– Ну, переодевайтесь. Смущенный, он признался:
   – У меня нет сорочки.
   – Вот сорочка, – отвечала женщина. – Что это у вас с рукой? – вдруг спросила она. – Ах, поэтому-то вы и не выступаете?
   – Ничего, – сказал Георг, – я не хочу ее развязывать. Дайте мне какую-нибудь тряпку.
   Фрау Марелли принесла носовой платок. Она оглядела Георга с головы до ног.
   – Да, Беллони дал правильно ваш размер. У него прямо глаз портного. Он вам настоящий друг. Хороший человек.
   – Да.
   – Вы были вместе ангажированы?
   – Да.
   – Только бы Беллони не сорвался. Он последний раз произвел на меня неважное впечатление. А вы, что же это с вами приключилось?
   Покачивая головой, смотрела она на его изможденное тело, но ее любопытство было просто любопытством матери, народившей кучу сыновей и поэтому имевшей почти на все случаи жизни (касайся они тела или души) какое-нибудь обт.яснение. Такие женщины способны утихомирить самого дьявола. Она помогла Георгу переодеться. Что бы ни таилось в ее непроницаемых глазах, похожих на черный стеклярус, недоверие Георга исчезло.
   – Бог не дал мне детей, – сказала фрау Марелли, – тем больше я думаю обо всех вас, когда вожусь с вашей одеждой. Я и вам скажу: осторожнее, иначе вы сорветесь. Ведь вы такие друзья. Хотите взглянуть на себя в зеркало?
   Она повела его в соседнюю комнату, где стояли ее кровать и швейная машинка. Здесь также повсюду были навалены странные наряды. Она раскрыла створки большого тройного, почти роскошного зеркала. Георг увидел себя сбоку, спереди и сзади. Он был в котелке и в желтовато-коричневом пальто. Его сердце, которое столько часов вело себя вполне благоразумно, вдруг бешено забилось.
   – Теперь вы можете показаться на людях. Когда человек плохо одет, ничего ему не добиться. По одежке встречают, говорит пословица. А давайте-ка я соберу вам ваше старое тряпье. – Он последовал за ней в первую комнату. – Я вот тут счет написала, – продолжала фрау Марелли, – хотя Беллони считал это лишним. Не люблю я эти счета. Вот посмотрите на капюшон, ведь почти три часа работы. Но посудите сами, могу я у человека, которому костюм зайца и нужен-то всего на один вечер, отобрать чуть не четверть его жалованья? От Беллони я получила за вас двадцать марок. Я совсем не хотела брать этой работы. Мужские костюмы я чиню только в исключительных случаях. По-моему, двенадцать марок – не дорого. Вот, значит, восемь. И кланяйтесь Беллони, когда с ним встретитесь.
   – Спасибо, – сказал Георг. На лестнице у него еще раз мелькнуло подозрение: а вдруг за входной дверью следят? Он был уже почти внизу, когда старуха крикнула ему вдогонку, что он забыл свой сверток с одеждой.
   – Сударь! Сударь! – звала она. Но он не обернулся на ее зов и выскочил на улицу, которая была тиха и пуста.
   – Видно, Франц нынче совсем не придет, – говорили у Марнетов, – поделите его оладью между детьми.
   – Франц не тот, каким он был раньше, – сказала Августа. – С тех пор как в Гехсте стал работать, он для нас пальцем не шевельнет.
   – Устает он, – сказала фрау Марнет. Она хорошо относилась к Францу.
   – Устает, – насмешливо повторил ее сухонький сморщенный муж, – я тоже устаю. Подумаешь! Если бы у меня было определенное рабочее время, а то не хочешь ли – восемнадцать часов в сутки.
   – А помнишь, – возразила ему фрау Марнет, – как ты перед войной на кирпичном заводе работал? Вечером прямо с ног валился.
   – Нет, Франц не потому не приходит, – сказала Августа, – что он замотался, наоборот: у него наверняка во Франкфурте или в Гехсте какая-нибудь краля есть.
