагах от себя, было немыслимо страшным, отталкивающим в своей чудовищной обнаженной неестественности, что не могло быть недавним Мелешиным. Он лежал в странной, какой-то птичьей позе, на боку, вывернув голову к небу, живот его был широко распорот, разъят, растерзан, внутренности окровавленными кольцами вывалились на траву, его сразу истонченные восковые губы сжимались и разжимались, пузырились красной слизью, издавали жалкий свистящий звук, его обезумелые глаза блуждали по небу, по облакам, по вершинам яблонь, ничего не видя перед собой. Он умирал, а руки, измазанные сгустками крови, судорожно ловили и заталкивали в живот эти скользкие кольца, смешанные с травой и землей.
   Я бросился к нему, едва не падая от гула в ушах, от потугов рвоты, приподнял его голову, пытаясь встретить его взгляд, сказать что-то нужное, ложное, утешительное, но уже понимал, что он не услышит меня. И я помню: голубые глаза Мелешина стали белыми на очень белом лице, застыли, остекленели, а руки, которые, казалось, еще не верили в смерть, еще жили, еще вроде бы слабо шевелились, продолжая защищать, спасать то, что несколько секунд назад было живым Мелешиным. Может быть, это чудилось мне? Но я никогда не забуду умирающие залитые кровью руки на животе Мелешина, их последнюю попытку задержать смерть…
   НЕНАГЛЯДНЫЙ
   Она спросила его:
   — Тебе хорошо с ней?
   — Да.
   — А со мной?
   — Нет.
   — Мне больно. Вот здесь. — Она показала на грудь. — Если бы ты знал, как мне больно.
   Он вяло поморщился. Она взяла нож со стола и протянула ему.
   — Ударь сюда. Может быть, боль пройдет.
   — Что за мещанская мелодрама! — вскричал он. — Ты с ума сошла. Я не убийца!
   — Но ведь ты предал меня.
   С ласковой покорностью, глядя ему в лицо, она тихонько прижала его дрогнувшую руку к своей груди.
   — Ты слышишь, как у меня стучит сердце?
   — Нет.
   — Очень стучит. Что бы ни было, оно тебя любит.
   — Я не слышу, как стучит твое сердце, — сказал он раздраженно, почти жестко. — И зачем все твои сантименты? Надоело! Скучно!
   Она опустила глаза.
   — Но почему ты предал меня? Разве я заслужила это?
   Он с прежним раздражением пожал плечами.
   — Все проходит, милая.
   — Нет, не все, — возразила она, обращаясь к нему улыбающимся взглядом. — Ты читал… или слышал о вечном возвращении?
   — Какая ерунда! Я не верю, что вечность вечна! Это слишком многозначительно! Впрочем, хватит этой болтовни! Было и прошло, понимаешь? Хватит! Давай не устраивать сцены, а разойдемся мирно! Пойми, мне тяжело с тобой, я не могу себя насиловать! Я не люблю, не люблю тебя! Надоели твои сю-сю!
   Он не был умен, поэтому кричал, некрасиво исказив свое красивое лицо. Она молчала. Она почувствовала духоту невыносимой тоски и слабо, беспомощно заплакала. Ей было трудно дышать, и тогда она со всей возможной сдержанностью сказала еле слышно:
   — Уходи, милый. Прощай, ненаглядный…
   Она выговорила это и сквозь слезы тихо засмеялась от страха перед тем последним, утоляющим муку, что после его ухода она решила сделать с собой.
   ЗАДАННАЯ ЦЕЛЬ
   Уродливые клеветничекие позы в телевидении и прессе не всегда проявляют у людей разумных страстное желание полемизировать с так называемыми правдолюбцами, избравшими манеру всепозволительного, точнее — непристойного стиля. Тем более, что охраняющие истину доказательства, несдержанная ответная брань или же спокойные аргументы могут глупцам всех мастей и тупицам, коим несть числа, показаться слабостью, оправданием, даже виной, а это унижает истинность реальности и удлиняет срок клеветы, которой предназначено умереть своей смертью.
   Какими бы виртуозными ни были выпады и выходки, какой бы изощренно-иезуитской ни была озлобленность в намерении как можно больнее ударить незаурядного политика, общественного деятеля, грош цена всем этим попыткам, ибо не такому уж темному нашему народу в конце концов становится ясно, что в мути ненависти мельтешит пакостная физиономия лжеца и льстеца, бесстыдно извращающего истину на потребу господ, властью овладевших. Таковы многие программы российского телевидения и таковы в подавляющем числе средства массовой информации (исключение редко), торгующие моралью, совестью и правдой. Давно уже нет сомнения, что заданная цель купленной, перекупленной и заложенной серо-желтоватой прессы и аморального “голубого экрана” — это подвергнуть идиотизации повально все в нашем великом прошлом, в первую очередь духовные и народные ценности, то есть вырвать героические страницы из человеческой летописи, приговаривая, что у славян не было и нет своей истории. После этого на безжизненном пустыре, обработанном пятой колонной и американскими бульдозерами, вырастить бумажные розы завезенного колониального образца и придумать не третий, а четвертый, слаборазвитый мир с людьми, на шее которых будут висеть колокольчики, как у прокаженных в средние века.
   1997 г.

