— В русском языке (в именительном падеже, и, разумеется, исключая имена собственные) есть три существительных, оканчивающихся на «зо». Пузо, железо. А третье вы должны вспомнить. И имеется четыре слова, оканчивающихся на «со». Просо, мясо, колесо. Четвертое я не называю. Вы должны его вспомнить. Вот и вся загадка! Очень простая.
   И я начал вспоминать…
   Мы проработали на подкатке еще несколько дней. Норма была чудовищная — 22 кубометра (на тонкомере!) на одного человека. Вдвоем мы должны подкатить на эстакаду 44 кубометра. А его даже не поступало столько на биржу, тонкомера. Его избегали вальщики, ибо они на тонкомере норму выполнить не могли.
   Однажды доктор Батюшков сказал:
   — Не удивляйтесь, сударь, моей просьбе. Я прошу вас сломать… мне руку. Левую, в середине между локтем и кистью. Я уже все рассчитал и взвесил. Надо только, чтобы никто этого не заметил. Это очень просто и легко. Законы рычага. Вы отлично знаете. Вот подходящее место в нашем штабеле. Расстояние между бревнами всего около десяти сантиметров, и поэтому мы не повредим ни кисть, ни локоть. Сломаем ювелирно обе кости — локтевую и лучевую. Да вот так. Вы закладываете надежно конец своего дрына под нижний покат*.
 
   (*Длинные тонкие хлысты или жерди, на которые закатываются баланы, прокладки между слоями бревен.)
 
   Моя рука лежит на бревнах, и вы кладете на нее свой дрын. Чтобы не было открытого перелома, ход вашего рычага мы ограничим вот этой прокладкой. Вам остается как можно сильнее и быстрее нажать на рычаг. Лучше всего быстро повиснуть на его конце, поджав ноги.
   Я сначала был несколько озадачен. Но потом понял:
   доктор все правильно рассчитал. Обвинение в чевё (ч/в — членовредительство) исключено. Переломы рук разного характера при подкатке бревен довольно часты. Перелом локтевой и лучевой кости наиболее типичен. Повиснув на дрыне, я ощутил через деревянный свой рычаг и руки легкий хруст костей доктора Батюшкова. Сам Батюшков ничем не обнаружил боли. Лицо его было ровно, спокойно. Он только тихо сказал:
   — Мерси.
   А минут через десять при свидетелях — подъехал трелевщик, невдалеке был учетчик — мы шумно, с матом и криками имитировали перелом, незаметно столкнув со штабеля бревно.
   Доктора Батюшкова отправили в больницу. У него с собою был диплом об окончании медицинского факультета Венского университета, и он рассчитывал остаться работать в больнице. В хороших врачах уже ощущался недостаток. Врачи, «отравившие» Горького, почти все перемерли (хотя и я встречал их десятка три), врачи, отравившие или собиравшиеся кого-то отравить, еще не были разоблачены. Прощаясь, доктор Батюшков сказал мне:
   — Спасибо! Постарайтесь выжить. И разгадывайте мою загадку. Пока не разгадаете, будете меня помнить. Прощайте!
   Почти четверть века разгадывал я загадку доктора Батюшкова, пока не купил году в семьдесят пятом «Обратный словарь русского языка» и легко обнаружил, что в русском языке — увы и ax! — нет третьего слова с окончанием на «зо» и четвертого с окончанием на «со».
   Ну и шутник же вы, доктор Батюшков!

