Вечный вихрь, носившийся по квартире на улице Риволи и хлопавший ее дверьми, дул сильнее по мере того, как Максим подрастал, Саккар расширял круг своей деятельности, а Рене еще лихорадочней рвалась к неизведанному наслаждению. Все трое стали вести независимый и легкомысленный образ жизни. То был созревший, чудовищный плод эпохи. В комнаты врывалась улица с ее грохотом экипажей, толкотней незнакомых между собой людей, вольной речью. Отец, мачеха, пасынок действовали, говорили, распоясывались, точно каждый из них жил один, холостяком. Три товарища, три студента, поселившись вместе в меблированной комнате, не могли бы с большей бесцеремонностью расположиться в ней со своими пороками, любовными похождениями, мальчишески-шумным весельем. Каждый из них доброжелательно относился к своему сожителю, пожимал ему руку, но как будто даже не думал, почему они живут под одной кровлей; они обращались друг с другом весело и непринужденно, и это давало им полную независимость друг от друга. Семейные отношения вылились в своего рода коммерческое товарищество, где прибыль делилась поровну: каждый пользовался своей долей удовольствий, и по молчаливому соглашению было установлено, что каждый по своему усмотрению распорядится доставшейся ему долей. Дело дошло до того, что они стали без всякого стеснения развлекаться на глазах друг у друга, рассказывали один другому о своих похождениях, и это не вызывало у них ничего, кроме легкой зависти и любопытства.
   Теперь настала очередь Максима просвещать Рене. Когда они катались вдвоем в Булонском лесу, он передавал ей о дамах полусвета разные сплетни, чрезвычайно смешившие ее. Стоило появиться на берегу озера новой звезде, как Максим тотчас же предпринимал целую кампанию, чтобы разузнать, как зовут ее любовника, какую он ей назначил ренту, как она живет. Ему известно было убранство в квартирах этих дам, он знал интимные детали их жизни, был настоящим живым каталогом, где все парижские кокотки были занумерованы и о каждой из дам полусвета составлена подробная памятка. Эта скандальная хроника служила Рене величайшим развлечением. На скачках в Лоншане, проезжая в коляске с высокомерным видом настоящей светской дамы, она с жадным вниманием слушала о том, как Бланш Мюллер изменяет атташе посольства с парикмахером; как некий барон застал некоего графа в алькове худощавой знаменитости с огненно-рыжими волосами, по прозвищу Рачиха, и гость оказался в нижнем белье. Каждый день приносил новую сплетню. Если история оказывалась слишком уж неприличной, Максим понижал голос, но договаривал все до конца. Рене таращила глаза, как ребенок, которому рассказывают забавную сказку, сдерживала смех, заглушала его, изящно прижимая к губам вышитый платочек.
   Максим приносил также фотографии дам. Все его карманы и даже портсигар были набиты портретами актрис. Иногда, вытряхнув портреты на стол, он вставлял их в альбом, валявшийся в гостиной, — в тот самый альбом, где уже находились портреты приятельниц Рене. Были там и мужские фотографии — Розана, Симпсона, Шибре, Мюсси, а также карточки актеров, писателей, депутатов, неизвестно как попавших в эту коллекцию, — удивительно смешанное общество, олицетворявшее хаос мыслей и лиц, мелькавших в жизни. Рене и Максима. В скучные дождливые дни этот альбом служил темой нескончаемых бесед; он всегда попадался под руки, и Рене, зевая, раскрывала его чуть не в сотый раз; потом незаметно пробуждалось любопытство, подходил Максим, облокачивался на спинку ее кресла, и начинались бесконечные споры по поводу волос Рачихи, двойного подбородка г-жи Мейнгольд, слегка кривого носа г-жи де Лоуренс, груди Бланш Мюллер и рта хорошенькой Сильвии, прославившейся слишком толстыми губами. Они сравнивали женщин между собой.
   — Будь я мужчиной, — говорила Рене, — я избрала бы Аделину.
   — Ты так говоришь, потому что незнакома с Сильвией, — возражал Максим. — Она презабавная!.. Я предпочитаю Сильвию.