"И ВДРУГ ПРОЗРЕВАЕТ ДУША…"

   Виктор Широков
   ОДИССЕЯ
 
   Как хорошо, что есть углы
   глухие в кисловодском парке!
   Скворцы, синицы и щеглы -
   здесь — долгожданные подарки!
   Я семечек им брошу горсть:
   не бойтесь, милые, берите!
   Кто я? Прохожий. Странник. Гость,
   просеянный в курортном сите.
   Есть у меня еще фундук
   для резвых нагловатых белок.
   Карман открою, как сундук.
   Жаль, что он,
   впрочем, слишком мелок.
   Один — аллеей прохожу.
   Вершины — зелены на синем.
   И жаловаться погожу -
   нет одиночества в помине.
   Щеглы, синицы и скворцы,
   бельчата, муравьи и мухи,
   здесь — ваши тихие дворцы,
   вы на посул заезжий глухи.
   Я тоже скоро возвращусь
   к себе домой, к заветным книгам,
   где плачет и смеется Русь,
   давно привыкшая к веригам.
   Вершины дум, вершины лет,
   надежды и неразберихи…
 
   …Обломов, русский Гамлет, свет
   в окошке, наш учитель тихий,
   где выход? Стоит ли роптать?
   А может, проще, без раздумий
   умчаться, крадучись, как тать,
   куда-нибудь, где ждет Везувий,
   где нет сплошных очередей,
   где есть всегда шампунь в продаже,
   где сладкогласый чародей
   не уговаривает даже,
   а просто тысячи ролей
   бросает чохом на прилавок…
 
   И вот — наследник королей,
   ты получаешь свой приварок…
   Так ч т о мешает? Только лень
   или предчувствие утраты?
   Не встретится замшелый пень,
   скворец не выронит стакатто,
   не прыгнет белка — взять орех,
   и кожу не ожгут мурашки…
   Да все н е т о. И все же грех
   бежать, когда Отчизне тяжко.
   Терпи, мой друг! Твоя юдоль -
   не только в чтенье и смиренье,
   но в том, чтобы осмыслить боль
   и не свалиться на колени.
   Есть стол, есть верное стило,
   есть труд, любимый поневоле…
   Тебе, брат, крупно повезло…
 
   Кузнечик скачет в чистом поле.
   Прыжок, еще один прыжок…
   Сейчас пойдет тоска на убыль.
   И словно ласковый ожог,
   целуют солнечные губы.
   И ты, просвеченный насквозь,
   остановился на полянке.
   Мгновеньем раньше был ты гость,
   а стал… Читаешь в “Иностранке”
   роман с названием “Улисс”
   и продолжаешь одиссею…
   Ясней расшифровать бы мысль,
   но развивать ее не смею.
   Вернее, вовсе не хочу.
   От солнца в полдень
   слишком жарко.
 
   Отказываюсь от подарка.
   Из парка в свой отель лечу.
   ЛОБНОЕ ВРЕМЯ
 
   Осмелели. Рты раскрыли.
   Говорим о том и этом.
   Словно всем раздали крылья
   полетать над белым светом.
   Я вот тоже вспоминаю
   дедов битых-перебитых…
   Я эпоху понимаю,
   только разве с ней мы — квиты?
   Если резала железом
   по живому, по-над Обью,
   а сейчас стучит протезом
   по забытому надгробью.
   И опять не спит старуха,
   виноватых снова ищет:
   почему растет проруха?
   Почему растет кладбище?
   Почему хозяин в нетях?
   Почему дурные вести?
   Виноваты те и эти,
   не пора ли плакать вместе?
   А верней не плакать — строить,
   молча истово трудиться…
   Знает даже не историк:
   кровь людская — не водица…
   Сколько можно обливаться
   из бездонного колодца!
   Надо б с помпою расстаться…
   Красная — все так же льется.
   * * *
 
   Как острые листья осоки
   впиваются, сталью звеня -
   Варлама Шаламова строки
   однажды вонзились в меня.
 