КОСТРОЖОГИ

   Почему Сергей Иванович говорил мне на пересылке в Тайшете: «Отдай с себя все до нитки, но перезимуй на ДОКе»?
   Большие лагеря, а на ДОКе работало тысяч 20 заключенных, естественно, получали для питания больше продуктов. Мало того, там во всех цехах выполнялись и перевыполнялись нормы. Люди там и спали в тепле, и работали в основном в тепле, в цехах. И не тратили силы на дорогу — там всего 50 метров надо пройти от жилой до рабочей зоны, от барака до цеха. И на ДОКе, конечно, руководящая верхушка заключенных забирала для себя значительную часть продуктов, однако и простым работягам хватало, ибо на общем количестве продуктов — на 20 тысяч человек! — мало сказывалось присвоение лишнего (сверх нормы) придурней. Там процент придурков вообще меньше.
   А 031— я колония получила продуктов всего на тысячу человек, и две трети из них присваивала правящая каста. При тяжелейшей дороге и работе, при хроническом недоедании и недосыпании люди слабели, худели; по-лагерному -доходили, становились доходягами. Начиналась дистрофия и, если не пить сосновый отвар, — цинга. Но хвойный отвар я пил регулярно. Однако слабость нарастала.
   И в это время меня перевели в бригаду вальщиков леса. Это самая тяжелая работа, смертельная, особенно для доходяги. Я не вышел на работу, решив сохранить свою жизнь в БУРе. Но в БУР меня не посадили — людей не хватало, многие уже не поднимались с нар. Вечером бригадир вальщиков Саркисян, низкорослый, но очень крепкий армянин в плотном белом шерстяном свитере, подошел ко мне:
   — Ты почему не вышел на работу?
   — У меня сил нет.
   — У всех сил нет. Нужен хотя бы выход. Не работай, но выйди на работу, чтобы отказчиков не было. Понял?…
   Я промолчал.
   И Саркисян дал мне пощечину. Легкую, почти символическую. Я тогда страшно вскипел на него. Я хотел отрубить ему голову. Но я был фитиль-доходяга, что я мог сделать?… Мое место на нарах (это было в нижнем бараке) было напротив бригадирского уголка. Саркисяну шестерки принесли ужин — котелок, полный супа с картошкой, хлеб, еще что-то. Но Саркисян был не голоден — многие в его бригаде получали посылки. Он не смотрел на меня. Но, похлебав немного, встал и протянул мне котелок:
   — На. Выходи завтра. Будешь кострожогом.
   Я долго ненавидел Саркисяна. Так унизительна была и его пощечина да в какой-то степени и котелок — так швыряют кость собаке… Но сейчас, спустя много лет, я пришел к мысли, что Саркисян, в сущности, был добрым и хорошим человеком. И я простил его.
   Да, я съел тогда этот суп. Наверное, две трети котелка мелкой вареной картошки. Ничего вкуснее я в своей жизни не ел.
   Как я был кострожогом, я описал в стихотворении. Оно так и называется — «Кострожоги». Нет смысла пересказывать. Хотя в стихах я даю в основном психологическую ситуацию, и стоит, пожалуй, рассказать о сути этой работы и о моем напарнике.
   Я хорошо научился валить деревья. Кумияма научил. Он, после того как в 1945 году попал в плен, в основном только этим и занимался. Кумияма был не только слаб, но и стар. Он офицером участвовал еще в русско-японской войне 1904-1905 гг. В войне 1945 года не принимал участия. Повестку о мобилизации он получил уже после атомных взрывов в Хиросиме и Нагасаки. Повестка эта была направлением в Квантунскую армию. Кумияме тогда было минимум 65 лет, он был майором запаса. Но японцы (во всяком случае, японцы-военные) чрезвычайно дисциплинированны. Когда Кумияма высадился с десантного судна на маньчжурский берег, уже была подписана безоговорочная капитуляция Японии. Кумияма с большим трудом нашел в квантунской неразберихе свою, уже капитулировавшую часть и явился с предписанием к ее командиру.
