Они вошли в праздничный взрыв, и Рендер объяснил:

– У нас маленькое несчастье. Питер недавно сломал лодыжку, а вот сейчас опять упал на нее. Я хотел бы воспользоваться вашим рентгеновским аппаратом, чтобы проверить ногу.

– Конечно, пожалуйста, – сказал маленький доктор. – Пройдите сюда. Очень грустно слышать об этом.

Он провел их через гостиную, где в разных местах сидели семь или восемь человек.

– Счастливого Рождества!

– Привет, Чарли!

– Счастливого Рождества, док!

– Как идет промывка мозгов?

Рендер автоматически поднял руку и помахал в четырех разных направлениях.

– Это Чарльз Рендер, нейросоучастник, – объяснил Хейделл остальным, – и его сын Питер. Мы вернемся через несколько минут. Им нужна моя лаборатория.

Они вышли из комнаты, сделали два шага по вестибюлю. Хейделл открыл дверь в свою отдельную лабораторию. Эта лаборатория стоила ему немало времени и средств. Потребовалось согласие местных строительных властей, подписей больше чем для целого госпиталя, согласие квартирного хозяйства, которое в свою очередь упирало на письменное согласие всех других жильцов. Как понял Рендер, для некоторых жильцов потребовалось экономическое уговаривание.

Они вошли в лабораторию, и Хейделл пустил в ход свою аппаратуру. Он сделал нужные снимки, быстро проявил их и высушил.

– Хорошо, – сказал он, изучив снимки. – Никакого повреждения, перелом прекрасно заживает.

Рендер улыбнулся и заметил, что руки его дрожат. Хейделл хлопнул его по плечу.

– Итак, вернемся к гостям и попробуем наш пунш.

– Спасибо, Хейделл. Попробую. – Он всегда звал Хейделла по фамилии, потому что они оба были Чарльзами.

Они выключили оборудование и вышли из лаборатории.

Вернувшись в гостиную, Рендер пожал несколько рук и сел с Питером на софу.

Он потягивал пунш, а один из мужчин, с которым он только сейчас познакомился, доктор Минтон, обратился к нему.

– Вы Творец, да?

– Да.

– Меня всегда интересовала эта область. На прошлой неделе в госпитале мы как раз обсуждали отказ от этого.

– Вот как?

– Наш главный психиатр заявил, что нейротерапия не более и не менее успешна, чем обычный терапевтический курс.

– Я вряд ли поставил бы его судьей, особенно, если вы говорите о Майке Майсмере, а я думаю, вы говорите именно о нем.

Доктор Минтон развел руками.

– Он сказал, что собрал цифры.

– Изменение пациента при нейротерапии – это качественное изменение. Я не знаю, что ваш психиатр подразумевал под «успешностью». Результаты успешны, если вы ликвидируете проблему пациента. Для этого есть различные пути, их так много, как и врачей, но нейротерапия качественно выше некоторых, вроде психоанализа, потому что она производит крайне малые органические изменения. Она действует непосредственно на нервную систему под патиной реальности и сквозь центростремительные импульсы. Она вызывает желаемое состояние самосознания и создает неврологическое основание для поддержки этого состояния. Психоанализ же и смежные с ним области чисто академичны. Проблема менее склонна к рецидиву, если она скорректирована нейротерапией.

– Тогда почему вы не пользуетесь ей для лечения психотиков?

– Раза два это делалось. Но вообще-то это слишком рискованное дело. Не забывайте, что ключевое слово – «соучастие». Участвуют два мозга, две нервные системы. Это может обернуться в свою противоположность – антитерапию, если отклонение слишком сильно для контроля оператора. Его состояние самосознания может ухудшиться, его неврологический фундамент измениться. Он сам станет психотиком, страдающим повреждением разума.

– Наверное, есть какая-то возможность выключить обратную связь? – спросил Минтон.

– Пока нет. Этого нельзя сделать, не пожертвовав эффективностью оператора. Как раз сейчас над этим работают в Вене, но до решения еще очень далеко.

