Мы соорудили еще три скирды, и сено в совхозе кончилось. Оно все уже было заготовлено. Наступил час расплаты. Сено-солома.
   Все очень боялись, что мы останемся в минусе. То есть, придется доплачивать за питание. А доплачивать нечем. В субботу Лисоцкий заперся с управляющим в конторе, и они там торговались, как на базаре. Мы с амбалами сидели, как всегда, у девушек и слушали через стенку, как решается наша судьба.
   — А ту скирду вы учли? — кричал Лисоцкий. — С которой Верлухин упал?
   — Я еще на поле им наряд выписал! — кричал управляющий.
   — А сверхурочные?
   — Нет у нас сверхурочных, сено-солома! У нас одни урочные, — отбивался управляющий.
   — Семьдесят восемь тонн! — кричал Лисоцкий.
   — Пятьдесят шесть, — корректировал управляющий.
   Сошлись на семидесяти двух. Молодец все-таки Лисоцкий! Он, вероятно, чувствовал, что не сможет смотреть нам в глаза, если мы прогорим с деньгами.
   Потом они затихли, по-видимому, изготовляя денежные документы. А у нас было чемоданное настроение. Мы с Татой сидели в обнимку, потому что теперь было уже все равно. Все посматривали на нас с сочувствием, понимая бесперспективность такой любви. Тату ждал в городе какой-то жених. Меня, вероятно, ждала жена. У нас с Татой не было будущего, а только чрезвычайно коротенькое прошлое.
   Пришли Лисоцкий с управляющим и объявили, что деньги дадут через два часа. Управляющий нас поблагодарил. Сказал, чтобы приезжали еще. И мы отправились в лес, поесть напоследок черники.
   В лесу было печально, как на Луне. Сухо, пустынно и печально. Черника росла на упругих кустиках, точно на пружинках. Мы с Татой, конечно, уединились. Уселись рядышком в чернику и забрасывали ягоды друг другу в рот. Так мы боролись со своим чувством, которое за последние дни приняло катастрофические размеры. Потом мы все-таки не выдержали и принялись целоваться черными от ягод губами.
   Было сладко. От черники или от любви, не знаю.
   — Нацелуемся на месяц вперед, — сказала Тата.
   — А потом что будет? Через месяц? — спросил я с надеждой.
   — Сто раз успеем забыть! — уверенно сказала Тата.
   Как видите, я не забыл. Почему и рассказываю здесь эту историю. До сих пор вкус черники ассоциируется у меня с тянущим душу поцелуем.
   — Угораздило же меня, — вздохнула Тата. — Женатый тип.
   — И меня, — вздохнул я. — Дитя эпохи. Ничего романтического.
   — Сам ты дитя эпохи. Балбес, — сказала Тата с любовью.
   — Я, между прочим, на десять лет старше тебя, — заметил я.
   — Поэтому и балбес, — сказала Тата.
   Я хотел обидеться, но не обиделся. Просто девушка не знает других слов. Никто ей не намекнул в свое время, что есть такие слова: милый, хороший, любимый и так далее.
   — Сено-солома, — вздохнул я, поглаживая Тату по щеке. Прицепилось ко мне это словечко!
   — Сено-солома, — печально согласилась Тата.
   Мы вернулись к нашей столовой. Там уже шла раздача денег. Дядя Федя норовил получить дважды.
   — У меня долги большие! — кричал он.
   Решили ехать на вечернем поезде, а пока устроить общий пир. Купили, чего надо. Вера с Надей за две недели прилично научились готовить. Они сделали нам харчо и жареную телятину с гарниром. Управляющий напоследок раздобрился на телятину. Мы ели, пили, поднимали тосты и чествовали ударников.
   Лисоцкий был единственным, кто до этого момента соблюдал сухой закон. Но зато на прощальном банкете он взял свое. Дядя Федя ему подливал, не забывая и себя. Они вскоре стали похожими друг на друга, как близнецы. Оба с красными лицами и еле сидят.
   Когда все вино выпили, Лисоцкий захотел сказать речь. Он забыл, что уже говорил вначале.
   — Я скажу р-речь! — заявил он. — Я все равно скажу р-речь! Я р-речь сказать хочу!
   — Да скажите ее, речь эту! — взмолилась Наташа-бис. — А то забудете.
   Лисоцкий встал и сказал:
   — Р-речь! Если кто обидится — тут нет таких! Нет! И все… Молодцы!… Этот Петр Николаевич, мы его знаем. Знаем?!… Я ему говорю, чтобы ни-ни!…
   Лисоцкий погрозил мне пальцем.
   — Ни-ни! Понятно?
   Внезапно его унесло из-за стола в поле. Это он выпрямлялся. Дядя Федя его поймал, и они общими усилиями нашли положение равновесия.
   — Ни-ни! — продолжал Лисоцкий. — И что вы думаете? Поди сюда, Петр Николаевич, я тебя поцелую…
   — Завтра, завтра, — отмахнулся я. — В городе.
   — Хорошо! — согласился Лисоцкий. — Какую женщину увел, подлец!
   И Лисоцкий сел.
   — Тату? — хором спросили наши девушки.
   — Та-ату! — передразнил их Лисоцкий. — Тата ваша… Тьфу!
   Пришлось запаковывать Лисоцкого в наматрацник, из которого мы уже вытряхнули сено. Он пошевелился там, а потом уснул. А мы все в прекрасном расположении духа пошли на станцию, волоча на плечах начальника.
   Навстречу нам шло совхозное стадо коров. Их гнали домой с пастбища. И нас гнали домой с пастбища.
   — Родимые! — закричал Яша коровам. — Это для вас мы старались! Жертвовали своим молодым здоровьем! Кушайте, родимые! Не забывайте амбалов!
   Лисоцкий шевельнулся в мешке и сказал оттуда:
   — Я хочу речь!
   — Тихо, Казимир Анатольевич, — шепнула ему Барабыкина. — Спите спокойно.
   — Инна! — прохрипел из мешка Лисоцкий. — Идите ко мне!
   — Двоих мы не донесем! — запротестовали амбалы. — Кого-нибудь одного — пожалуйста. Нам не трудно.
   От стада коров отделился бык и твердым шагом направился к нам. Очевидно, он хотел произнести ответное слово. Мы дунули по дороге что есть сил. Лисоцкий был очень тяжелый. Слишком много выпил жидкости.
   Бык не стал за нами бежать, а элегантно махнул хвостом и пошел к своим коровам.
   Мы взяли поезд штурмом, точно махновцы в гражданскую войну. Пассажиры сразу же перешли в соседние вагоны. А мы стали петь песни. Поезд ехал мимо полей. На полях аккуратными домиками стояли наши скирды. Издали они казались совсем крошечными, как пирожные. Было удивительно приятно их наблюдать.
   Я сидел у окошка и смотрел на окружающий мир. Я подводил итоги. Я люблю подводить итоги, даже незначительные.
   Итоги всегда грустны, сено-солома. Потому что, как бы хорошо тебе ни было, это проходит. Как бы весело ты ни смеялся, на дне всегда остается осадок грусти. Сейчас я допивал этот осадок.
   Да, мне не будет больше девятнадцать лет, а будет тридцать. А потом сорок и так далее. Приходится с этим мириться, а мириться не хочется. Здесь, в Соловьевке, я переключился на две недели. Две недели мне было девятнадцать лет. И я был свободен, весел и счастлив, как жаворонок.
   Жаворонок, сено-солома! Вот именно.
   Эта девочка, эта Тата, как стрекоза, подняла свои радужные крылышки перед моими глазами. И я увидел цветной, переливающийся красками мир, и кровь гоняла у меня по сосудам в два раза быстрее.
   Теперь стрекоза опустила крылышки и сидела поодаль с глазами на мокром месте. Мы решили больше не встречаться, сено-солома. Ни к чему это. Потому что я возвратился в свое время, а она осталась там, где была. Ей еще только предстояло выйти замуж, создать семью, родить кого-то там и взрослеть, медленно догоняя меня.
   Такие пироги, сено-солома.
   Кстати, о соломе. Соломы я в глаза не видел. Сено было, очень много сена. Оно снилось мне даже по ночам, сухое, душистое и мягкое. Сейчас оно проплывало за окошком, сложенное нами в домики. Я всегда знал, что любовь окрыляет. Но не догадывался, что любовь может заставить сложить огромное количество тонн сена в домики.
   Это были памятники нашей любви. Недолговечные, как сама любовь. Зимой это сено сжуют коровы, удивляясь, какое оно сладкое. Вероятно, они вспомнят нас. И не только Тату и меня, а всех амбалов, и девушек, и дядю Федю, и Барабыкину, и даже Лисоцкого.
   Вот и все, сено-солома…