   До призыва в армию Кумияма жил на Южном Сахалине. У него была моторная лодка и сарай на берегу, где он примитивным способом консервировал свой улов. Естественно, помогали родные. При беседе с нашими особистами он это свое хилое производство гордо назвал рыбоконсервным заводом. Что ж, явный капиталист, да еще и майор по воинскому званию. В течение двух минут его и осудили, согласно решению Союзной военно-контрольной комиссии, как военного преступника и отправили в Тайшетлаг. Там, на месте, где потом появилась тайшетская пересылка, был лагерь японских военных преступников.
   Кто виноват? Наши следователи? Они действовали согласно инструкции. Кумияма с его «заводом» и дисциплинированностью? Тоже вроде бы нет. Виновато роковое стечение обстоятельств, но прежде всего война — ненормальное состояние человеческого общества.
   По— русски Кумияма не знал ни единого слова, кроме мата. Но выяснилось, что он весьма недурно знает английский язык. В то молодое, послешкольное время я тоже хорошо знал английский. Уроки Елены Михайловны Охотиной еще не выветрились из-за многолетнего отсутствия практики и снотворных препаратов. К слову сказать, по-английски русскому человеку гораздо легче говорить не с англичанами, а с представителями любых других наций, изучавшими английский.
   Мы говорили с Кумиямой по-английски. И он очень уважал меня и даже иногда после работы приходил в мой угол барака — поговорить. Я был единственным человеком на всей 031-й колонии, который мог объясниться с Кумиямой. Был еще молодой кореец, работавший в бане, но он знал по-японски очень мало.
   На литературных вечерах перед чтением стихотворения «Кострожоги» я обычно кратко объясняю аудитории смысл этой работы. Здесь скажу подробнее. Сибирь. Иркутская тайга. Мороз 40 градусов. Огромная лесосека, ограниченная просеками. В оцеплении работают заключенные. Свою охранную вахту несут солдаты конвоя. Их посты располагаются по углам широких просек и еще посередине просек, если они слишком длинны или рельеф местности (балка, лощина, овраг, отроги сопок и т. п.) не позволяет просматривать всю просеку. Заключенные греются у костров. Греться нужно и солдатам, но сами они, конечно, не могут заготавливать дрова для своих костров. Это делают кострожоги. Бригадир вальщиков выделяет пару или две пары работяг (если оцепление большое) для заготовки дров солдатам. Для этой работы выделяются обычно самые слабые, негодные для настоящей работы люди — больные, доходяги. Дрова заготавливаются с таким расчетом, чтобы в самом начале работы солдат, пришедший на свой пост с пулеметом или автоматом, уже имел сложенные еще вчера сухие смолистые дрова, лучинку и бересту.
   Обычно выбирали сухостойную сосну. Валили ее по всем правилам, распиливали приблизительно на 70-сантиметровые отрезки. Затем рубили их топором или колуном (иногда с помощью стальных клиньев). Часто мы валили сосны или ели, погибшие от большого или малого соснового или елового усача. Не буду загромождать свое повествование латынью. Скажу только, что личинки этих жуков живут в древесине хвойных деревьев, поедая ее и делая в ней довольно большие ходы. Однажды Кумияма удивил меня и солдата, когда стал выбирать из расколотых поленьев большие белые личинки. Некоторые были длиною и толщиною почти с палец. Набрав целую горсть этих личинок, Кумияма стал их есть — живыми, шевелящимися. Я сказал:
   — Как ты можешь такую гадость есть? Противно ведь!
   — О, это не так! У нас в Японии эти черви-личинки считаются большим лакомством. Только очень богатые люди могут позволить себе такое удовольствие. И едят их именно живыми.