– Если вы найдете решение, то, вероятно, сможете зайти в область более серьезных душевных болезней, – сказал Минтон. Рендер допил свой пунш. Ему не понравилось подчеркнутое слово «серьезных».

– А пока, – сказал он после паузы, – мы лечим то, что можем, и лучшим из всех возможных способов, а нейротерапия – лучшее из того, что мы знаем.

– Кое-кто утверждает, что вы в действительности не лечите неврозы, а угождаете им – удовлетворяете пациентов, давая им маленькие миры, в которых их собственные неврозы свободны от реальности; миры, где они командуют как помощники Бога.

– Не тот случай, – сказал Рендер. – То, что случается в этих маленьких мирах, не обязательно приятно пациенту. И он почти ничем не командует; командует Творец – или, как вы сказали, Бог. Вы познаете радость и познаете боль. Как правило, при лечении больше боли, чем радости. – Он закурил и получил вторую чашу пунша. – Так что я не считаю эту критику ценной, – закончил он.

– А она все шире распространяется.

Рендер пожал плечами.

Он прослушал рождественский гимн и встал.

– Огромное спасибо, Хейделл, – сказал он, – мне пора.

– Куда вы торопитесь? – спросил Хейделл. – Оставайтесь подольше.

– Рад бы, но у меня наверху люди, так что я должен вернуться.

– Да? Много?

– Двое.

– Давайте их сюда. У меня тут запасов предостаточно. Накормлю и напою их.

– Договорились, – сказал Рендер.

– Ну и прекрасно. Почему бы вам не позвонить им отсюда?

Рендер так и сделал.

– Лодыжка Питера в порядке, – сообщил он.

– Замечательно. А как насчет моего манто? – спросила Джил.

– Забудь пока о нем, я займусь этим позднее.

– Я попробовала теплой водой, но розовое пятно осталось...

– Положи его обратно в коробку и больше не морочь мне голову! Я же сказал, что займусь им.

– Ладно, ладно. Мы через минуту спустимся. Бинни принесла подарок для Питера и кое-что для тебя. Она собирается к сестре, но сказала, что не спешит.

– Прекрасно. Тащи ее вниз. Она знает Хейделла.

– Отлично. – Она выключила связь.


Канун Рождества.

В противоположность Новому году:

Это скорее личное, а не общественное время; время сосредоточиться на себе и семье, а не на обществе; это время многих вещей: время получать и время терять; время хранить и время выбрасывать; время сеять и время собирать посеянное...

Они ели возле буфета. Большинство пили горячий ренрико с корицей и гвоздикой, фруктовый коктейль и имбирный пунш. Разговаривали об искусственных легких, о компьютерной диагностике, о бесценных свойствах пенициллина. Питер сидел, сложив руки на коленях, слушал и наблюдал. Костыли лежали у ног. Комната была полна музыки.

Джил тоже сидела и слушала.

Когда говорил Рендер, слушали все. Бинни улыбалась, взяв второй бокал. Рендер говорил как диктор и с иезуитской логичностью. Ее босс – человек известный. А кто знает Минтона? Только сослуживцы. Творцы знамениты, а она секретарша Творца. О Творцах знает всякий. Подумаешь – быть специалистом по сердцу или по костям, анестезиологом или по внутренним болезням! А ее босс был мерилом славы. Девушки вечно спрашивали ее о нем, о его магической машине...

«Электронные Свенгали», так назвал их «Тайм», и Рендеру было отведено три столбца – на два больше, чем другим (не считая Бартельметца, конечно).

Музыка сменилась легкой классической, балетом. Бинни почувствовала ностальгию, ей вновь хотелось танцевать, как бывало в давние времена. Праздник, компания вкупе с музыкой, пуншем и декорацией заставили ее ноги медленно притоптывать, а мозг – вспоминать свет, сцену, полную цвета и движения, и себя. Она прислушалась к разговору.