Часть 4. Личные впечатления жизни




Пропуск


   Я потерял пропуск.
   Пока еще неизвестно — совсем я его потерял или нет. Может быть, он еще найдется. Но дело не в этом.
   Дело в том, что я не успел к этому событию подготовиться, потому что обнаружил пропажу слишком поздно. А именно — в тот момент, когда повесил на табельную доску свой номерок и сделал шаг к двери, где стояла вахтерша.
   Я сунул два пальца в нагрудный карман и ощутил там непривычную пустоту. Пока я осознавал, что пропуска нет, я успел сделать второй шаг. А расстояние от доски до вахтерши у нас небольшое. Шагов пять. Останавливаться никак нельзя. Потому что задние напирают. Все хотят на работу попасть. Рыться в карманах тоже нельзя. Это подозрительно. Тут, даже если найдешь пропуск, никакого доверия к нему не будет. Начнут изучать печати и доказывать, что на фотографии не ты, а твоя тетя.
   Главное в таких случаях — не теряться. Нужно проходить мимо вахтерши не сбавляя темпа. Тогда показывать можно все что угодно: спичечный коробок, вчерашний билет в кино или пять копеек.
   Денег у меня не было, это я знал точно. Поэтому, делая третий шаг, я мысль насчет пяти копеек отбросил. На четвертом шаге я понял, что показывать вообще нечего. Даже трамвайного билета не было, потому что я ехал без билета. Дело перед получкой было.
   А сзади уже шевеление недовольных. Спина, которая передо мною была, исчезла в двери, и я оказался один на один с вахтершей.
   И тут меня осенило. Ловким движеньем, глядя вахтерше прямо в глаза и улыбаясь, я оторвал пуговицу от пальто, вытянул вперед руку с этой самой пуговицей — и прошел мимо вахтерши с гордым видом. Как чемпион Олимпийских игр. Она только успела крикнуть вдогонку:
   — Надо в раскрытом виде!
   Так, с пуговицей в кулаке, я и пришел в лабораторию. Там я отдышался и порадовался своей победе над обстоятельствами жизни. Такая радость меня распирала, что захотелось поделиться.
   Пошел я к дяде Феде, стеклодуву. Он сидит перед стеклом с ужасным своим пламенем и чего-то делает. Я ему все рассказал, а он говорит:
   — Э-э! Да я свой пропуск полтора года как потерял. Смотри.
   И показывает мне свою рабочую ладонь. А на ней аккуратненько так вытатуирован синий прямоугольник — и на нем название нашего института. Точь-в-точь пропуск.
   Теперь я ищу специалиста по татуировке.