АНГИНА

   Несмотря на сравнительно легкую работу, я все-таки почувствовал, что скоро свалюсь. Однажды после двенадцатикилометровой жаркой пробежки на лесосеку я подошел к бочке с водой. Разбил деревянным ковшом толстый слой льда и вдоволь напился леденящей зубы и горло воды. Потом несколько раз вдохнул морозный сорокаградусный воздух. К вечеру у меня уже сильно болело горло — больно было глотать, и я почувствовал жар. Выстояв длинную и долгую очередь к врачу, я попал в нашу маленькую, коек на пять, лагерную больницу. Врач обнаружил у меня чудовищную фолликулярную ангину и температуру за сорок. В длинной очереди к врачу стояли в основном дистрофики, которых, конечно же, тоже следовало бы лечить в стационаре. Но по приказу начальства дистрофия не считалась болезнью, ибо иначе надо было бы госпитализировать человек 500-600. У меня же, кроме дистрофии, была явная и серьезная болезнь. О, прекрасные десять-двенадцать дней в маленькой больнице! Пища для больных готовилась отдельно и была похожа на настоящую. В супе была не только картошка, но даже капуста и какая-то зелень. Я лежал, я отдыхал сколько хотел. Было чисто, тепло и уютно. И ежедневно, по нескольку раз в день, уходя в сравнительно теплый туалет, я скалывал с его окошек лед, большие куски, и сосал их, чтобы продлить ангину. Антибиотиков, конечно, не было, был только стрептоцид. Держать заключенных в нашей маленькой больнице больше двенадцати дней не разрешалось, и на тринадцатый день доктор выписал меня в барак, дав освобождение от работы еще на три дня.
   На 031— й было еще два студента: Петр Ходов из Новосибирска и Владимир Филин из Астрахани. Они были осуждены тоже Особым Совещанием и тоже на десять лет по Чрезвычайно сходным делам -нелегальные студенческие марксистские антисталинские кружки. Но их организации были невелики — у П. Ходова, кажется, четыре, а у В. Филина — три человека. Ходов устроился в бригаде трелевщиков, а Володя Филин страдал, как и я. Я рассказал ему, как заболел ангиной. Он сделал все так же и заболел. Но его почему-то увезли в большую больницу — больничку*. И через некоторое время вместе с приветом от доктора Батюшкова (он уже работал там врачом) я получил известие, что Володя Филин умер от двустороннего воспаления легких.
 
   (*Именно так — больничка — называли на жаргоне крупные лагерные больницы.)

СТРОИТЕЛЬСТВО ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ ЗИМОЙ

   Я попал в эту бригаду после ангины. Выемки, насыпи. Сначала, впрочем, изыскательские работы. Разбивка кривых и все такое прочее. Я работал там на всех работах. Самое страшное было — это выемки, ибо здесь совершенно невозможна была туфта. Возможны были лишь приписки каких-либо дополнительных работ или условий, снижающих норму, — предварительной расчистки снега, вырубки деревьев, прогрева кострами слоя мерзлоты, применения кайла; можно было завысить расстояние при отвозе грунта тачками и т. п. Нормы выемки грунта на человека были заведомо невыполнимые, рассчитанные на истощение и гибель. Что же было делать? Люди слабеют, люди умирают. Надо спасать людей. А вольные дорожные мастера и лагерное начальство требуют, прежде всего, объема вынутого и уложенного в насыпь грунта. Приписывайте что хотите, но дайте прежде всего объем грунта. А это очень легко было измерить, проверить.
   Бригадир наш Сергей Захарченко был очень опытным человеком. Сапер. Попал в плен тяжело контуженным — взрывал мост перед наступающим противником и не успел далеко отбежать от своих же фугасов. Спасение людей начиналось с изыскательской работы — Сергей Захарченко умел находить варианты с минимальным количеством выемок.
   Насыпи — пожалуйста, сколько угодно! При отсыпке насыпей зимой ставили с обоих концов участка работ сторожей — они предупреждали специальными сигналами (условное число ударов в рельс) о подходе начальства.
   Насыпь. Прекрасно! Отсыпем насыпь. С боков расчищаются от снега участки для выемки грунта, снимается верхний сой. Внешне все нормально. И тачки наготове с насыпанной глиной стоят. Но в насыпь насыпают снег. Трамбуют его. В насыпь валят деревья. Кладут хвою из крон деревьев. Потом — опять снег, снег. Насыпь растет. Засыпается сверху землей. На полметра. Трамбуется. Крепко? Крепко! Мороз силен. Снег, хвоя, деревья и земля смерзаются в прочный монолит. Кладутся шпалы, рельсы. Когда туфта с насыпью обнаружится? Месяцев через восемь-девять. А нас тут уже не будет. Мы будем вести другую ветку в другом месте: А пока люди спасены, люди сыты. Огрехи (туфту нашу) исправят досыпкой грунта другие заключенные у разумеется, ни снег, ни хвою, ни деревья они извлекать из насыпи не будут. Подсыпят глины, где будет осадка. Она, кстати, вполне естественна при отсыпке насыпи зимой. Она даже планируется, эта осадка. А мы? А мы, может, уже на Колыме будем. Так, кстати, и случилось со многими из нас.
   И все— таки ближе к весне началась повальная дистрофия. И тогда я решился на самое последнее, крайнее средство.