   Все посмотрели на Августу, она посыпала сахаром последние оладьи, и ноздри ее раздувались от жажды посудачить.
   Ее мать спросила:
   – Он, что же, намекал?
   – Мне – нет.
   – Я всегда думала, – сказал брат, – что Софи к Францу неравнодушна, тут ему действительно только руку было протянуть.
   – Софи к Францу? – сказала Августа. – Ну, значит, ей свой огонь девать некуда.
   – Огонь? – Все Марнеты очень удивились. Всего двадцать два года назад в саду у соседей сохли пеленки Софи Мангольд, а теперь у нее, как утверждает ее подруга Августа, вдруг какой-то огонь оказался.
   – Коли у нее огонь, – сказал Марнет, блестя глазками, – так ей топливо надобно, щепочки.
   Вот именно, такую щепочку, как ты, подумала фрау Марнет, которая мужа терпеть не могла, но за все годы брака ни минуты не чувствовала себя из-за этого несчастной. Несчастной, поучала она дочь перед свадьбой, можно стать, только если ты к кому-нибудь неравнодушна.
 
   В то время как его оладья со всей возможной точностью была поделена на две равные части, Франц входил в кино «Олимпия». Свет уже погас, и сидевшие кругом заворчали, так как он, неловко пробираясь на свое место, заслонил часть экрана.
   Франц еще издали заметил, что место рядом с его местом занято. И вот он уже видит лицо Элли, бледное и застывшее, с широко раскрытыми глазами. И когда он сам начинает смотреть на экран, ему приходится прижать локти к телу, потому что рука, лежащая на общей ручке кресла, – это рука Элли.
   Отчего нельзя вычеркнуть протекшие годы и сжать своей рукой ее руку? Он скользнул взглядом вдоль ее руки, вдоль плеча, вдоль шеи. Отчего нельзя погладить ее густые каштановые волосы? У них был такой вид, словно они нуждались в ласке. В ее ухе рдела алая точка. Разве ей за это время никто не подарил других сережек? Он нахмурился. Нет, ни одного лишнего слова, ни одной лишней мысли. Если он заговорит в антракте с хорошенькой соседкой, случайно очутившейся с ним рядом, тут не будет ничего подозрительного, пусть даже за Элли следят и в кино. Он вдруг устыдился своих встревоженных мыслей и чувств. Этого куска еженедельной хроники, которая приоткрывала перед зрителями картины жизни всего мира, точно на мгновение распахнувшаяся дверь, было бы в другое время достаточно, чтобы занять все его внимание. Но даже солнце можно заслонить собственной рукой, и так же побег Георга заслонил от Франца все остальное, пусть даже остальное и было миром, раздираемым войной, раздиравшей и душу Франца. А может быть, эти двое убитых, лежащих на деревенской улице, тоже были при жизни такими, как Франц и Георг?
   Пойду куплю жареного миндаля, решил он, когда вспыхнул свет. Выбираясь из своего ряда, он прошел мимо Элли. Она взглянула на него – он был так близко от нее – и не узнала. Значит, Берта все-таки не пришла, размышляла Элли; интересно: от нее билет или не от нее. Может быть, эта старушка рядом – ее мать? Во всяком случае, какое счастье сидеть здесь, в кино. Скорее бы кончился антракт и свет бы опять погас.
   Она посмотрела на Франца, когда он возвращался. В ее лице мелькнуло что-то. Вспыхнули смутные обрывки воспоминаний – она сама не знала, радостны они или печальны.
   – Элли, – сказал Франц. Она изумленно взглянула на него. Еще не вполне узнав его, она уже почувствовала себя утешенной. – Как ты поживаешь? – спросил Франц.
   Ее лицо омрачилось, она даже забыла ответить ему. Он сказал:
   – Да, я знаю, все знаю. Не смотри на меня, Элли, слушай внимательно, что я скажу. Бери миндаль и ешь. Я был вчера возле твоего дома, теперь посмотри на меня и засмейся.