   Они переворачивали страницы; иногда попадались лица герцога де Розана, или г-на Симпсона, или графа де Шибре, тогда Максим насмешливо добавлял:
   — Впрочем, у тебя извращенный вкус, — это всем известно… Ну, можно ли представить себе более глупые физиономии, чем у этих господ! Розан и Шибре положительно смахивают на моего парикмахера Постава.
   Рене пожимала плечами, как бы говоря, что его ирония ничуть ее не задевает. Она углублялась в созерцание этих лиц в альбоме, то бледных, то улыбающихся, то угрюмых; ее взор дольше останавливался на портретах дам полусвета, она с любопытством изучала точные микроскопические детали фотографий — мелкие морщинки, волоски. Однажды она попросила даже принести ей увеличительное стекло, ей показалось, что на носу у Рачихи — волосок. И действительно, она увидела в лупу легкий золотистый волосок, отделившийся от бровей и застрявший на переносице. Этот волосок долго смешил их. В течение недели все приходившие в гости дамы спешили удостовериться в наличии волоска. С тех пор лупой пользовались, чтобы разбирать по косточкам женщин на портретах. Рене сделала потрясающие открытия: она находила у иных незаметные прежде морщины, у иных — грубую кожу или плохо скрытые пудрой рябинки. В конце концов Максим спрятал лупу, объявив, что нельзя так строго критиковать человеческие лица. Суть же заключалась в том, что Рене подвергала слишком строгому исследованию толстые губы Сильвии, к которой он питал особую слабость. Они придумали новую игру, — задавая вопрос: «С кем я охотнее всего проведу нынешнюю ночь?», открывали наугад альбом, который давал ответ. В результате получались очень смешные сочетания. Друзья несколько вечеров играли в эту игру. Рене последовательно становилась женой парижского архиепископа, барона Гуро, г-на Шибре, что вызвало веселый смех, и, наконец, собственного мужа, — обстоятельство, чрезвычайно огорчившее ее. Что же касается Максима, он, то ли случайно, то ли благодаря лукавству Рене, открывавшей альбом, всегда попадал на маркизу. Но больше всего смеялись, если случай соединял двух женщин или двух мужчин.
   Приятельские отношения между Рене и Максимом зашли так далеко, что она стала поверять ему свои сердечные огорчения, а он утешал ее, давал ей советы. Отца его как будто не существовало. Затем они стали делиться своими юношескими воспоминаниями. Во время прогулок в Булонском лесу они больше чем когда-либо испытывали смутное томление, потребность рассказывать друг другу вещи, о которых обычно не говорят. Удовольствие, какое испытывают дети, когда шепотом разговаривают о запретном, прелесть совместного греха, хотя бы только на словах, так влекущая к себе молодых женщин и мужчин, всегда приводила их к скабрезным темам. Они глубоко наслаждались при этом, ничуть не упрекая себя за такое развлечение. Напротив, смаковали его, лениво развалившись в коляске, каждый в своем углу, как товарищи, вспоминающие свои первые похождения. Они даже хвастались друг перед другом своей безнравственностью. Рене созналась, что в пансионе девочки были очень испорчены. Максим перещеголял ее, отважившись рассказать несколько позорных эпизодов из жизни плассанского коллежа.
   — Ах, я не могу сказать… — шептала Рене. Потом, наклонившись к нему, рассказывала шепотом — как будто самый звук ее голоса мог вызвать краску стыда — одну из тех монастырских историй, о которых поется в непристойных песенках. У него была достаточно большая коллекция анекдотов в том же духе, и, чтобы не оставаться перед нею в долгу, он напевал ей на ухо весьма рискованные куплеты. Постепенно они впадали в какое-то особенно блаженное состояние, убаюканные чувственными образами, которые сами же вызывали своими разговорами, слегка возбужденные неосознанными желаниями. Коляска тихо катилась, они возвращались домой, испытывая приятную усталость. Они грешили на словах подобно двум холостякам, которые отправились на прогулку без любовниц и обмениваются воспоминаниями.
