Подали десерт. Лакеи быстрее заходили вокруг стола. Произошла заминка, пока на скатерти не выросли груды фруктов и сластей. На конце стола, где сидел Максим, смех стал звонче; послышался тоненький голос Луизы: «Уверяю вас, что у Сильвии в роли Дендонетты было голубое атласное платье», а другой детский голос добавил: «Да, но оно было отделано белыми кружевами». Становилось жарко. Порозовевшие лица словно расплывались от внутреннего довольства. Два лакея обошли вокруг стола и наполнили бокалы аликанто и токайским.
   С самого начала обеда Рене казалась рассеянной. Она с застывшей улыбкой исполняла свои обязанности хозяйки дома. Всякий раз, когда на конце стола, где сидели рядом Максим и Луиза, шутившие как добрые приятели, раздавался смех, она бросала в их сторону сверкающий взгляд. Ей было скучно. Серьезные люди надоели ей. Г-жа д'Эспане и г-жа Гафнер с отчаянием смотрели на нее.
   — Скажите, а как выборы на ближайшую сессию? — спросил вдруг Саккар у г-на Юпель де ла Ну.
   — Прекрасно, — ответил тот, улыбаясь, — только в моем департаменте еще не назначили кандидатов. Говорят, министерство колеблется.
   Де Марейль взглядом поблагодарил Саккара за то, что он завел разговор на эту тему; он сидел точно на горячих угольях, слегка раскраснелся и смущенно поклонился, когда префект продолжал, обращаясь к нему:
   — Я много слышал о вас в наших краях, сударь. У вас там большие поместья, и благодаря им вы приобрели многочисленных друзей: всем известна ваша преданность императору. У вас много шансов.
   — Папа, это правда, что Сильвия два года назад продавала папиросы в Марселе? — крикнул с другого конца стола Максим.
   Аристид Саккар притворился, будто не слышит, и молодой человек добавил, понизив голос:
   — Отец был с ней близко знаком.
   Послышался сдержанный смешок. Де Марейль продолжал отвешивать поклоны, а Гафнер сентенциозно произнес:
   — В наши дни корыстной демократии единственной добродетелью, единственным проявлением патриотизма является преданность императору. Кто любит императора, тот любит Францию. Мы с искренней радостью назовем вас своим коллегой, господин де Марейль.
   — Господин де Марейль, несомненно, одержит победу, — добавил г-н Тутен-Ларош, — вокруг трона обязательно должны группироваться крупные состояния.
   Рене стало невтерпеж. Сидевшая против нее маркиза подавила зевок. И когда Саккар снова хотел взять слово, его жена сказала с милой улыбкой:
   — Мой друг, умоляю, сжальтесь над нами, бросьте говорить о вашей гадкой политике.
   Тут г-н Юпель де ла Ну, с подобающей префекту любезностью, воскликнул, что дамы совершенно правы, и начал рассказывать скабрезную историю, случившуюся в его округе. Маркиза, г-жа Гафнер и другие дамы от души смеялись над некоторыми подробностями. Рассказывал префект очень пикантно: полунамеками, с недомолвками и такими интонациями, что самые невинные выражения принимали двусмысленный оттенок. Потом разговор зашел о первом вторнике герцогини, о буффонаде, представленной накануне, о смерти известного поэта и о последних осенних скачках. Г-н Тутен-Ларош, который также умел порою быть любезным, сравнивал женщин с розами, а г-н де Марейль, взволнованный своими предвыборными надеждами, проникновенно заговорил о новом фасоне шляп.
   Рене оставалась рассеянной.