   Она очень быстро и умело вошла в свою роль.
   – Ешь, ешь, – повторил Франц. Он заговорил торопливо, вполголоса. Ей оставалось только отвечать «да» и «нет». – Постарайся вспомнить его друзей. Ты, может быть, знаешь кого-нибудь, кого я не знаю. Вспомни, с кем он был тут знаком. Может быть, он все-таки окажется здесь, в городе. Смотри на меня и смейся. Нас не должны видеть вместе. Приходи завтра рано утром на большой крытый рынок, я там помогаю тетке. Закажи яблоки. Я доставлю их, мы сможем тогда поговорить. Ты все поняла?
   – Да.
   – Взгляни на меня.
   В ее карих глазах было, пожалуй, даже слишком много доверчивого спокойствия. Я бы не возражал, будь там еще кое-что, подумал Франц. Она деланно засмеялась. Когда опять стало темно, она еще раз быстро взглянула на него, повернув к нему свое настоящее, серьезное лицо. Может быть, она сама теперь взяла бы его за руку, правда, только оттого, что ей было жутко.
   Франц смял в руке пустой бумажный пакет. Ему вдруг стало ясно, что между ним и Элли все равно ничего не может быть, пока Георг так или иначе находится в пределах Германии; хорошо и то, что ему удалось повидать ее на минутку, не подвергая риску ни ее, ни себя.
   Но сейчас она сидит рядом. Она – живая, и он тоже. И чувство счастья, пусть смутное и мимолетное, на миг пересилило все, что угнетало его. Неужели она действительно видит фильм, на который смотрит широко раскрытыми глазами? Он был бы горько разочарован, если бы узнал, что Элли, забыв себя и все на свете, целиком поглощена дикой скачкой по занесенной снегом степи. А Франц уже не смотрел на экран. Он смотрел на руку Элли, а временами бросал быстрый взгляд на ее лицо. Он вздрогнул, когда картина кончилась и вспыхнул свет. Перед тем как им обоим разойтись в разные стороны, их руки в толпе коснулись друг друга, точно руки детей, которым запрещено играть вместе.

V

   Георг чувствовал себя менее связанным, меньше самим собой в этом желтом пальто. За многое прости меня, Беллони. Что же дальше? Скоро улицы опустеют, из всех кафе и кино люди уйдут домой. Ночь лежала перед ним, как бездна, в которой он напрасно ожидал найти приют. И он спешил все дальше, не чувствуя под собой ног от усталости, франтоватая кукла-автомат. Он предполагал послать Лени завтра к одному старому другу, к Боланду. Теперь придется идти самому. Другого выхода нет. Счастье еще, что у него есть хоть это платье. Он обдумывал, каким путем ему поближе прейти к Боланду. Представить себе все извилины, все повороты, когда хотелось только забыться и спать, было не менее трудно, чем действительно пройти по этим улицам. Когда он дотащился до своей цели, было около половины одиннадцатого. Парадное еще было отперто; две соседки на крыльце никак не могли проститься друг с другом. Освещенное окно на третьем этаже и есть окно Бо-ланда. Значит, пока все в порядке. Дверь еще не заперта, люди еще не спят. Он не сомневался, что именно к Боланду и надо было идти. Это лучшая из всех возможностей. Самая лучшая, так что нечего и раздумывать. Да, именно к нему, повторил Георг уже на лестнице. Его сердце билось спокойно, может быть, оттого, что уже не отзывалось на бесполезные предостережения, может быть, оттого, что на этот раз действительно нечего было остерегаться.
   Он узнал жену Боланда. Не молодая и не старая, не красивая и не безобразная. Как-то во время стачки, вспомнилось Георгу, она, имея собственных детей, взяла еще чужого ребенка. Ребенка, у которого не было родителей – отец, вероятно, сидел в тюрьме, – вечером привели на собрание. И Боланд взял его за руку и отвел к себе, чтобы спросить жену, и возвратился уже без ребенка. Вечер продолжался – обсуждение какой-то демонстрации. Тем временем ребенок получил родителей, братьев и сестер, свой ужин.