   Мне нравились четкие фразы,
   гармония мысли и чувств,
   как будто бы льдинок алмазы
   украсили выжженный куст.
 
   Бывает такое свиданье,
   что слушаешь стих, не дыша
   и мало душе любованья,
   и вдруг прозревает душа.
 
   Испуганный этим прозреньем,
   запомнишь уже навсегда
   деревьев скрипучее пенье,
   алмазное звяканье льда.
 
   И может быть, позже узнаешь
   причину подобной красы,
   а все, что сейчас повторяешь,
   лишь отзвук давнишней грозы.
   * * *
 
   Мне казалось, что понимаю
   этой жизни хотя бы азы,
   присягаю апрелю и маю,
   языку весенней грозы.
 
   А на деле вышла промашка,
   ослепил меня курослеп,
   неожиданно стало тяжко
   заработать даже на хлеб.
 
   Недоступными стали книги,
   оголяется отчий дом.
   Только фиги, сплошные фиги
   да свиные рыла кругом.
 
   Суетятся они, торгуют,
   честь и родину продают.
   Не хочу я судьбу такую,
   мне не нужен такой уют.
 
   Остается одно и то же:
   по течению плыть и плыть,
   и своею небритой рожей
   горький воздух базара пить.
   ОДА НА СОВЕСТЬ
 
   До чего скрипучие полы,
   расскрипелись пьяно половицы.
   Да уж, не продать из-под полы,
   сбрасывая лихо рукавицы,
   совесть. Незаметно. Воровски.
   Упиваясь собственным всезнайством.
   Чтобы после, мучась от тоски,
   распроститься
   с нажитым хозяйством.
   С нажитым богатством. Ничего
   человек не унесет с собою.
   Одного себя лишь. Одного.
   Почему же все берет он с бою?
   Почему не думает о том,
   что он наг приходит, наг уходит?
   Вечно скарбом набивает дом
   и скорбит при нищенском доходе?
   Но занозы совести остры,
   не спасут любые рукавицы.
   Ни рубанки и ни топоры
   гладко не затешут половицы.
   Не утешат, не утишат зуд
   совести, мук нравственных коллизий
   вечных и от судей не спасут
   ни при соц., ни при капитализме.
   РАНДЕВУ
 
   Вести с West’a.
   На Weste — весталки.
   Даже благовест: Благо — west?
   Почему-то мне все-таки жалко
   отваливших на Запад невест.
   Почему-то желаю им счастья.
   Даже если подует норд-ост.
   Слишком часто,
   да-да, слишком часто
   выбивали нас в полный рост.
   Гунны. Шведы. Татаро-монголы.
   Немцы-рыцари. Вся пся крев.
   Мы спрягали родные глаголы,
   чтоб потом победить королев.
   И когда мне твердят, вестимо,
   мол, инвесторы сделают best,
   то, поверьте, невыносимо
   нам от бестий жаждать торжеств.
   Есть известнейший жест,
   между прочим,
   и в известном смысле мужской,
   всем, до сласти чужой охочим,
   обещая конец лихой.
   Завсегда в годину лихую,
   напрягаясь из всех своих сил,
   наш народ доверял, рискуя,
   лишь себе. И льгот не просил.
   Ни гум.помощи.
   Ни подачки.
   Ни валюты какой взаймы.
   И князья не строили дачки,
   и водярой не мыли умы.
   Ох и смутное нынче время!
   Самозванцы в большей чести.
   Где ты, Муромец?!
   Ногу — в стремя.
   И страну начинай мести.
   Не из мести.
   И тоже не спьяну.
   Поработай, усы закусив.
   Чтоб потом молодым боянам
   славу петь тебе на Руси.
   Что прошло сказанье-известье.
   Всю родную страну насквозь…
   Ну а гостя и с Ost’a, и с West’a
   примем ласково, как повелось.
   Подадим ему меду-пива
   жбан серебряный, ендову…
   И на этом весьма красиво
   кончим славное рандеву.
   * * *
 
   Жил-был я. Меня учили.
   Драли вдоль и поперек.
   Тьма потраченных усилий.
   Очень маленький итог.
 