– ...если вы можете передавать им и воспринимать их, значит, можете и записывать? – спрашивал Минтон.

– Да, – ответил Рендер.

– Я вот что подумал: почему не пишут больше об этих ангельских вещах?

– Лет через пять-десять, а может и раньше – напишут. Но сейчас использование прямой записи ограничено – только для квалифицированного персонала.

– Почему?

– Видите ли... – Рендер сделал паузу, чтобы закурить, – если быть полностью откровенным, то вся эта область под особым контролем, пока мы не узнаем о ней побольше. Если это дело широко обнародовать, его могут использовать в коммерческих целях... и, возможно, с катастрофическими последствиями.

– Что вы имеете в виду?

– Я имею в виду, что мог бы взять вполне стабильную личность и построить в ее мозгу любой вид сна, какой вы способны представить, и множество таких, каких вы представить не сможете – полный диапазон от насилия и секса до садизма и извращений, сон о заговоре с полностью исторической основой или сон, граничащий с безумием; сон о немедленном выполнении любого желания. Я даже мог использовать визуальное искусство, от экспрессионизма до сюрреализма, если хотите. Сон о насилии в кубистической постановке – нравится? Пожалуйста. Можете даже стать лошадью в «Гернике». Я мог бы записать все это и проиграть вам или кому угодно множество раз.

– Вы бог!

– Да, бог. Я мог бы сделать богом и вас тоже, если бы вы захотели, мог бы сделать вас Создателем и дать пережить все Семь Дней. Я управляю чувством времени, внутренними часами и могу растянуть реальную минуту в субъективные часы.

– Рано или поздно такие вещи произойдут, не так ли?

– Да.

– И каковы будут результаты?

– Никто не знает.

– Босс, – тихо сказала Бинни, – вы могли бы снова вернуть к жизни воспоминания? Могли бы воскресить что-то из прошлого и дать ему жизнь в мозгу человека, и чтобы все это было бы реальным?

Рендер прикусил губу и как-то странно поглядел на нее.

– Да, – сказал он после долгой паузы, – но это не было бы добрым делом. Это поощряло бы жизнь в прошлом, которое сейчас не существует. Нанесло бы ущерб умственному здоровью. Это регресс, атавизм, невротический уход в прошлое.

Комната наполнилась звуками «Лебединого озера».

– И все-таки, – сказала Бинни, – я хотела бы снова стать лебедем.

Она медленно встала и сделала несколько неуклюжих па – отяжелевший, подвыпивший лебедь в красновато-коричневой одежде. Затем она покраснела и поспешно села, но засмеялась, и все засмеялись с ней.

– А куда бы хотели вернуться вы? – спросил Минтон Хейделла.

Маленький доктор улыбнулся.

– В один летний уикэнд моего третьего года в медицинской школе, – сказал он. – Да, я истрепал бы эту ленту за неделю. А как насчет тебя, сынок? – спросил он Питера.

– Я слишком мал, чтобы иметь какие-то хорошие воспоминания, – ответил Пит. – А вы, Джил?

– Не знаю... Думаю, хотела бы снова стать маленькой девочкой, и чтобы папа, мой любимый папа, читал мне воскресными зимними вечерами. – Она взглянула на Рендера. – А ты, Чарли? Если бы ты не был в данный момент профессионалом, в каком времени ты хотел бы быть?

– В этом самом, – с улыбкой ответил он. – Я счастлив как раз там, где я есть, в настоящем, которому принадлежу.

– Ты и в самом деле счастлив?

– Да, – сказал он и взял еще бокал пунша. – Я и в самом деле счастлив. – Он засмеялся.

Позади него послышалось тихое посапывание. Бинни задремала.

А музыка кружилась и кружилась, и Джил смотрела на Рендеров – то на отца, то на сына. Лодыжка Питера снова была в гипсе. Сейчас мальчик зевал. Она разглядывала его. Кем он будет через десять-пятнадцать лет? Знаменитым гением? Светилом какой-нибудь еще неизвестной науки? Она смотрела на Питера, а он следил за отцом.