   – Мужа нет дома, – сказала жена Боланда, – зайдите в пивную на той стороне улицы. – Она была немного удивлена, но, видимо, ничего не заподозрила.
   – Можно здесь подождать его?
   – Это, к сожалению, невозможно, – сказала она, не раздражаясь, но решительно, – уже поздно, а у меня болен малыш.
   Надо поймать его, решил Георг. Он спустился этажом ниже и сел было на ступеньку лестницы. Запрут дверь или не запрут, размышлял он, а до возвращения Боланда еще кто-нибудь может войти, меня увидят, начнутся расспросы. Да и Боланд может вернуться не один; не лучше ли перехватить его на улице или зайти в пивную? Его жена не узнала меня, а сегодня утром учитель принял меня за старика. Георг проскользнул между все еще прощавшимися соседками и выскочил на улицу.
   Может быть, это и есть та самая закусочная, в которую тогда привели ребенка? Выходила целая компания. Мужчины были на взводе и так хохотали, что на них зашикали из окон. Почти сплошь штурмовики, только двое в штатском, и один из них Боланд. Он тоже хохотал, однако, по своему обыкновению, беззвучно и добродушно. Внешне он не изменился. Он отделился от остальных и с двумя штурмовиками направился к дому. Эта тройка уже не хохотала, а только ухмылялась. Они жили в том же доме, один из них отпер дверь, ее действительно только что заперли, остальные последовали за ним.
   Георг понимал: сам по себе факт, что он увидел Боланда в таком обществе, еще ничего не означает. Он понимал, что и рубашки его спутников ничего не означают. В лагере он много кое-чего слышал и понял. Он понял, что жизнь людей изменилась, их внешний облик, круг их знакомств, формы их борьбы. Он знал это, как знал и Боланд, если только остался прежним. Георг все это отлично знал, но не чувствовал.
   Чувства Георга были те же, что в былые годы, те же, что у всех в Вестгофене. Ему некогда было заниматься рассуждениями о том, почему для спутников Боланда оказались необходимы эти рубашки, а для Боланда – эти спутники. Увидев их, он ощутил лишь то, что ощущал в Вестгофене. Ведь на лбу у Боланда не написано, что ему можно доверять. И Георг этого не чувствовал. Может быть, можно, а может быть, нельзя. «Что же мне делать?» – размышлял Георг. Но кое-что он все-таки сделал: он уже свернул с той улицы, где жил Боланд. Город еще раз ожил. Это была последняя вспышка городской суеты перед наступлением ночи.
 
   – Жену Бахмана в Вормсе пришлось арестовать.
   – Это почему? – раздраженно спросил Оверкамп.
   Он был против ареста. Незачем возбуждать любопытство и беспокойство населения: если полиция открыто будет щадить членов семьи Бахмана, это наилучшим образом изолирует их.
   – Когда его вынули из петли и снесли вниз с чердака, жена стала кричать, что это, мол, он вчера должен был сделать, перед допросом, он, мол, ее бельевой веревки не стоит. Она не успокоилась и тогда, когда тело увезли. Всех соседей перебулгачила, все орала, что она тут ни при чем, она не виновата, и тому подобное.
   – А как реагировали соседи?
   – По-всякому. Затребовать материалы?
   – Нет, ради бога, не нужно, – сказал Оверкамп. – Это к нам никакого отношения не имеет. Это уж дело наших коллег из Вормса. У нас и без того работы по горло.
 
   Однако не мог же Георг просто испариться в пространстве. С первой встречной, решил он.
   Но когда она вышла из-за сарая, который стоял прямо посреди Форбахштрассе, за товарной станцией, то эта первая встречная оказалась все-таки хуже, чем он мог себе представить. К ней просто страшно было прикоснуться. Дрябло висела кожа на продолговатом лице. В скудном свете фонарей трудно было решить, растет ли рыжий куст волос у нее на голове или пришит к шляпке в виде украшения. Георг засмеялся.