Гвоздь


   К нам в лабораторию привезли новый прибор иностранного производства. Государство за него заплатило семь тысяч рублей золотом.
   Когда его подвезли к институту, выяснилось, что в двери он не проходит. Стали его такелажники на третий этаж тянуть через окно. Тянули целый день с уханьем и разными самобытными выражениями. Чуть стену не проломили.
   Но, в общем, справились. В самый последний момент только зацепили его за раму и откололи деревянную полированную планочку.
   — Слава Богу, — говорят, — что так обошлось! А то на прошлой неделе грузили фрезерный станок, так он оборвался с пятого этажа, пробил асфальт и провалился на станцию метро. Хорошо, никого не повредил. Решили его не вытаскивать, а на его основе сделать производственную скульптуру. Для красоты.
   Я эту отколотую планочку нашел в траве и хотел прибить. Чтобы промышленная эстетика не страдала.
   Поискал в лаборатории гвоздь и не нашел. Пошел в соседнюю. Был, говорят, у нас гвоздь, но в прошлом году забили. Показали даже, куда. На этом гвозде висят соцобязательства.
   — Вот если бы тебе, к примеру, трансформатор нужен был, — говорят. — Или электромотор. У нас их девать некуда.
   Пошел я в отдел снабжения. Там встретили очень хорошо, с пониманием. Велели писать требование. Я написал и даже чертеж гвоздя приложил с размерами. Через неделю, как и полагается, пришла бумага. Оказалось, что лимит гвоздей на полугодие исчерпан. И вообще их на базе нет.
   Обратился я к шефам. Они по телефону сказали, что у них гвоздя тоже нет, но обещали попросить у своих шефов.
   Еще через месяц получаем мы письмо из нашего подшефного колхоза. С просьбой выслать гвоздь. Я этим письмом очень заинтересовался. Странным мне показалось такое совпадение. Стал я выяснять, зачем им гвоздь.
   Оказывается, они просили гвоздь для своей подшефной школы, которая хотела передать его подшефному депо, откуда он должен был попасть на подшефную фабрику. А эта фабрика и есть наш шеф.
   Круг, таким образом, замкнулся.
   Я совсем отчаялся и написал зарубежной фирме, которая изготовила прибор. Так, мол, и так. Не пришлете ли в качестве запчасти гвоздь?
   Отправил я письмо, а на следующий день пришел дядя Федя паять стеклянные трубки. Я ему все рассказал.
   — Дак ты ее приклей, куриная твоя голова! — сказал дядя Федя.
   И я планочку приклеил столярным клеем.
   А зимой привозят нам новый прибор и вручают письмо от фирмы. Фирма извиняется за неполадки и, согласно гарантии, заменяет нам прибор целиком.
   — Я так и думал, что у них с гвоздями тоже нелады, — сказал дядя Федя.


Характеристика


   Мне понадобилась характеристика.
   То есть не мне. Я себя знаю довольно хорошо. Она понадобилась отделу кадров.
   — Мне нужна характеристика, — сказал я шефу. — Отдел кадров хочет знать, что я за человек.
   — Глупости! — сказал шеф. — Это никого не интересует. Главное, чтобы все было по форме.
   — А где ее взять, эту форму? — спросил я.
   — Постойте, постойте! — сказал шеф. — У меня был очень неплохой образец характеристики. Я ее сам себе написал лет двадцать назад, когда в аспирантуру поступал.
   Стали мы искать. Перерыли всю лабораторию. Нашли осциллограф, списанный три года назад, и чью-то диссертацию. А характеристики не нашли.
   — Ну что ж, — сказал шеф. — Придется вам самому писать. Не стесняйтесь, пишите объективно.
   Первая фраза далась мне легко. «Верлухин Петр Николаевич, 1941 года рождения, беспартийный, русский, работает младшим научным сотрудником».
   Потом я подумал и поменял местами слова «беспартийный» и «русский».
   Пока все было объективно.
   Помучившись немного, я написал вторую фразу: «На этом поприще он зарекомендовал себя добросовестным и грамотным работником». Но что-то здесь мне не понравилось. Я зачеркнул «на этом поприще» и написал сверху «за это время».
   «За какое — это время?» — подумал я, перечитав обе фразы. Пришлось добавить к первой: «с 1965 года».
   Дальше я написал так: «Он активно выполняет все поручения, данные ему общественностью. Является членом добровольной народной дружины и, по совместительству, председателем комиссии общественного контроля в буфете».
   После короткого раздумья я убрал слова «активно», «все» и «по совместительству».
   Последняя фраза, потребовавшая сильного напряжения мысли, порадовала меня своей свежестью и лапидарностью.
   Она выглядела так: «В быту устойчив».
   Это было достаточно объективно.
   В результате получилось следующее: «Верлухин Петр Николаевич, 1941 года рождения, русский, беспартийный, работает младшим научным сотрудником с 1965 года. За это время он зарекомендовал себя добросовестным и грамотным работником. Он выполняет поручения, данные ему общественностью. Является членом добровольной народной дружины и председателем комиссии общественного контроля в буфете. В быту устойчив».
   — Порядок, — сказал шеф, подписывая характеристику. — Хотя лично я написал бы в другом стиле.
   Через пару дней шеф пришел на работу довольный.
   — Все-таки я нашел ту характеристику! — сказал он. — Она у меня была дома. Вот посмотрите, как нужно писать!
   Взял я этот пожелтевший листок и прочитал: «Барсов Виктор Игнатьевич, 1920 года рождения, русский, беспартийный, работает младшим научным сотрудником с 1948 года. За это время он зарекомендовал себя добросовестным и грамотным работником. Он выполняет поручения, данные ему общественностью. Является членом добровольной пожарной дружины и председателем комиссии по технике безопасности. В быту устойчив».
   Так я понял, что объективность — понятие абсолютное.