– ...но это могло быть подлинной формой искусства, – говорил Минтон, – и я не понимаю, чего ради цензура...

Она посмотрела на Рендера.

– Человек не имеет права быть безумным, – сказал Рендер, – и никто в наше время не имеет права на самоубийство...

Она коснулась его руки. Он вздрогнул, как бы проснувшись, и отдернул руку.

– Я устала, – сказала она. – Ты не отвезешь меня домой?

– Чуть позже, – ответил он. – Дай Бинни еще немножко подремать. – И он снова повернулся к Минтону.

Питер повернулся к Джил и улыбнулся.

Она внезапно почувствовала, что и в самом деле очень устала. А ведь раньше она очень любила Рождество.

Бинни продолжала посапывать; время от времени слабая улыбка мелькала на ее лице. Видимо, она танцевала.


Где-то кричал человек по имени Пьер – вероятно, потому, что больше не был человеком по имени Пьер.

– Я? Я жизнелюбивый, как уверяет ваш еженедельник Тайм. Спокойно переносящий удары по морде, Чарли. Нет, не по твоей морде! По моей! Понятно? Вот так. Такое выражение всегда приходит к человеку, когда он смотрит на заголовок, уже прочтя статью от начала до конца. Но тогда уже поздно. Да, конечно, они желают добра, но ведь понятно...

Пришли мальчика с кувшином воды и тазиком, ладно? «Смерть номер», как это называют. Говорят, что человек может исполнять тот же «номер» много лет, обходя обширную и сложную социологическую структуру, «контур», и преподнося этот «номер» в новые девственные уши при всяком удобном случае. О, живущая смерть! Когда-то мировые телекоммуникации толкали это инвалидное кресло по склону бесчисленных выборов. Теперь оно прыгает по камням Лимбо. Мы входим в новую, счастливую и энергичную эру... Так вот, все твои люди отправились в Хельсинки и Тиерра дель Фуэго; скажи, слышал ли ты такую штуку: речь идет об одном старинном комике, имевшем всего лишь один удачный «номер», хорошую шутку. Однажды вечером он участвовал в радиопостановке и, по своему обыкновению, выдал шутку. Хорошая была шутка, удачная и совершенно к месту, полная смысла, значения и антитезиса. К сожалению, после этого он лишился работы, потому что эта шутка дошла до каждого. В отчаянии он взобрался на перила моста и уже собирался броситься вниз, как его остановил голос: «Не бросайся вниз, в темный текучий символ смерти, и слезай с перил». Обернувшись, он увидел странное создание, к слову сказать, безобразное, все в белом, смотревшее на него и улыбавшееся беззубым ртом. «Кто ты, странное улыбающееся создание в белом?» – спросил он. «Я Ангел Света, – ответило создание. – Я пришла, чтобы остановить тебя от самоубийства». Он покачал головой. «Увы, – сказал он, – я должен покончить с собой, потому что моя шутка полностью устарела». Она подняла руку и сказала: «Не отчаивайся, мы, Ангелы Света, способны творить чудеса. Я могу дать тебе втрое больше “номеров”, чем может быть использовано за короткий слабый виток существования смертных». – «Тогда, умоляю, скажи, что я должен сделать для этого». – «Спать со мной», – ответила она. «Но в этом что-то неправильное, неангельское». – «Ничуть, – возразила Ангел, – почитай внимательно Ветхий Завет, и узнаешь об ангельских отношениях». «Ладно», – согласился он, и они ушли. Он сделал с ней «номер», несмотря на тот факт, что она едва ли была самой привлекательной из Дочерей Света. На следующее утро он встал и закричал: «Проснись! Проснись! Пора уже отдать мне вечный запас шуток». – «Давно ли ты занимаешься шутками?» – спросила она. «Тридцать лет». – «А сколько лет тебе?» – «Сорок пять». – «Не многовато ли, чтобы верить в Ангелов Света?» – засмеялась она. Он ушел и, конечно, придумал еще одну шутку. А теперь дай мне немного спокойной музыки. Вот хорошо. Вообще-то она заставляет морщиться, и знаешь почему? Где ты в наше время слышишь спокойную музыку? В кабинете дантиста, в банке, в магазине и тому подобных местах, где всегда приходится долго ждать обслуживания. Ты слышишь успокаивающую музыку, когда твое сознание подвергается травмам. И что в результате? Успокаивающая музыка становится самой беспокоящей вещью в мире. И она всегда вызывает у меня голод, потому что ее играют в тех ресторанах, где медленно обслуживают. Ты ждешь еды, а тебе играют эту проклятую музыку. Да... Ну, где мальчик с кувшином и тазиком? Я хочу вымыть руки...