САМОРУБ

   Этим словом называлось, как я уже упоминал, нанесение заключенным самому себе раны с помощью топора с целью уклонения от работы. Саморубы карались жестоко — как саботаж. Мне случилось тогда работать на ремонте лежневки, и обут я был в ботинки с зимними портянками. Лежневка лежала на болоте, которое почему-то подтаивало и чавкало, несмотря на мороз. Я подтесывал шпалу для замены сгнившей. Дело, в общем, обычное. Новая шпала лежала на старых шпалах параллельно рельсу. Напротив меня — как раз со стороны шпалы — сидел у костерка солдат с автоматом. Как его звали, я забыл; но он был мой земляк. Родился где-то возле Сагунов, а это рядом с Подгорным. Раньше мы несколько раз беседовали о родных местах, он иногда угощал меня махоркой. Светило солнце. Блестел костерок бездымным огнем. А я тихонько подтесывал шпалу. Топор мой гулял между шпалой и левой моей ногой. Чуть влево — и по ноге. Я хотел, чтобы топор попал между большим пальцем и соседним с ним. Очень это трудно было сделать. Надо было рассчитать силу удара, чтобы ранение было не слишком глубоким. Я подтесывал шпалу, постепенно подвигая к ней ногу (на солдата я не смотрел, не оглядывался). Несколько нерешительных ударов в шпалу и наконец — будь что будет! — довольно сильный удар кончиком топора в ботинок чуть выше ранта. От боли я самым натуральным образом вскрикнул, отбросил топор, заругался Солдатик, землячок мой, оказывается, все это видел. И, по его мнению, это был самый натуральный нечаянный удар. Довольно густо потекла через дыру в ботинке кровь. Идти я не мог, и четыре работяги донесли меня до зоны, она была совсем близко. Сопровождал нас все тот же мой земляк с автоматом. Он и подтвердил, когда дело дошло до опера, что видел все хорошо, никакого саморуба не было. Несчастный случай. Разруб оказался большим, но не очень глубоким. Врач наложил четыре шва, вставил в рану дренажную резинку и выдал костыли.
   — На, гуляй! Месяца полтора отдохнешь, счастливый ты человек.
   Рана не заживала долго, так как я снимал повязку и сыпал в рану всякую грязь. Разумеется, делал это так, чтобы врач не заметил. Прокантовался я в зоне со своими костылями в самое тяжкое время более двух месяцев.

НОВЫЙ НАЧАЛЬНИК

   Вот кто спас от смерти сотни людей на 031-й колонии. У нас был до него какой-то задрипанный капитанишка. И вдруг явился новый — высокий, добрый, умный. С погонами подполковника. И со следом третьей, полковничьей звезды. Корю себя все время за то, что забыл его простую русскую фамилию. Что-то вроде Полякова. Ан нет, нашлась фамилия! Я записал ее году в 56-м. Именно Поляков!
 