   Еще больше фамильярности и откровенности было между отцом и сыном. Саккар понял, что крупный финансист должен любить женщин и бросать на них иногда много денег. Любовь выражалась у него грубо, он предпочитал ей деньги; но в его программу входило заглядывать в альковы, оставлять кой-где на камине кредитки и пользоваться от времени до времени какой-нибудь знаменитой кокоткой в качестве раззолоченной вывески для своих спекуляций. Когда Максим окончил коллеж, отец и сын нередко сталкивались у одних и тех же дам полусвета, и оба смеялись над этим. Они были даже отчасти соперниками. Иногда, обедая в ресторане в шумной компании, Максим слышал в соседнем кабинете голос отца.
   — Вот здорово! Папа, оказывается, рядом! — восклицал он с ужимкой, заимствованной у модного актера.
   Он стучал в дверь отдельного кабинета, любопытствуя, что за дама с отцом.
   — А, это ты! — говорил Саккар веселым тоном. — Входи, входи. Вы так шумите, что мы даже не слышим друг друга. Кто там с вами?
   — Да Лаура д'Ориньи, Сильвия, Рачиха, кажется, еще каких-то две. Они преуморительные: лезут пальцами в блюда и кидаются салатом. У меня весь фрак залит маслом.
   Отец смеялся, находил, что это очень забавно.
   — Ах, молодежь, молодежь, — бормотал он. — Не то, что мы, не правда ли, милочка? Мы спокойненько покушали, а теперь пойдем баиньки.
   Он брал за подбородок свою даму, ворковал ей нежности своим носовым, провансальским говором, и эта любовная песенка производила самое смешное впечатление.
   — Ах, старый дуралей! — восклицала женщина. — Здравствуйте, Максим. Только из любви к вам можно согласиться ужинать с таким мошенником, как ваш папаша… Вас совсем не видно. Приходите ко мне послезавтра утром, пораньше… Нет, право, мне нужно вам кое-что сказать.
   Саккар блаженно доедал маленькими глотками мороженое или фрукты, целовал женщину в плечо и добродушно предлагал:
   — Знаете, деточки, если я вас стесняю, я могу уйти. А когда можно будет вернуться, позвоните.
   Затем он уводил свою даму или присоединялся с ней к шумевшей в соседнем зале компании. Максим и отец его целовали одни и те же плечи, руки их обнимали одни и те же талии. Они перекликались, развалясь на диванах, вслух рассказывали друг другу секреты, которые им шептали на ухо женщины. Интимность их доходила до того, что они иногда сговаривались похитить у общества блондинку или брюнетку, приглянувшуюся одному из них.
   Их хорошо знали в Мабиле. Они входили под руку после изысканного обеда, обходили сад, раскланивались с женщинами, перекидывались с ними мимоходом двумя-тремя словами. Они громко смеялись, прогуливаясь об руку, поддерживали друг друга, если нужно было вести горячие переговоры: отец был особенно силен по этой части, выгодно устраивая любовные дела сына. Иногда они присаживались за столик и пили, угощая целую ораву девиц легкого поведения, затем переходили к другому столику или принимались снова бродить. И до самой полуночи, по-товарищески взявшись под руку, они преследовали женщин в желтых аллеях, ярко освещенных газовыми фонарями.
   Они возвращались, и в складках их одежды оставался какой-то след от соприкосновения с продажными женщинами, с которыми они только что расстались. Их развинченная походка, обрывки двусмысленных фраз, разнузданные движения вносили в квартиру на улицу Риволи запах подозрительного алькова. Достаточно было взглянуть, с какой усталостью отец пожимал сыну руку, чтобы понять, откуда они явились. В этой-то атмосфере вдыхала Рене свои минутные желания, свою чувственную тоску. Она нервно смеялась над мужем и пасынком.
   — Откуда вы? — спрашивала она. — От вас пахнет табаком и мускусом… У меня непременно будет мигрень.
   И действительно, ее бесконечно волновал странный запах, стойкий запах этого удивительного домашнего очага.