Член общества


   В конце собрания наш профорг Любочка сказала:
   — А еще, товарищи, нам всем нужно вступить в Общество охраны природы и избрать ответственного.
   Я около окна сидел и в этот момент как раз смотрел на природу. Вот, думал, теперь мы будем ее охранять. Станет ей совсем хорошо. Скоро она распустится и засияет яркими красками. Птички будут петь. Травка покроет землю мягким ковром.
   И так я размечтался, что не успел среагировать на события.
   — Верлухина! — слышу, кричат. — Он у нас ничего не несет.
   Это была неправда, потому что я уже давно нес бремя забот. Этого только никто не замечал.
   — Кто за? — спросила Любочка.
   Кроме меня, все были за. В такие минуты ощущаешь железную волю коллектива. Все смотрели на меня и улыбались, будто я выиграл в лотерею. Замечательные все-таки у нас люди!
   — А что делать нужно? — спросил я, но все уже выносили стулья.
   Через три дня мне сказали, что члены Общества любят родную природу, активно участвуют, имеют право голоса и могут быть избраны. Кроме того, они платят взносы.
   Короче говоря, нужно было собрать по шестьдесят копеек.
   Я повесил объявление и стал ждать, как охотник в засаде.
   Через месяц в кассе общества насчитывалось рубль двадцать копеек. Я прикинул, что такими темпами все станут защитниками природы к двухтысячному году.
   А у меня уже лежала пачка новеньких членских билетов. От бездействия они стали засыхать и коробиться, как осенние листья. На них неприятно было смотреть.
   Тогда я решил действовать по-другому. Вышел я на лестницу, где все снуют. И тут же навстречу мне дядя Федя. Он мне всегда попадается в решительные моменты жизни. Идет и несет свое ажурное стекло.
   — Дядя Федя! — сказал я. — Тебя небось совсем заел урбанизм! Вон какой ты бледный. Как твое стекло. Твоим легким нужен озон. Ты дышишь раскаленными газами, а в это время гибнут миллионы гектаров леса. Их уничтожают гусеницы и туристы. От таких, как ты, дядя Федя, зависит многое. Давай вместе охранять нашу природу и насаждения. Ты получишь членский билет и будешь гордо смотреть в лицо товарищам.
   И я положил руку ему на плечо.
   — Не трожь меня, — сказал дядя Федя. — Стекло уроню. У меня сегодня самочувствие слабое. Руки дрожат.
   — Лес — единственное, что может тебе помочь, — сказал я. — Ты знаешь, как хорошо сейчас в лесу! Подснежники пробиваются, воздух струится, все пробуждается от зимней спячки.
   — Не говори! Сейчас брошу к чертям эту арматуру, возьму отгул!
   Смотрю я, у человека глаза блестят. Разволновался.
   — Дядя Федя, — сказал я. — С тебя шестьдесят копеек. Как с полноправного члена.
   Он посмотрел на меня как-то дико сквозь свое стекло и молча ушел. Но мне показалось, что я в его душу что-то заронил.
   Отгул дядя Федя взял. На три дня. Через три дня приходит он на работу, крепкий, как Добрыня Никитич, и несет что-то длинное, завернутое в мокрую тряпку. Оказалось, это деревце. Дубок небольшой.
   Берет он лопату, роет яму и сажает дубок прямо при входе в институт. И вешает табличку: «Руками не трогать!» Ничего удивительного, отзывчивый человек оказался.
   Я ему присвоил звание почетного члена, потому что деньги он так и не дал.