   Подполковник Поляков начал свою деятельность на 031-й колонии с того, что собрал в один из редчайших выходных дней общее собрание заключенных и сказал:
 
   — Здравствуйте, товарищи заключенные! Почему вы так истощены и больны? Как вас кормят? Послышались голоса:
   — Плохо, гражданин полковник!
   — Плохо!
   — А почему?
   Тут заюлили перед новым начальником придурки во главе с нарядчиком Ломакиным и поваром.
   — Товарищ Ломакин! Товарищ повар! Если через три дня все рабочие не будут сыты, я вас расстреляю! Имею на это право.
 
   Полковник Поляков служил в пограничном военном округе. Какой-то шпион или контрабандист перешел участок, за который отвечал Поляков, перешел с концами — не поймали его. И Полякова наказали: понизили в звании и отправили в черную таежную дыру — начальником 031-й колонии Озерного лагеря. Он еще не мог привыкнуть к новому обращению с подчиненными. Заключенных, в частности, нельзя было называть товарищами.
 
   Через два дня все заключенные 031-й колонии были сыты. Поляков выписал дополнительное питание для лошадей. Несколько тонн овса. Его перемололи в крупу, и три раза в день каждый заключенный стал получать полную миску овсяной каши. Люди на глазах стали оживать, веселеть. Поляков, судя по орденским планкам, прошел всю войну. Великую Отечественную и войну с Японией. У Эпштейна на ДОКе фронтовых наград не было.
   Чего еще важного или хорошего не написал я о 031-й колонии Озерного лагеря?
   Самое прекрасное было — это тайга, и зимняя, и летняя, и предвесенняя. Сидишь, бывало, на ступеньках верхнего нового барака, отставив в сторону костыли, и смотришь. Боже мой, какое очарование красок! Ярко-зеленые, как озимь, первые новые хвоинки лиственниц, нежно-голубые пихты. Я их сразу научился отличать не только по цвету, но и по хвоинкам. Хвоинки у них плоские в сравнении с другими хвойными. Широкие и снизу по обе стороны стержневой жилки — две светлые полосочки. по ним можно отличить любую пихту. Пихта — это ведь род, а видов ее только в СССР около пятидесяти.
 
   Прекрасна тайга и вблизи, даже разоренная, измученная. Как-то в большом оцеплении я искал березу, чтобы приладить к ней ковшик для березового сока. Самый сладкий сок у берез, растущих на возвышениях, на бугорках. Иду с топором и ковшиком из бересты и вижу вдруг — зверек, но не белка, перебегает мне путь. Я уже слышал о бурундуках и понял: бурундук. Я остановился, чтобы он не убежал, и он остановился. Я начал потихоньку подходить к нему, и он стал приближаться ко мне навстречу, а потом встал во весь рост, как суслики стоят в степи, чтобы хорошенько разглядеть меня. Он, вероятно, впервые видел человека. Был бурундучок большой (наверное, самка), весь рыжий, но по рыжему от самого носа и до конца довольно пушистого хвоста — пять черных полосок. А брюхо — белое, чуть желтоватое. Бурундук убежал, испугавшись не меня, а упавшей где-то рядом сосны — шел лесоповал.