   – Это разве твои волосы?
   – Ну, да. Мои волосы. – Она неуверенно посмотрела на него, от этого на ее костлявом, мертвенном лице появился отблеск чего-то человеческого.
   – Впрочем, все едино, – заявил он вслух.
   Она еще раз покосилась на него. Она остановилась на углу Торманштрассе, все еще почему-то в нерешительности, и попыталась привести в порядок лицо и блузку. Это не удалось ей, да и не могло удаться. Она даже вздохнула. Георг подумал: куда-нибудь она все-таки отведет меня. Четыре стены как-никак там будут и запертая дверь. Он ласково взял ее под руку. Они быстро зашагали по улице. Она первая заметила полицейского на углу Дальманштрассе и потянула Георга в подворотню.
   – Теперь такие строгости, – сказала она.
   Тщательно обходя постовых, они под руку прошли несколько улиц. Наконец они были у цели. Маленькая площадь, не квадратная и не круглая, а и то и другое, как дети рисуют круги. И площадь, и надвинутые друг на друга шиферные крыши показались Георгу подозрительно знакомыми: по-моему, я жил здесь когда-то вместе с Францем.
   Поднимаясь по лестнице, они были вынуждены пройти мимо маленькой группы: два молодчика и две девушки. Одна повязывала галстук хромому парию, почти на две головы ниже ее. Она потянула кончики вверх. Хромой потянул их вниз, девушка – опять вверх. У второго было бритое лицо, он немного косил и был очень хорошо одет. Вторая девушка, в длинном черном платье, была удивительно хороша – бледное личико, окруженное облаком мерцающего бледного золота. Впрочем, возможно, что ее необыкновенная красота – просто плод его воображения Он еще раз обернулся. Все четверо пристально на него посмотрели. Оказалось, что девушка вовсе уж не так красива, слишком острый нос. Один из парней крикнул:
   – Спокойной ночи, милашка!
   Спутница Георга крикнула в ответ:
   – Спокойной ночи, косой!
   Когда она отпирала дверь, хромой крикнул:
   – Приятного сна!
   – Заткнись, Геббельсхен, – отозвалась она.
   – Это называется кроватью? – сказал Георг.
   Она начала браниться:
   – Шел бы тогда в гостиницу на Кайзерштрассе.
   – Молчи, – сказал Георг, – послушай-ка. Со мной случилась неприятность, что – тебя не касается. Горе у меня. Я с тех пор глаз не сомкнул. Если ты сделаешь так, чтобы я мог поспать спокойно, ты кое-что от меня получишь. Мне денег не жалко, деньги у меня есть.
   Она удивленно на него посмотрела. Ее глаза загорелись, словно в череп вставили свечку. Затем она заявила очень решительно:
   – Сговорились!
   В дверь загрохали кулаками. Хромой просунул голову. Он обвел глазами комнату, словно забыл здесь что-то. Женщина подбежала к двери, бранясь, но вдруг умолкла, так как хромой, мигнув, вызвал ее в коридор.
   Георг слышал, как все пятеро зашептались; они старались говорить как можно тише и тем сильнее шипели. Все же он не разобрал ни слова: шипение вдруг оборвалось. Он схватился за горло. Словно комната стала теснее, словно стены, потолок и пол сдвинулись… Он решил: вон отсюда.
   Но она уже вернулась. Она сказала:
   – Не смотри на меня так сердито.
   Она потрепала его по щеке. Он отшвырнул ее руку. О, чудо, он действительно заснул. Сколько он проспал? Часы? Минуты? Почему Левенштейн в третий раз стал мыть руки? От мучительной нерешительности?