   Между тем Максим не на шутку увлекся хорошенькой Сильвией. Он несколько месяцев надоедал мачехе своим романом. Рене вскоре узнала эту особу от пят до корней волос. У Сильвии на бедре была синеватая родинка; у нее несравненные, божественные колени; ее плечи отличались тем, что лишь на левом была ямочка. Максим не без задней мысли занимал на прогулке мачеху рассказами о совершенствах своей любовницы. Однажды вечером, на обратном пути из Булонского леса, коляски Рене и Сильвии, застряв в заторе экипажей, остановились бок о бок в Елисейских полях. Обе женщины с острым любопытством стали разглядывать одна другую, а Максим, страшно довольный создавшейся критической ситуацией, усмехался исподтишка. Когда коляска снова покатилась, он взглянул на угрюмо молчавшую мачеху и подумал было, что она рассердилась; он ожидал, что сейчас последует одна из тех странных сцен и материнских нотаций, которыми она иногда еще занималась от скуки.
   — Не знаешь ли ты ювелира этой дамы? — спросила вдруг Рене, когда они подъезжали к площади Согласия.
   — Увы, знаю! — ответил он, улыбаясь, — я должен ему десять тысяч франков. Почему ты спрашиваешь?
   — Просто так.
   Затем, помолчав, она заметила:
   — У нее очень красивый браслет, тот, что на левой руке… Мне хотелось бы посмотреть на него вблизи.
   Они вернулись домой. Больше Рене не говорила об этом. Но на другой день, когда Максим с отцом собрались выйти из дому, она отозвала в сторону пасынка и тихо сказала ему что-то со смущенным видом, мило и умоляюще улыбаясь. Он, казалось, удивился и смотрел на мачеху со своей обычной, недоброй усмешкой. А вечером принес браслет Сильвии, который Рене умоляла показать ей.
   — Вот он, — сказал Максим, — ради вас, мамуся, пойдешь даже на воровство!
   — Она не видела, как ты его взял? — спросила Рене, жадно разглядывая браслет.
   —Не думаю… Она надевала его вчера, вряд ли захочет надеть сегодня.
   Рене подошла к окну, надела браслет; подняв слегка кисть руки, она медленно поворачивала ее и с восторгом повторяла:
   — Ах, хорош, очень хорош… Только изумруды мне не особенно нравятся.
   В эту минуту вошел Саккар; Рене все еще стояла с поднятой рукой у окна, лившего на нее яркий свет.
   — Скажи пожалуйста! Браслет Сильвии! — воскликнул Саккар удивленно.
   — Вам знаком этот браслет? — спросила Рене, не зная, куда девать руку; она еще больше смутилась, чем муж.
   Но Саккар уже оправился и, погрозив пальцем сыну, пробормотал: — У этого шалопая всегда какой-нибудь запретный плод в кармане!.. В один прекрасный день он не только браслет, а всю руку своей дамы сюда притащит.
   — Э! Я ни при чем… — ответил Максим с малодушным лукавством. — Рене захотелось на него посмотреть.
   Муж ограничился восклицанием «А!» и, в свою очередь поглядев на браслет, повторил слова жены:
   — Хорош, очень хорош.
   Затем он спокойно удалился, а Рене выбранила Максима за предательство. Но тот утверждал, Что отцу все это совершенно безразлично. Тогда она вернула ему браслет, добавив:
   — Изволь пойти к ювелиру и закажи мне точно такой же браслет, только вместо изумрудов вели вставить сапфиры.