ОХОТА НА ЛЮДЕЙ

   С Володей Бобровым, студентом или аспирантом Казанского университета, я познакомился еще на ДОКе, там он был придурком — работал в одной из контор. Большие роговые очки делали его чем-то похожим на большого жука. Меня удивляло то, что он разговаривал с венгром, бывшим военнопленным.
   — Володя! Вы что, знаете венгерский язык?
   — Нет, Толя! Я не знаю венгерского, но я знаю несколько других угро-финских языков.
   И он рассказал мне о наших уральских и приволжских угро-финнах, их много: удмурты (Володя был удмуртом из Ижевска), мордва, комизыряне, вогулы, остяки, черемисы, на севере — карелы, финны… Ни одна энциклопедия не перечисляет их полностью.
   Володя Бобров был аспирантом, работал над кандидатской диссертацией. Его и взяли за угро-финский национализм, за то, что будто бы он замышлял создание Великой угро-финской империи. 25 лет.
   Наши, советские угро-финны, кроме эстонцев, — православные — христиане. Забавно, что у них сейчас в ходу многие православные имена, забытые у нас в России или сохранившиеся лишь в фамилиях. Там и сейчас детей называют такими, например, именами, как Елисей, Калистрат, Фекла, Матрена, Еремей и т. п. Я переводил хорошего удмуртского поэта Флора Васильева, он был близок мне по реалиям — деревенским и природным, отчасти и по мироощущению. Он и рассказал мне, что Володя Бобров вернулся, реабилитирован и занимается своей темой, но — увы! — пьет.
   22 февраля 1972 года (я жил тогда еще в Беляево-Богородском и был беден, как церковная крыса) Володя Бобров явился ко мне — я узнал его сразу еще через дверной зрачок, а не виделись мы двадцать один год.
   Я позволю себе переписать сюда свою запись из рабочей тетради, связанную с приездом Володи, -
   еще об одном страшном явлении сталинских лагерей, с которым я впервые познакомился на 031-й колонии.
   "Вчерашний неожиданный приезд Володи Боброва очень сильно подействовал на меня. Пройдя сквозь призму долгих лет, лагерные мои воспоминания стали словно мягче, потеряли свою начальную острую боль. Преобразившись в стихи «Береза», «Бурундук», «Кострожоги», они окутались несколько даже романтической, лирической дымкой. На первом плане засветились доброта и человечность, с трудом, чудом сохраненные людьми (далеко не всеми, конечно). Притупилось, забылось самое злое и страшное. Не в полном, конечно, смысле забылось. Забыть этого нельзя. Но не вспоминалось долго. По Фрейду, человеческий организм, мозг прежде всего, защищая себя, как бы вычеркивает травмирующие воспоминания.
   Но вчерашняя встреча повергла меня в страшную пучину. Боже мой! Какой ужас был пережит! Вспомнилось многое, что казалось уже давно нереальным. Нарядчик Ломакин… Оказывается, его на куски изрубили топором на 04-й колонии. Латыш Плингис. Его застрелил в 1954 году начальник конвоя Воробьев… И саму 031-ю колонию, как и другие подобные, ликвидировали тоже в 1954 году. Там, наверное, все истлело, и новый лес вырос…
   Кроме унизительного голода, кроме всяких зверств и жестокостей, вспомнилось (не привычно-абстрактно, а с живой болью, новой, еще более острой, чем тогда) самое страшное, что вообще было в жизни. Это охота на людей.
   Людоедский этот спорт был особенно распространен среди конвоиров и охранников именно на 031-й колонии Озерного лагеря. Он процветал, впрочем, везде, где были подобные условия, — на работах в лесу, в поле, при конвоировании небольших групп заключенных, при этой ужасной близости автомата и человека, которого можно было застрелить.
   Играла роль система поощрения охраны за предупреждение и пресечение побегов. Застрелил беглеца — получай новую лычку, получай отпуск домой, получай премию, награду. Несомненно, имела значение и врожденная биологическая агрессивность, свойственная молодым людям. Кроме того, солдатам ежедневно внушалась ненависть к заключенным. Это, мол, все власовцы, эсэсовцы, предатели и шпионы. Развращающе действовали на конвоиров и неограниченная власть над людьми, и само оружие в руках, из которого хотелось пострелять. Стреляли заключенных чаще всего либо молодые солдаты, либо закоренелые садисты-убийцы вроде упомянутого Воробьева. Один из конвоиров выбирал себе жертву и начинал охотиться за нею. Он всеми силами, уловками и хитростями старался выманить жертву из оцепления. Часто обманом, если умный и опытный бригадир не успевал предупредить новичка. Скажет солдат такому.