А ты слышал про пилота, который был на Центавре? Он обнаружил там расу гуманоидов и стал изучать их обычаи, нравы, табу. Наконец, затронул тему воспроизводства. Изящная молодая девица взяла его за руку и отвела на завод, где собирали центаврийцев. Да, именно собирали – торсы шли по конвейеру, к ним привинчивали суставы, в черепа бросали мозги, внутрь тела заталкивали органы, приделывали к пальцам ногти и т.д. Он выразил изумление, и она спросила: «Почему? А как это делают на земле?» Он взял ее за нежную ручку и сказал: «Пойдем за холмы, и я продемонстрирую». Во время демонстрации она вдруг истерически захохотала. «В чем дело? – спросил он. – Почему ты смеешься?» «Потому что, – ответила она, – таким способом мы делаем машины»... Выключи меня, бэби, и продай немного зубной пасты!

...Эй! Это я, Орфей, должен быть разорванным на куски такими, как вы! Но в одном смысле это, пожалуй, подходяще. Что ж, приходите, корибанты, и творите свою волю над певцом!

Темнота. Вопль.

Тишина.

Аплодисменты!


Она всегда приходила рано и входила одна; и всегда садилась на одно и то же место. Сидела в десятом ряду в правом крыле, и единственной досадой для нее были антракты: она не могла предвидеть, когда кто-нибудь захочет пройти мимо нее.

Она приходила рано и оставалась до тех пор, пока театр не погружался в тишину.

Она любила звук хорошо поставленного голоса, поэтому предпочитала британских актеров американским.

Музыкальные спектакли она любила не потому, что очень любила музыку, а потому что ей нравилось чувство волнения в голосах. Поэтому же ей нравились стихотворные пьесы.

Ее вдохновляли древнегреческие пьесы, но «Царя Эдипа» она терпеть не могла.

Она надевала подкрашенные очки, но не темные. И никогда не носила трость.

Однажды вечером, когда должен был подняться занавес перед последним актом, темноту прорезало световое пятно. В него шагнул мужчина и спросил:

– Есть ли в зале врач?

Никто не отозвался.

– Это очень важно, – продолжал он. – Если здесь есть доктор, просим немедленно пройти в служебный кабинет в главном фойе.

Он оглядывался вокруг, но никто не шевельнулся.

– Благодарю, – сказал он и ушел со сцены.

Затем поднялся занавес, и снова возникли движение и голоса. Она подождала, прислушиваясь. Затем встала и двинулась вверх по крылу, ощупывая стену пальцами. Выйдя в фойе, она остановилась.

– Могу я помочь вам, мисс?

– Да, я ищу служебный кабинет.

– Вот он, слева от вас.

Она повернулась и пошла влево, слегка вытянув вперед руку. Коснувшись стены, вела по ней рукой, пока не нащупала дверь. Тогда постучала.

– Да? – дверь открылась.

– Вам нужен врач?

– Вы врач?

– Да.

– Быстрее! Сюда!

Она пошла по звуку его шагов внутрь и в коридор, параллельный крылу зала. Услышала, что человек поднимается по лестнице, и последовала за ним.