   Саккар не мог держать вблизи себя ни одной вещи, ни одного человека, чтобы не продать или не извлечь из них какой-нибудь выгоды. Сыну не было и двадцати лет, как он уже задумал нажиться на нем. Максим хорош собой, племянник министра, сын крупного финансиста, его надо выгодно женить. Правда, он слишком молод, но все же можно приискать ему невесту с приданым, а потом либо затянуть свадьбу, либо поторопить ее в зависимости от состояния денежных дел Саккара. Ему повезло: в одной контрольной комиссии, членом которой он состоял, он познакомился с красавцем де Марейлем и покорил его чуть не с первого взгляда. Этот бывший сахаровар из Гавра, по фамилии Бонне, нажив большое состояние, женился на девице благородного происхождения, тоже очень богатой, искавшей представительного мужа, хотя бы и дурака. Бонне получил разрешение носить фамилию супруги, и это чрезвычайно польстило его тщеславию; но женитьба внушила ему непомерное честолюбие: он не желал оставаться в долгу перед Эллен и взамен родовитости решил добиться высокого политического положения. С той поры он всеми известными ему способами стал подготовлять свою кандидатуру в Законодательный корпус: финансировал газеты, покупал большие поместья в Ньеврском департаменте. Пока что он успеха не имел, но важности не терял. Это был человек невероятно пустоголовый. Благодаря великолепной осанке и бледному задумчивому лицу он производил впечатление настоящего государственного деятеля, а так как он замечательно умел слушать и взгляд у него при этом был глубокомысленный, а на лице разлито спокойное величие, то можно было предположить, что в мозгу его происходит огромная внутренняя работа. Он, понятно, ни о чем не думал, но людей смущал, так как они не могли понять, имеют ли дело с исключительно умным человеком, или же просто с дураком. Марейль ухватился за Саккара, как утопающий за соломинку. Он знал, что в Ньеврском департаменте освобождается официальная кандидатура, и страстно желал, чтобы министр выставил его кандидатом. Это была его последняя ставка, Вот почему он душой и телом предался брату министра. Саккар, учуявший выгодное дело, внушил ему мысль о браке между Луизой и Максимом. Марейль пустился в излияния, поверил, что ему первому пришла мысль об этом браке, счел большим счастьем породниться с братом министра и выдать дочь замуж за молодого человека, подававшего блестящие надежды.
   Отец давал за Луизой миллион приданого. Искалеченной, некрасивой и все же прелестной девушке суждено было умереть молодой; подтачивавший ее глухой недуг — чахотка — придавал ей нервную веселость, хрупкую грацию. Девочки, страдающие такого рода болезнями, рано созревают, преждевременно становятся женщинами. Луиза отличалась наивной чувственностью; казалось, она родилась пятнадцатилетней девушкой и никогда не знала детства. Когда ее отец, здоровенный тупой колосс, смотрел на нее, ему не верилось, что она его дочь. Мать также была высокого роста, полной женщиной; о ней ходили слухи, объяснявшие хилость девочки, нечто цыганское в манерах этой юной миллионерши, ее порочную и чарующую некрасивость. Молва гласила, что Эллен умерла, предаваясь самому постыдному разврату; чувственные наслаждения разъедали ее, как язва, а муж даже не замечал явного безумия жены, которую следовало бы поместить в сумасшедший дом. Рожденная больной матерью, Луиза появилась на свет малокровным, искалеченным ребенком, с нездоровым воображением, с памятью, загрязненной видениями распущенной жизни. Иногда ей представлялось, что она смутно вспоминает какое-то другое существование: перед ней в неясной дымке возникали причудливые образы, целующиеся мужчины и женщины, целые чувственные драмы, возбуждавшие ее детское любопытство. Это говорила в ней мать. Самая невинность ее была порочна. Она росла, и ничто не удивляло ее. Она все помнила, вернее — все знала и уверенно шла к запретному, подобно человеку, возвратившемуся домой после долгого отсутствия, которому достаточно протянуть руку, чтобы найти все на своем месте и насладиться домашним уютом. Это странное существо с дурными инстинктами, подстать наклонностям Максима, отличавшееся к тому же невинным бесстыдством, пикантным сочетанием ребячества и вызывающей смелости, эта девочка, как бы переживавшая второе существование девственницы, которая познала жизнь и падение зрелой женщины, должна была в конце концов понравиться ему даже больше, чем Сильвия с ее душой ростовщика и, в сущности, настоящая мещанка — дочь почтенного торговца бумагой.
   О браке говорилось шутя, решили дать «детям» подрасти. Обе семьи жили в теснейшей дружбе; Марейль подготовлял свою кандидатуру, Саккар подстерегал добычу. Максим должен был в виде свадебного подарка преподнести свое назначение аудитором государственного совета.