   Что я думаю о Боге?
   Что я знаю о себе?
   Впереди конец дороги.
   Точка ясная в судьбе.
 
   Все, что нажил все, что нежил,
   что любил и что ласкал,
   все уйдет… А я — как не жил.
   Словно жить не начинал.

МАРШАЛ — ГЕРОЮ ( Легендарному разведчику, известному писателю, Герою Советского Союза В. В. Карпову — 75 лет )

   Д. Т. Язов, Маршал Советского Союза
   Дорогой Владимир Васильевич!
   С тех пор, как появилось в годы Великой Отечественной войны легендарное имя — разведчик Владимир Карпов, я как-то невольно стал следить за вашим вкладом в развитие военного дела, а затем с неослабевающим вниманием — за вашим писательским трудом.
   За плечами у вас семь с половиной десятилетий. Нам всем очень повезло, что вы живете и пишете для нас и для последующих поколений замечательные книги.
   Я подчеркиваю — повезло, так как, во-первых, в феврале 1941 года 19-летним курсантом Ташкентского военного училища, незадолго до выпуска, вы были по ложному обвинению арестованы, а во-вторых, работа войскового разведчика — это выполнение задач на территории врага, то есть на лезвии бритвы, между жизнью и смертью.
   Своеобразно устроен советский человек! Заключенный Карпов писал М. И. Калинину, председателю Президиума Верховного Совета СССР, не просьбу о помиловании, а требование отправить на фронт, под пули — спасать Отечество.
   Вас освободили из лагеря с оговоркой: “досиживать оставшийся срок после окончания войны, если во время боев не оправдает себя отважными действиями”.
   Только два месяца вы были в составе 45-й армейской штрафной роты Калининского фронта. Это уникальный случай, когда за беспрецедентные по отваге и мужеству поступки красноармеец освобождался из штрафной роты. В новый 1943 год вы вступили рядовым 629-го стрелкового полка 134-й стрелковой дивизии. Вскоре стали сержантом, командиром отделения, затем младшим лейтенантом, лейтенантом, командиром взвода пешей разведки в своем полку, захватившим вместе со своими боевыми товарищами 79 “языков” и ставшим за свои прославленные подвиги в 22 года Героем Советского Союза!
   После тяжелого ранения — учеба: Высшая разведывательная школа Главного разведуправления Генштаба, Военная академия имени Фрунзе, Высшие академические курсы ГРУ.
   Еще в госпитале, во время лечения после ранения, вы начали писать. Потом — шесть лет напряженной учебы на вечернем отделении Литературного института имени А. М. Горького, шесть лет бессонных ночей офицера Генштаба, сочетающего с обучением нелегкую работу, ответственные командировки.
   Затем, в течение еще шести лет, вы командуете полками на Памире, в песках Кара-Кумов, Кизил-Арвате, назначаетесь заместителем командира и начальником штаба дивизий в Кушке и Марах и возвращаетесь в Ташкент на должность заместителя начальника родного училища. Сегодня многие военачальники, выпускники ТашВОКУ — ваши воспитанники, Владимир Васильевич.
   Отслужив 25 календарных лет, в звании полковника, вы уволились в запас и посвятили всего себя литературному труду.
   Вы становитесь заместителем главного редактора журнала “Октябрь”, главным редактором журнала “Новый мир”. В 1982 году съезд писателей избирает вас секретарем Союза писателей СССР, а с 1987 года вы возглавляете этот Союз. В 1986 году за повесть “Полководец” вам присуждается Государственная премия СССР. Ваши литературные произведения переведены на десятки иностранных языков. Вы — доктор литературы Страдклайдовского университета (Англия), лауреат Международной премии “Золотая астролябия” (Италия). Вас избрали академиком в своей стране и академиком Международной академии при ООН. Примечательно, что депутатом Верховного Совета СССР вы были избраны от Ростовской области по избирательному участку в станице Вешенской, сменив ушедшего из жизни Михаила Александровича Шолохова. А когда в годы “демократического” безвластия правда колола глаза власть имущим и эту правду избегали очень многие, вы все-таки пробивались, сохраняли верность этой Правде.
   Дорогой мой боевой товарищ!
   Вам, соратнику по оружию в годы войны и доброму другу в мирные будни, в день вашего юбилея я желаю дальнейших успехов на литературном и военном поприще.
   На военном — потому, что такой писатель, как вы, не уходит в запас. Не зря вами были заслужены боевые награды: медали “За боевые заслуги” и “За отвагу”, ордена Ленина, “Красного Знамени” и “Отечественной войны” I степени, два ордена “Красной Звезды”. С этими наградами и Золотой звездой Героя вы вступили на Красную площадь знаменосцем во главе парадного расчета Высшей разведшколы ГРУ на параде Победы 45-го.
   Я желаю вам в этот радостный день добра, счастья и благоденствия, желаю всегда помнить ту Великую Страну, которой мы единожды давали клятву, принимая Военную Присягу.
   За вами, Владимир Васильевич, новое литературное произведение — “Генералиссимус Сталин”!
   С глубоким уважением и братской любовью —
   Д. Т. ЯЗОВ,
   Маршал Советского Союза
   Редакция “Завтра” от души присоединяется к теплым словам уважаемого Маршала.