Они дошли до костюмерной и вошли в нее.

– Вот он.

– Что случилось? – спросила она, вытянув руку и коснувшись человеческого тела.

Послышался булькающий звук и кашель без дыхания.

– Это рабочий сцены, – сказал мужчина. – Думаю, он подавился ириской. Он вечно жует их. Видимо, она застряла в горле, и вытащить нельзя.

– Вы вызвали скорую?

– Да, но вы посмотрите на него, он же весь посинел! Не знаю, успеют ли они.

Она откинула голову пострадавшего и ощупала горло внутри.

– Да, какое-то препятствие. Я тоже не могу его извлечь. Дайте мне короткий, острый нож – простерилизованный. Быстро!

– Сию минуту, мэм.

Она осталась одна. Нащупала пульс сонной артерии. Положила руки на напряженную грудь больного, откинула его голову еще больше назад и нащупала горло.

Прошла минута с небольшим. Звук поспешных шагов.

– Вот... Мы вымыли лезвие спиртом...

Она взяла нож в руки. Вдалеке послышалась сирена скорой помощи, но она не была уверена, что врачи успеют вовремя.

Поэтому она проверила нож кончиком пальца, а затем повернулась к тому, чье присутствие рядом ощущала.

– Не думаю, что вам стоит смотреть. Я собираюсь сделать ему срочную трахеотомию. Это неприятное зрелище.

– Ладно, я подожду за дверью.

Удаляющиеся шаги...

Она разрезала.

Вздох, затем поток воздуха. Затем мокрое... пузырящийся звук.

Она повернула голову больного. Когда врач «скорой» появился через дверь сцены, ее руки снова лежали спокойно, потому что она знала: человек будет жить.

– ...Шаллот, – сказала она врачу. – Эйлин Шаллот, госпсихцентр.

– Я слышал о вас. Но ведь вы...

– Да, но людей я читаю лучше, чем по Брайлю.

– Да, вижу. Значит, мы можем встретиться с вами в психцентре?

– Да.

– Спасибо, доктор. Спасибо вам, – сказал менеджер.

Она вернулась на свое место в зрительный зал.

Последний занавес. Она сидела, пока зал не опустел.

Сидя здесь, она все еще чувствовала сцену.

Сцена для нее была центральной точкой звука, ритма, чувства движения, некоторых нюансов света и тьмы – но не цвета; это был центр особого рода блеска для нее: место пульса, конвульсии жизни через цикл страстей и восприятий; пифагорейская триада: страсти, наука и поэтика; место, где способные к благородным страданиям – благородно страдали, место, где остроумные французы ткали легкую ткань комедий, место, где черная поэзия нигилистов продавала себя за доступную цену тем, кто над ней насмехался, место, где проливалась кровь, и крики имели хорошую дикцию, а песни звенели, и где Аполлон и Дионис ухмылялись из-под крыльев, где Арлекин постоянно ухитрялся извлечь капитана Спеццафера из его штанов. Это было место, где любое действие можно имитировать, но где за всеми действиями реально стоят лишь две вещи: счастье и горе, комическое и трагическое, то есть любовь и смерть – две вещи, определяющие состояние человека; это было место героев и не вполне героев; это было место, которое она любила, и она видела там только одного человека, лицо которого знала, он шел через это место, осыпанный символами... Поднять руки против моря тревог, злой встречи в лунном свете, и обратить это в их противоположность, призвать силу мятежных ветров и создать ревущую битву между зеленью моря и лазурным сводом... Какое же это великое творение – человек! Обладающее бесконечным разнообразием способностей, форм, движения!

Она знала его во всех его ролях, того, кто не мог существовать без зрителей. Он был жизнью.

Он был Творцом.

Он был Действующим и Двигающим.

Он был более велик, чем герои.

Мозг может содержать множество вещей. Он учится. Но он не может научиться не думать.