   И вот сознание Георга постепенно возвращается. Вместе с сознанием сейчас вернется и нестерпимая боль в пяти-шести точках тела. Однако чувство свежести и бодрости не исчезало. Значит, он действительно спал. Отчего, собственно, он проснулся? Ведь свет выключен. Только бледный луч фонаря падал со двора в маленькое окошко над изголовьем кровати. Когда он сел, его гигантская тень на противоположной стене тоже села. Он был один. Он прислушался. Подождал. Георгу почудился на лестнице какой-то шорох, легкое поскрипывание ступенек под босыми ногами или под лапами кошки. Ему было невыразимо жутко перед лицом его гигантской тени, тянувшейся до потолка. Вдруг тень дрогнула, словно собираясь ринуться на него. Воспоминание пронзило молнией его мозг: четыре пары пристальных глаз, уставившихся ему в спину, когда он поднимался наверх. Голова хромого в дверной щели. Шепот на лестнице. Он вскочил с кровати и выпрыгнул через окно во двор. Он упал на груду капустных кочанов. Побежал дальше, высадил какое-то стекло – такая глупость, проще было сорвать задвижку. Сбил с ног кого-то, кто преградил ему дорогу, и лишь через секунду понял, что это была женщина; столкнулся с кем-то лицо в лицо – два глаза, вперившиеся в его глаза, рот, заревевший ему в рот. Они покатились по мостовой, вцепившись друг в друга, словно от ужаса. Он побежал затем зигзагами через площадь, свернул в какой-то переулок, оказавшийся вдруг тем самым переулком, в котором он много лет назад жил так спокойно. Как во сне, узнал он и камни мостовой, и клетку с птицей над мастерской сапожника, и вон ту калитку во дворе, через которую можно пройти в другие Дворы, а оттуда на Болдуингэссхен. Если калитка заперта, мелькнуло у него в голове, тогда конец. Калитка была заперта. Но что такое запертая калитка, если от этого только крепче напрягается тело, чуя за спиной погоню? Ведь все эти преграды рассчитаны на обыкновенную силу. Георг пронесся через какие-то дворы, забежал отдышаться в какой-то подъезд, прислушался. Здесь было еще тихо. Он отодвинул засов, вышел на Болдуингэссхен. Он слышал свистки, но они доносились с Антенплац. Снова побежал путаной сетью переулков, и опять было как во сне: кое-что осталось прежнее, кое-что стало иным. Вон висит божия матерь над воротами, но улица обрывается, в конце какая-то площадь, которой он совсем не знает. Он пробежал через незнакомую площадь, погрузился в рой улочек и очутился в другой части города. Запахло землей и садами. Георг перелез через невысокую ограду и забился в чащу росших вдоль нее кустов. Он сел, стараясь отдышаться. Затем прополз еще немного и остался лежать – силы ему вдруг изменили.
   Никогда, кажется, его мысль не работала с такой ясностью. Лишь сейчас проснулся он окончательно. Не только с минуты своего бегства через окно, но и вообще с минуты бегства. Как страшно обнажено было теперь все, как очевидна невозможность спасения. До сих пор он действовал словно под внушением, точно лунатик. А сейчас он наконец очнулся и видел все с полной ясностью. Голова у него закружилась, он уцепился за ветки. До этой минуты он шел благополучно, ведомый теми силами, которые охраняют лунатика и при пробуждении покидают его. Может быть, он так и довел бы свой побег до благополучного конца. Но увы, он проснулся, а одним напряжением воли прежнего состояния не вернуть. Он начал зябнуть от страха. Однако старался держать себя в руках, хотя помощи ждать было неоткуда. И сейчас и всегда я буду держать себя в руках, повторял он мысленно, до конца я буду вести себя достойно. Ветви выскользнули у него из рук, между пальцев осталось что-то клейкое; он взглянул: крупный цветок, таких он никогда не видел. Голова так закружилась, что он невольно опять ухватился за кусты.
   Какое беспощадное пробуждение! Как тяжело, как мучительно чувствовать, что все добрые духи его покинули.