ОТ РЕДАКЦИИ

   Что такое Россия? Национальное государство или космополитическое общество? Как формируется национальная элита? Как взаимодействуют народы, населяющие с древности государство, именуемое Русью, Россией, Советским Союзом? Все эти вопросы возникают даже тогда, когда речь идет только о русско-еврейском диалоге.
   Разговор этот, важнейший для понимания и проблем современной России, и проблем современной культуры, начался со статьи Владимира Бондаренко “Еврей — не жид, русский — не быдло”, опубликованной в N 24 газеты “Завтра”. Его продолжил Марк Рудинштейн в беседе с В. Кичиным в “Общей газете”.
   Сейчас диалог продолжают один из лидеров еврейской общины в Москве, главный редактор “Еврейской газеты” Танкред Голенпольский и известный русский писатель из Санкт-Петербурга Сергей Воронин.
   Мы рады объективному, корректному тону разворачивающейся важнейшей дискуссии и готовы охотно ее продолжить.

"ЭТО СУЩАЯ ПРАВДА…"

   Сергей Воронин
   В июньском номере вашей газеты была напечатана статья Владимира Бондаренко: “Еврей — не жид, русский — не быдло”. Меня она заставила вспомнить многое, что было связано с так называемой “групповщиной”. А по сути дела с еврейским засильем в литературных кругах Ленинграда. Но об этом чуть позже, а теперь мне хотелось бы привести один любопытный случай во время моей работы в газете “Смена”.
   Как-то в один из дней в нашу комнату вошел, как всегда, аккуратно одетый, при галстуке, в костюме Семен Розенфельд. В дверях он столкнулся с выходящим от нас высоченным, в черном длинном пальто, в штанах с налипшей коркой грязи на манжетах, Березарком.
   “Зачем вы пускаете этого жида?” — возмущенно сказал Розенфельд, как только закрылась дверь за Березарком.
   Мы, нас было трое — П. Зенин, Т. Богловский и я, — растерянно переглянулись меж собой. “Ничего себе, еврей об еврее!”
   “А! — догадавшись о нашем недоумении, воскликнул Розенфельд. — Вы должны знать, есть евреи и есть жиды. Я еврей, а тот, который только что вышел, — жид! Жиды нас, евреев, так же ненавидят, как и вас русских!”
   Это было в 1946 году. Я тогда был далек ото всяких разговоров о евреях, антисемитизме. И никакого особого значения этому эпизоду не придал.
   Кое-что стало до меня доходить, когда я уже приобщился к литературе. Работая в “Смене” разъездным корреспондентом, я много ездил по Ленинградской области, бывал и на Карельском перешейке во вновь организованных колхозах, состоявших из переселенцев Ярославской, Вологодской, Костромской областей. Итогом наблюдений и уже некоторого писательского опыта (к тому времени у меня вышла первая книжка рассказов “Встречи”), стала повесть “На своей земле”. Она была напечатана в журнале “Звезда” в двух номерах и одновременно вышла в издательстве “Советский писатель”. В “Ленинградской правде” появилась положительная рецензия “Свежий голос” Золотницкого и, чего я уж никак не ожидал, пошел поток читательских писем, среди которых были и такие, где спрашивали адрес моего литературного колхоза “Новая жизнь”, чтобы туда приехать. Мало того, повесть была выдвинута на соискание Сталинской премии. И вдруг, как гром среди ясного неба, разгромное выступление на секретариате СП СССР критика Ф. Левина. Свое выступление он закончил словами: “Я бы не хотел жить и работать в таком колхозе”. Ему никто не возразил (В. П. Друзин, главный редактор “Звезды”, сидел пришибленный. Еще бы, времена-то были сталинские), потому что только Левину было поручено прочесть мою повесть и высказать свое мнение. На что председательствовавший Александр Фадеев сказал: “Ну, Воронин еще молодой, успеет получить.” Он не ошибся, я получил Государственную премию России, но только через тридцать лет после того дня.