Эмоции качественно сохраняются неизменными всю жизнь; стимулятор, на который они отвечают, имеет количественные вариации, но ощущения – это основа дела.

Вот почему театр выжил: это перекресток культур; он содержит северный и южный полюсы человеческого состояния; эмоции падают в его притяжение, как железные опилки.

Мозг не может научиться не думать, но ощущения следуют заранее заданным узорам.

Он был ее театром.

Он был полюсами мира.

Он был всеми действиями.

Он был не имитацией действий, но самими действиями. Она знала, что он очень способный человек, и зовут его Чарльз Рендер.

Он Творец.

В мозгу содержится много вещей. Но он больше любой другой вещи. Он был всем.

Она чувствовала это.

Когда она встала и пошла, ее каблуки гулко стучали в опустевшей тьме.

Пока она поднималась по крылу, звуки собственных шагов снова и снова возвращались к ней.

Она шла по пустому театру, уходила от пустой сцены. Она была одна.

У верхнего ряда она остановилась.

Как далекий смех внезапно обрывается шлепком, упала тишина.

Она не была теперь ни зрительницей, ни актрисой. Она была одна в темном театре.

Она разрезала горло и спасла жизнь.

Вечером она чувствовала, слушала, аплодировала.

А сейчас все исчезло, и она одна в темном театре.

И ей стало страшно.


Человек продолжал идти вдоль шоссе, пока не дошел до вполне определенного дерева. Там он остановился, держа руки в карманах, и долго смотрел на дерево. Затем повернулся и пошел обратно, откуда пришел.

Завтра будет другой день.


– О, увенчанная скорбью любовь моей жизни, почему ты покинул меня? Разве я не красива? Я давно любила тебя, и все тихие места слышат мои стенания. Я любила тебя больше себя, и страдала от этого. Я любила тебя больше жизни со всей ее сладостью, и сладость стала гвоздичной и миндальной. Я готова оставить эту свою жизнь для тебя. Почему ты должен был отбыть на ширококрылом, многоруком корабле за море, взяв с собой свои лавры и пенаты, а я – остаться здесь одна? Я бы сделала себя костром, чтобы сжечь пространство и время, разделяющие нас. Я должна быть с тобой всегда. Я пошла бы на это сожжение не тихо и молча, но с рыданиями. Я не обычная девушка, чтобы чахнуть всю жизнь и умереть пожелтевшей и с потухшими глазами: во мне кровь Принцев Земли, и моя рука – рука воина в битве. Мой поднятый меч разрубает шлем моего врага, и враг падает. Я никогда не была покорной, милорд. Но глаза мои болят от слез, а язык мой – от воплей. Заставить меня увидеть тебя, чтобы затем никогда больше не иметь этой возможности – это преступление хуже убийства. Я не могу забыть ни свою любовь, ни тебя. Было время, когда я смеялась над любовными песнями и жалобами девушек у реки. А теперь мой смех вырван, как стрела из раны, и я без тебя одинока. И не взыскивай с меня, любимый, потому что я любила тебя. Я хочу разжечь костер моими воспоминаниями и надеждами. Я хочу сжечь мои уже горящие мысли о тебе, положить их тебе поэмой на лагерный костер, чтобы ритмичные фразы превратились в пепел. Я любила тебя, а ты уехал. Никогда в жизни я не увижу тебя, не услышу музыку твоего голоса, не почувствую трепета от твоего прикосновения. Я любила тебя, и я покинута и одинока. Я любила тебя, а мои слова попадают в глухие уши, и сама я стою перед невидящими очами. Разве я не красива, о ветры Земли, омывающие меня, раздувающие мои костры? Почему же он покинул меня, о жизнь сердца в моей груди? Я иду теперь к пламени моего отца, чтобы тот приласкал меня. Из всех любимых всех времен никогда не было такого, как ты. Пусть боги благословят тебя и поддержат, пусть не слишком строго судят они тебя за то, что ты делал. Я сгорю из-за тебя, Эней! Костер, будь моей последней любовью!