   Путь, которым он бежал, был, наверно, точно установлен; объявление о побеге передано повсюду. Может быть, газеты и радио уже внедряли в память каждого приметы беглеца. Ни в одном городе ему не грозит такая опасность, как здесь; ежеминутно его подстерегает гибель, и по какой дурацкой, по какой банальнейшей причине: он понадеялся на девушку. Теперь он видел Лени такой, какой она была тогда в действительности, не крылатым гением и не мещанкой, а девушкой, готовой ради любимого и в огонь пойти, и носки штопать, и разбрасывать листовки. Будь он тогда турком, она в угоду ему объявила бы священную войну в Нидерраде.
   На дорожке вдоль ограды послышались шаги, прошел какой-то человек с тростью. Майн, наверно, совсем близко, и Георг не в саду, а в сквере у пристани. Он разглядел между деревьями плавную линию белых домов на Верхнемайнской набережной. Он услышал грохот поездов и, хотя было еще совсем темно, первые звонки трамваев. Надо было уходить. За его матерью, наверно, следят. За его женой, за Элли, носившей его фамилию, наверно, тоже следят. За каждым могли следить, кто хотя бы в одной точке соприкоснулся с его жизнью. Следили за его двумя-тремя приятелями, могли следить за его учителями, братьями, возлюбленными. Весь этот город был как сеть, и он уже попал в нее. Нужно проскользнуть сквозь петли. Правда, сейчас он совсем ослабел. Едва хватит сил перелезть через ограду. А как он выберется из города на дорогу, по которой шел вчера? А как добраться до границы? Не лучше ли просто сидеть здесь, пока его не найдут? Он рассердился, словно кто-то другой осмелился предложить ему подобный выход. Пока у него хватит сил хотя бы на единственное, пусть самое слабое движение, приближающее его к свободе, он это движение сделает, каким бы бессмысленным и бесполезным оно ни было.
   Совсем рядом, у ближайшего моста, начала работать землечерпалка. Моя мать ее тоже, наверно, слышит, подумал он. Младший братишка тоже.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

   Эта ночь, которую он провел без сна, еще не кончилась, а бургомистр Обербухенбаха Петер Вурц, ныне бургомистр двух слившихся деревень – Обер– и Унтербухенбаха, уже поднялся со своего бессонного ложа, прокрался через двор в хлев и сел там, в темном углу, на скамеечку. Он вытер потный лоб. С тех пор как радио вчера огласило фамилии беглецов, вся деревня – мужчины, женщины и дети – только и старалась поглядеть на него. Правда, что лицо у него совсем зеленое? Правда, что с ним сделалась трясучка? Правда, что он весь высох?
   Деревня Бухенбах лежит на Майне, в нескольких часах ходьбы от Вертгейма. Расположенная в стороне от шоссе и в стороне от реки, она словно прячется от шумного движения. Раньше она состояла из двух деревень – Обербухенбаха и Унтербухенбаха, соединенных общей улицей, от которой в обе стороны отходил проселок, уводивший в поля. В прошлом году этот перекресток превратили в деревенскую площадь, на которой с речами и поздравлениями в присутствии чиновных лиц был посажен «Гитлеров дуб». Обербухенбах и Унтербухенбах слились воедино как результат административных реформ и в целях уничтожения межей.
   Когда землетрясение разрушает благоденствующий город, неизбежно гибнет несколько гнилых построек, которые и без того рухнули бы. Когда тот же грубый кулак, который удушил закон и право, заодно прихватил несколько отживших обычаев, сыновья старого Вурца и их приятели – штурмовики начали задирать нос и выхваляться перед крестьянами, не желавшими слияния.
   Вурц, сидя на своей скамеечке, ломал руки так, что суставы трещали. Доить было еще не время, и коровы стояли совершенно неподвижно. Вурц то и дело вздрагивал, силился овладеть собой и снова вздрагивал. Бургомистр думал: ведь он и сюда может прокрасться, ведь он и тут может меня подстеречь. Человек, которого он так страшился, был Альдингер, тот самый старик крестьянин, которого Георг и его товарищи по лагерю считали слегка рехнувшимся.