Дежурство


   Когда подошла моя очередь дежурить в дружине, я хотел заболеть гриппом. Дежурить в дружине я не очень люблю. Я человек кроткий и вежливый, а таким всегда дают по очкам.
   Заболеть гриппом в период эпидемии очень просто. Втянул воздух поглубже — и готов. Но эпидемии как назло не было. Вышло даже хуже эпидемии. Меня назначили старшим в группе.
   В семь часов вечера я вошел в штаб дружины. Как выяснилось, весьма кстати. Только что предыдущая группа повела сдавать хулигана. А одного дружинника увезли в больницу, потому что он сломал об этого хулигана палец.
   Словом, участок остался без присмотра.
   — Выводи своих парней на проспект, — сказал лейтенант, показывая мне схему участка. — Запомни места повышенной нарушаемости. Здесь, здесь и здесь.
   Я постарался получше запомнить эти места. Однако никаких моих парней еще не было, они пока не пришли. И неизвестно, когда придут. А нарушаемость ждать не может, она непрерывно происходит на наших глазах.
   Лейтенант повязал мне повязку, остальные повязки я спрятал в карман. И пошел прогуливаться.
   Прошел мимо магазина, заглянул через стекло в винный отдел. Там клубились жаждущие. Не успел я отойти от магазина, как из соседнего подъезда выходит дядя Федя с телевизором «Вечер» в руках.
   — Во! — кричит. — Хорошо ты поспел! Подержи телевизор. Дочь с зятем съезжают на новую квартиру. Сейчас такси придет. Стой здесь, я другие вещи выносить буду.
   Стою я с телевизором у дверей магазина. И в повязке. Не успел устать, как из магазина появляются двое в шапках с тесемками. У одного из кармана торчит бутылка. Тот, что без бутылки, его увещевает на всю улицу.
   — Ты что же, гад, — орет, — деньги взял, а бутылку не разлил?! Я тебе сейчас рыло буду чистить!
   Ну, на самом деле он не так изъяснялся. Тут дается литературный перевод. Он изъяснялся красочнее.
   Пока я вникал в суть конфликта, тот, что без бутылки, действительно начал чистить рыло другому. Как и обещал. Публика образовала круг, а один гражданин подошел ко мне и говорит:
   — Вот вы, вместо того чтобы стоять здесь, как броненосец «Потемкин», взяли бы и пресекли. Не то ваша повязка, — говорит, — еще больше покраснеет. От стыда.
   И пошел себе, понес в кошелочке свинину.
   Я не выдержал, пробил телевизором брешь в толпе и вошел в круг.
   — Подержи друг, телевизор, — говорю тому, который рыло чистит. — Душа горит, — говорю.
   Когда душа горит, все понимают. Поэтому он нехотя, но телевизор взял. Стоит. Тогда второй начинает отыгрываться. Начинает размахивать кулаками перед чужим телевизором. Вот-вот повредит экран.
   Тут, к счастью, из подъезда опять вывалился дядя Федя с фикусом и торшером. Я быстренько сунул второму фикус, а себе взял торшер. Это получилось как раз вовремя, потому что вдали показался лейтенант. Тот, который мне про нарушаемость толковал. Я поставил торшер на землю и мигом повязал обоим друзьям красные повязки на рукава. И мы втроем встали под фикусом, как на курорте.
   Лейтенант нас похвалил:
   — Молодцы, — говорит, — ребята! Культура и порядочек!
   Однако только он отошел, с культурой и порядочком стало хуже. Мои новые дружинники опять стали друг на друга наскакивать, пользуясь телевизором и фикусом. Как сойдутся, так звон. И снова толкуют про рыло.
   Мне это надоело, потому что однообразно как-никак, и я сказал:
   — Когда дежурить-то будем?
   Они изумленно посмотрели на свои повязки, и тот, что с бутылкой, говорит:
   — Как же мы забыли, что дежурство сегодня?
   — А бутылка? — второй спрашивает.
   — Придется опосля.
   Опосля так опосля. Я спорить не стал. Погрузили мы дядю Федю и пошли дежурить. Между прочим, задержали мою прежнюю дружину, которая опоздала. Они на радостях пошли пиво пить и увлеклись. Мы втроем их пятерых доставили в штаб. Пусть не опаздывают в следующий раз! Мои ребята так старались, что чуть-чуть свою бутылку не разбили. В общем, давно так не дежурили, сказал лейтенант.