   Гости кончили есть. Казалось, горячий ветер пронесся над столом, и от него помутнели стаканы, раскрошился хлеб, почернела на тарелках кожура фруктов, нарушилась стройная симметрия приборов. Цветы увядали в больших вазах чеканного серебра. А гости продолжали сидеть за остатками десерта, осоловев, не имея мужества подняться. Облокотившись на стол, они сидели согнувшись, с бессмысленным взглядом, в том смутном состоянии умеренного и пристойного опьянения, свойственном светским людям, которые хмелеют, потягивая вино маленькими глотками. Смех умолк, редко кто ронял слово. Пили и ели много, и от этого группа важных гостей в орденах приобрела еще более напыщенный вид. В столовой стало душно, и дамы почувствовали, как лоб и затылок покрывается у них испариной. Серьезные, слегка побледневшие, точно у них немного кружилась голова, они ждали, когда можно будет перейти в гостиную. Г-жа д'Эспане вся порозовела, у г-жи Гафнер, напротив, плечи стали точно восковые. Г-н Юпель де ла Ну разглядывал рукоятку ножа; г-н Тутен-Ларош обращался к г-ну Гафнеру с отрывистыми фразами, тот отвечал кивками головы. Г-н де Марейль мечтательно смотрел на г-на Мишлена, который в ответ тонко улыбался. Хорошенькая г-жа Мишлен давно уже молчала; вся красная, она опустила под скатерть руку, а г-н Сафре, очевидно, пожимал ее, так как сидел неловко опираясь о край стола и сдвинув брови, словно человек, решающий алгебраичеекую задачу. Г-жа Сидония тоже, повидимому, одержала победу; почтенные Миньон и Шарье, облокотившись и повернув к ней голову, казалось, с восторгом слушали ее откровенные признания: она сознавалась, что обожает молочную пищу и боится привидений. И даже сам Аристид Саккар, полузакрыв глаза в блаженном состоянии хозяина, честно напоившего гостей, не думал вставать из-за стола; он с почтительной нежностью созерцал барона Гуро, который, отяжелев и переваривая пищу, вытянул на белой скатерти правую руку, руку чувственного старика, короткую, жирную, с фиолетовыми пятнами и. рыжими волосами.
   Рене машинально допила несколько капель токайского, оставшихся на дне бокала. Лицо ее пылало, мелкие непокорные завитки светлых волос на лбу и на затылке выбились, точно от влажного ветерка. Губы и ноздри нервно сжались, а лицо оцепенело, как у ребенка, выпившего вина. Если тени парка Монсо вызвали у нее добродетельные буржуазные мечты, то теперь мысли ее путались в голове, возбужденной вином, тонкими блюдами, светом, всей этой волнующей обстановкой, жарким дыханием и смехом. Она больше не обменивалась спокойными улыбками со своей сестрой Христиной и старушкой-теткой, скромными, незаметными, молчаливыми женщинами. От ее сурового взгляда опустились глаза у бедного г-на де Мюсси. Она так крепко опиралась на спинку стула, что скрипел атлас ее корсажа; при всей своей кажущейся рассеянности Рене избегала оборачиваться, но «плечи ее чуть вздрагивали всякий раз, как раздавался веселый взрыв смеха в углу, где Максим и Луиза громко перебрасывались шутками среди затихавшего гула разговоров.
   А позади нее, в полумраке, над опустевшим столом и головами разомлевших гостей, выделялась высокая фигура Батиста; выхоленный, важный, он стоял в презрительной позе лакея, доотвала накормившего господ. В насыщенной опьянением атмосфере, под резким, желтоватым светом люстры, лишь он один сохранил благопристойный вид, со своей серебряной цепью на шее и холодными глазами, в которых не загоралось ни единой искры при виде женских плеч; это был евнух, соблюдавший свое достоинство на службе у парижан эпохи упадка. Наконец Рене поднялась нервным движением. Все последовали ее примеру и перешли в гостиную, где подан был кофе.
   Большая гостиная, обширная, продолговатая комната вроде галереи, тянулась от одной башенки до другой и занимала весь нижний этаж со стороны сада. Широкая застекленная дверь открывалась на крыльцо. Галерея блистала позолотой. По слегка сводчатому потолку вокруг огромных золоченых медальонов, сиявших, как щиты, вились прихотливые узоры. Свод окаймляли ослепительные розетки и гирлянды; багеты, подобно струям расплавленного металла, стекали по стенам, обрамляя панно, обтянутые красным шелком; вдоль зеркал свешивались сплетения из роз, а вверху распускались большие букеты. На паркете расстилался обюссоновокий ковер, затканный алыми цветами. Мебель, обитая красным штофом, портьеры и занавеси из той же материн, огромные часы в стиле рококо на камине, китайские вазы на консолях, ножки двух длинных столов, украшенных флорентийской мозаикой, даже жардиньерки в амбразурах окон — все струилось золотом. По углам на подставках из красного мрамора возвышались четыре большие лампы, прикрепленные цепочками из позолоченной бронзы, спадавшими с изящной симметрией. А с потолка спускались три люстры с хрустальными подвесками, переливавшими голубыми и розовыми каплями; от их яркого света пылало все золото гостиной.