   В то время богатство Саккара, казалось, достигло апогея, заливало Париж огнями гигантской иллюминации. Наступил тот час охоты, когда дележ животрепещущей добычи наполняет лес собачьим лаем, хлопаньем бичей, огнями факелов. Разнузданные вожделения были, наконец, удовлетворены, упивались наглым торжеством под грохот обрушенных кварталов и наскоро сколоченных состояний. В городе царил разгул миллионов и продажной любви. Порок, низвергаясь с верхов, растекался по канавам, наполняя бассейн, взлетал кверху садовыми фонтанами и снова падал на крышу мелким, пронизывающим дождем. И прохожему, переходившему ночью мост, казалось, что Сена несла посреди уснувшего города все его отбросы, крошки, упавшие со стола, кружевные банты, оставленные на диванах, фальшивые шиньоны, забытые в фиакрах, ассигнации, выпавшие из корсажей, все, что удовлетворенное желание, разбив и загрязнив, выбрасывает на улицу. И в лихорадочном сне еще больше, чем в захватывающей дух дневной суете, ощущалось сумасбродство, обуявшее Париж, золоченый, чувственный кошмар города, обезумевшего от своего золота и своей плоти. До полуночи пели скрипки, потом окна гасли, на город спускались тени. То был словно огромный альков, где потушили последнюю свечу, подавили последнюю стыдливость. Во тьме слышался лишь вопль яростной, усталой любви, а Тюильри на берегу реки простирал во мраке руки как бы для всеобъемлющего объятия.
   Саккар закончил постройку особняка возле парка Монсо, на участке, украденном им у города. Он отделал для себя во втором этаже роскошный кабинет из палисандрового дерева, украшенного позолотой, с высокими книжными шкапами, набитыми папками с делами, но без единой книги; несгораемый шкап, вделанный в стену, стоял в глубокой нише точно в громадном алькове, в котором могли укрыться страсти целого миллиарда. Там расцветало нагло выставленное богатство Саккара. Все удавалось ему. Переселившись с улицы Риволи, он поставил дом на широкую ногу, удвоил расходы, рассказывал близким друзьям о своих больших заработках. Из его слов можно было заключить, что компания с почтенными Миньоном и Шарье приносила ему завидную прибыль, спекуляции на земельных участках процветали, а что касается «Винодельческого кредита», то это была неистощимая дойная корова. Перечисляя свои богатства, Саккар обычно так ошеломлял слушателей, что те не могли отдать себе ясный отчет в сущности его дел. Его носовой провансальский акцент усиливался, он пускал фейерверк коротких фраз и нервных жестов, в которых миллионы взлетали и рассыпались ракетами, ослеплявшими самых недоверчивых. Неугомонная мимика немало способствовала его репутации богача и счастливого игрока. Никто, однако, не знал, есть ли у него солидный, определенный капитал. Различные компаньоны поневоле были осведомлены о его положении, поскольку это непосредственно их касалось, и объясняли его огромное богатство неизменно удачными спекуляциями, им неизвестными. Он тратил бешеные деньги, поток золота продолжал катиться из его кассы, хотя никто еще не открыл истоков этой золотой реки. То было чистейшее безумие, неистовое мотовство. Луидоры пригоршнями выбрасывались за окно, из несгораемого шкапа каждый вечер выбиралось все до последнего су, а за ночь он снова наполнялся неведомо каким образом и никогда не снабжал столь крупными суммами, как в те дни, когда Саккар уверял, будто потерял ключи.