Старик


   Глядя на нее, я понял, почему на Востоке так много поэтов. Она сидела у окна, склонив голову набок, и грациозно вертела авторучку в маленьких пальчиках. Она была молода. Она была прекрасна. Она поступала в институт.
   «Из Алма-Аты, — подумал я. — Или из Ташкента… Роза. Персик. Урюк… Поставлю ей четверку».
   Она встала и подошла ко мне с билетом и листком бумаги. Листок был чист, как ее душа.
   — Закон Бойля-Мариотта, — доброжелательно сказал я, заглянув в билет. С легким шорохом она подняла ресницы, длинные, как лыжи. Я чуть не задохнулся.
   — Его открыл ученый Бойль-Мариотт, — пропела она на своем непостижимом диалекте.
   «Шаганэ ты моя, Шаганэ…» — вспомнилось мне.
   — Я вас сильно прошу!… Я хотела объясниться, — вдруг сказала она.
   «Объясниться?» — вздрогнул я и поспешно сказал:
   — Переходите ко второму вопросу. Микроскоп.
   — Я хотела сказать, чтобы поставить тройку. Мне нельзя получать меньше. Поставить тройку, и я поступлю, — горячо зашептала она, и в голосе ее была настоящая страсть.
   «Вот тебе и объясниться»! — подумал я и четко произнес:
   — Микроскоп.
   — Если я не поступлю, меня выдадут замуж. Насильно. У нас так делают с молодыми девушками.
   «Черт-те что! — подумал я. — Какие-то байские пережитки!»
   — Может быть, вы ответите на другой билет? — предложил я.
   — Зачем другой? Я не прошу пятерку. Неужели вам не жалко судьбы молодой девушки? Меня уведут в дом к старику. Я боюсь его…
   «К старику… — размышлял я. — Это меняет дело. В конце концов, если вылетит после сессии, не моя вина».
   — Ну что ж, по билету у меня вопросов больше нет, — сказал я, чтобы все услышали.
   — У нас никто не спрашивает согласия, — продолжала она. — Меня обручили, когда я ходила в детский сад. Теперь он ждет. Разве это справедливо? Разве вы отдали бы свою дочь гадкому тридцатилетнему старику?
   И тут я вспомнил, как ровно неделю назад меня поздравляли друзья. Они говорили, что я совсем еще неплох, что приближаюсь к жизненному пику, что выгляжу максимум на двадцать шесть. Я охотно верил, но на душе было как-то неспокойно, потому что в тот день мне исполнилось тридцать.
   Поставил я ей двойку. Вкатил два шара.
   Пускай возвращается в Алма-Ату. Или в Ташкент, Самарканд и Бухару. Пускай летит на крыльях любви.