   Мужчины вскоре перешли в курительную. Г-н де Мюсси фамильярно взял под руку Максима, которого знал еще в коллеже, хотя был на шесть лет старше. Он увел его на террасу и, когда они закурили сигары, стал горько жаловаться на Рене:
   — Да что же с ней такое, скажите? Я виделся с ней вчера, она была обворожительна. А сегодня она обращается со мной так, как будто между нами все кончено. Чем я провинился? Дорогой Максим, окажите мне услугу, разузнайте, в чем дело, скажите ей, как я измучился.
   — Ну, уж нет! — ответил, смеясь, Максим. — У Рене разошлись нервы, я вовсе не желаю, чтобы и на меня излился ее гнев. Устраивайте сами свои дела, — и добавил, медленно выпуская дым гаванской сигары: — Нечего сказать, хорошенькую роль вы мне навязываете!
   Но г-н де Мюсси стал толковать о своей дружбе и объявил, что ждет только случая, чтобы доказать Максиму свою преданность. Он так несчастлив, он так любит Рене!
   — Ну хорошо! Я замолвлю ей словечко, — сказал, наконец, Максим, — только знайте, я ничего не обещаю; она пошлет меня к чорту, я уверен.
   Они возвратились в курительную, растянулись в покойных креслах, и тут Мюсси с добрых полчаса выкладывал Максиму свои огорчения, в десятый раз рассказал, как влюбился в его мачеху, как она подарила его своим вниманием; и Максим, докуривая сигару, давал ему советы, объяснял, что представляет собою Рене и как надо себя вести, чтобы покорить ее.
   Саккар подошел и сел в нескольких шагах от молодых людей. Мюсси умолк, а Максим сказал в заключение:
   — Я на вашем месте действовал бы очень смело. Она это любит.
   Курительная помещалась в конце большой гостиной, в одной из круглых комнат, устроенных в башенках. Она была убрана очень богато, в строгом стиле: стены обтянуты тисненой кожей, портьеры из алжирской ткани, на полу — плюшевый ковер с персидским рисунком. Мебель, обитая шагреневой кожей древесного цвета, состояла из пуфов, кресел и изогнутого дивана, занимавшего часть круглой стены. Небольшая люстра на потолке, украшения овального столика, отделка камина были из бледнозеленой флорентийской бронзы.
   С дамами осталось только несколько молодых людей и стариков с дряблыми, бледными лицами, питавших отвращение к табаку.
   В курительной смеялись, двусмысленно шутили. Г-н Юпель де ла Ну чрезвычайно рассмешил мужчин, повторив рассказанную за обедом историю, которую он дополнил весьма рискованными подробностями. Это было его специальностью; он всегда держал про запас две версии одного и того же анекдота, — одну для дам, другую для мужчин. Когда вошел Аристид Саккар, его окружили и забросали комплиментами; но он сделал вид, будто не понимает, в чем дело, и тогда г-н Сафре объяснил ему, что он, Саккар, оказал большую услугу отечеству, воспрепятствовав красавице Лауре перейти к англичанам. Сказано это было очень витиевато, и шутку Сафре наградили аплодисментами.
   — Что вы, господа! Вы, право, ошибаетесь, — бормотал Саккар с притворной скромностью.
   — Ну, ну, не оправдывайся, в твои годы это прекрасно! — снисходительно крикнул ему сын.
   Максим бросил сигару и возвратился в большую гостиную. Собралось много гостей. Галерея наполнилась людьми: мужчины в черных фраках, стоя, беседовали вполголоса, дамы в широких юбках расселись на диванчиках вдоль стен. Лакеи стали разносить серебряные подносы с мороженым и пуншем.