   Умер первый редактор журнала “Нева” А. И. Черненко. Его преемником стал я. Казалось бы, молодой редактор, надо бы поддержать, но куда там! Первое, что сделали групповщики, это объявили “голодную блокаду”, надеясь, что без их прозы я загублю журнал. В ответ я широко открыл двери редакции писателям с периферии, памятуя, что Русь талантами не оскудела. Прошло время, и журнал стал одним из самых тиражных.
   В 1962 году была направлена в Китай туристическая группа, на правах как бы делегации. В нее входили железнодорожники, врачи, художники, ветераны труда — представители разных национальностей. В этой группе был и я. И вот как-то стоим мы у окна вагона, врач Эсфирь Давидовна Тыкочинская и я, и о чем-то говорим. А в это время передают по радио информацию о выносе тела Сталина из мавзолея. И к нам подходит молодой нацмен (никак не хочу принижать его, просто не знаю его национальности) и говорит что-то оскорбительное в адрес евреев. Лицо Тыкочинской пошло красными пятнами. Я почувствовал себя страшно неловко. “Нацмен” отошел, и Тыкочинская, утирая слезы, сказала: “Это все последствия процесса о врачах-убийцах”. И я вспомнил, как в то время, на моих глазах, выбросили из трамвая еврея. Темных сил в русском народе хватает. И не дай Бог будить их, провоцировать. А провокация определенно была, думал или не думал об этом Сталин. И как бесконечно прав Владимир Бондаренко, говоря: “Доводить этот вопрос до опасной черты не следует ни нам, русским, ни евреям, ибо закончиться все это может большой кровью”.
   Работая главным редактором в “Неве”, я напечатал там свой рассказ “В родных местах”. И тут, как говорится, еще не успела высохнуть типографская краска на листах, грянула статья главного редактора “Литературки” С. С. Смирнова. Что любопытно, этому предшествовала его поездка в Ленинград и посещение нашей писательской организации. Статья называлась “Именем солдат”. С. С. Смирнов обвинял меня в реабилитации власовца. Заканчивал он статью так: “Хотел или не хотел того Воронин, но он запустил пулю в святая святых, в Коммунизм!” Будь это во времена Сталина, быть и мне, и всей редакции расстрелянными. Конечно, прежде, чем писать такую статью, надо бы С. С. Смирнову повстречаться со мной. Все же, как-никак, а я главный редактор известного журнала. Но нет, ему было достаточно контакта с лидерами групповщины, чтобы ошельмовать меня. Зачем? Да только затем, чтобы сбросить меня с поста главного редактора. Что и подтвердило на другой же день, после появления статьи, партийное собрание. Требовали исключить меня из партии, разжаловать в рядовые. Пытался защитить мой рассказ Кесарь Ванин, говоря о терзаниях души русского человека, но его высмеял ведущий критик А. Л. Дымшиц. “О какой душе идет речь? Бред какой-то!” В перерыв ко мне подошел Д. Гранин и сказал: “Учти, лежачих не бью!” Видимо, он считал вопрос со мной уже решенным. Но я был спокоен и никак не считал себя “лежачим”. Мне было известно мнение М. А. Шолохова: “Рассказ нормальный. Надо его защищать.” Было и мое выступление на этом собрании, где я расценил статью С. С. Смирнова как рецидив бериевщины. И привел ряд имен невинно репрессированных писателей, из которых некоторые погибли в лагере. “Вы что, этого хотите?” — крикнул я в зал. После меня должен был выступить Ю. П. Герман. Он отказался. В “Литературной газете” была информация об этом собрании. “Воронин отмел все обвинения в свой адрес”. “Отмел”!..