   В бурном водовороте этого богатства, бурлившем как река в весеннее половодье, приданое Рене завертелось, унеслось, утонуло. Вначале она не доверяла мужу, хотела сама управлять своим состоянием, но скоро устала от дел, а затем почувствовала себя бедной по сравнению с ним. Обремененная долгами, она вынуждена была обращаться к Саккару и, занимая у него деньги, отдавала себя в его руки. С каждым новым счетом, который он оплачивал, улыбаясь, как человек, снисходивший к людским слабостям, она становилась все более зависимой, доверяла ему свои процентные бумаги, разрешала ту или иную продажу. Когда супруги переселились в особняк у парка Монсо, Саккар почти окончательно обобрал Рене. Он заменил собою государство и выплачивал ей проценты со ста тысяч, вырученных от продажи дома на улице Пепиньер; с другой стороны, он убедил жену продать поместье в Солони и вложить деньги в крупное предприятие, по его словам — замечательное. Таким образом, у нее остались только шароннские участки, которые она упорно отказывалась продать, чтобы не огорчив добрейшую тетю Елизавету. Но Саккар и тут подготовлял ловкий трюк с помощью своего старого сообщника Ларсоно. Впрочем, Рене все же оставалась обязанной мужу: если Саккар и воспользовался ее состоянием, то процентов платил ей в пять или шесть раз больше обычного. Проценты со ста тысяч франков вместе с доходами от солонского поместья составляли не более девяти или десяти тысяч франков; этого едва хватало на оплату ее белошвейки и башмачника. Муж платил ей или за нее в пятнадцать, двадцать раз больше этой ничтожной суммы. Он мог неделю изощряться, как украсть у нее сто франков, и в то же время содержал ее по-царски. Поэтому Рене, как и все, питала уважение к величественной кассе своего мужа, не задаваясь вопросом, из какого небытия возникла золотая река, протекавшая перед ее глазами, река, в которую она бросалась каждое утро.
   В особняке у парка Монсо началось настоящее исступление, блистательный триумф. Саккары удвоили количество экипажей и выездов; наняли армию слуг, нарядили их в темно-синие ливреи, рейтузы цвета мастики и жилеты в черную и желтую полоску — несколько строгие тона, выбранные Саккаром, чтобы производить впечатление вполне солидного финансиста. Эту мечту он лелеял всю жизнь. Саккары выставляли свою роскошь напоказ и в дни званых обедов широко раздвигали занавесы на окнах. Вихрь современной жизни, хлопавший дверьми в квартире на улице Риволи, превратился здесь в настоящий ураган, грозивший смести все перегородки. В этих княжеских апартаментах с раззолоченными перилами лестниц, с пушистыми коврами, в этом сказочном дворце выскочки носились запахи Мабиля, вихлялись бедра в модных кадрилях, проносилась вся эпоха с ее безумным, тупым смехом, с ее вечным голодом и вечной жаждой. То был подозрительный дом бесстыдного веселья, широко распахивающий окна, чтобы приобщить прохожих к тайнам алькова. Муж и жена жили, не стесняясь, на глазах у прислуги. Они поделили между собой дом, расположились там лагерем, как будто даже не чувствуя, что они у себя, подобно людям, которые после головокружительного, шумного путешествия случайно попали в роскошную гостиницу и, едва распаковав чемоданы, помчались осматривать новый город. Они только ночевали дома и оставались там в дни званых обедов, а остальное время носились по Парижу, иногда забегая на час, как забегают в номер гостиницы в промежутке между двумя экскурсиями. Рене обуревало дома какое-то беспокойство, одолевали мечты; ее шелковые юбки с змеиным шипением скользили по мягким коврам, вдоль атласных кушеток; ее раздражала окружавшая ее бессмысленная позолота, высокие пустые плафоны, где оставались после ночных кутежей отзвуки смеха молодых идиотов и сентенций старых мошенников; и чтобы сделать эту роскошь осмысленной, чтобы полнее жить среди этого блеска, ей нужно было найти то высшее наслаждение, которое ее любопытство тщетно искало во всех закоулках особняка — в маленькой гостиной солнечного цвета, в оранжерее с сочной растительностью. Что касается Саккара, то он дошел до предела своих мечтаний: он принимал у себя финансовых тузов — Тутен-Лароша, Лоуренса, великих политических деятелей — барона Гуро, депутата Гафнера; даже его брат министр — и тот соблаговолил два-три раза побывать у него, чтобы упрочить этим положение Саккара. Между тем его, как и жену, обуревал нервный страх, беспокойство, от которого смех его дребезжал, точно надтреснутое стекло. Он так метался, казался таким растерянным, что его знакомые говорили о нем: «Черт его знает, этого Саккара! Он слишком много наживает, он кончит сумасшествием!» В 1860 году Саккар получил орден за таинственную услугу, оказанную префекту: он выступил в качестве подставного лица какой-то дамы при продаже участков.