   Максиму хотелось поговорить с Рене; зная, где найти дамское общество, он прошел через всю большую гостиную. На другом конце галереи была такая же круглая комната, как курительная; в ней устроили прелестную маленькую гостиную. Эта комната, обтянутая золотисто-желтым атласом с такими же занавесями и портьерами, была полна чувственного, изысканно оригинального очарования. Среди тканей солнечного цвета огни изящной люстры создавали минорную симфонию желтых тонов. Мягкий свет разливался, словно закат над зреющей нивой. На полу свет угасал на обюссоновском ковре с узором из осенних листьев. Рояль черного дерева с инкрустациями из слоновой кости, два маленьких шкафчика, сквозь стекла которых виднелось множество безделушек, стол в стиле Людовика XVI, жардиньерка с огромным снопом цветов — вся эта мебель заполняла комнату. Там стояли еще диванчики, кресла, пуфы, обитые золотисто-желтым атласом с черной атласной полоской, вышитой яркими тюльпанами, низенькие легкие стулья, все элегантные и причудливые разновидности табурета. Дерева не было видно, оно скрывалось под атласом обивки. Спинки кресел загибались с мягкой округленностью, как валики для изголовья кровати; это были точно пуховые постели, на которых можно спать и любить в чувственной атмосфере желто-минорной симфонии.
   Рене любила свою маленькую гостиную, из которой стеклянная дверь вела в роскошную оранжерею, примыкавшую к дому. Днем она проводила там свободные часы. Желтый цвет обивки стен не только не убивал бледного оттенка ее волос, а, наоборот, золотил их удивительными переливами; ее головка сияла в лучах утренней зари, точно лик белокурой Дианы, пробуждающейся на рассвете; потому-то она и любила эту комнату, на фоне которой рельефнее выделялась ее красота.
   В тот вечер она сидела там с самыми близкими друзьями. Ее сестра и тетка ушли. Остались лишь наиболее легкомысленные дамы. Полулежа на одной из кушеток, Рене слушала признания своей подруги Аделины, которая шептала ей что-то на ухо, ласкаясь, как кошечка, и внезапно разражаясь смехом. Вокруг Сюзанны Гафнер толпились молодые люди, а она кокетничала с ними, не теряя ни своей немецкой томности, ни вызывающей наглости, холодной и обнаженной, как ее плечи. В уголке г-жа Сидония, понизив голос, поучала молодую женщину, опускавшую ресницы с девичьей скромностью. Поодаль Луиза, стоя, разговаривала с долговязым, красневшим от застенчивости юношей, а барон Гуро, залитый светом, дремал в кресле; его дряблая, слоновья туша бросалась в глаза на фоне хрупкой грации и томной нежности женщин. Феерический свет комнаты рассыпался золотой пылью на лоснившихся, как фарфор, складках плотного атласа, на молочной белизне плеч, сверкавших бриллиантами. С кристальной чистотой звенел чей-нибудь тонкий голосок или воркующий смех. Было очень жарко. Медленно, точно крылья, колебались веера, и при каждом их взмахе в воздухе от корсажей веяло запахом мускуса.
   Когда вошел Максим, Рене, рассеянно слушавшая маркизу, быстро встала, как будто для того, чтобы выполнить обязанности хозяйки дома. Она вышла в большую гостиную. Максим последовал за нею. Улыбаясь, пожимая руки гостям, Рене прошла несколько шагов, а затем, отойдя с Максимом в сторону, иронически спросила его вполголоса:
   — Что ж, повинность оказалась приятной? Значит, ухаживание не такая уж глупая штука?
   — Ничего не понимаю, — ответил молодой человек, собиравшийся ходатайствовать за Мюсси.
   — Оказывается, хорошо, что я не освободила тебя от Луизы? У вас дело быстро идет на лад. — И добавила с досадой: — Вы неприлично вели себя за столом.
   Максим рассмеялся:
   — Ах, да! Мы рассказывали друг другу анекдоты. Я не знал этой девочки, смешная она, — настоящий мальчишка.
   Но с лица Рене не сходила раздраженная гримаса оскорбленной добродетели, и Максим, не знавший за ней такой щепетильности, продолжал с веселой фамильярностью:
   — Надеюсь, ты не думаешь, дорогая мамочка, что я щипал ей под столом колени? Черт возьми, мы умеем вести себя в обществе невесты!.. Мне нужно сказать тебе нечто более серьезное. Послушай… Да ты слушаешь меня?.. — Он еще более понизил голос. — Вот что… Господин Мюсси очень несчастлив, он сам сию минуту признался мне. Ты, конечно, понимаешь, что в мои обязанности вовсе не входит мирить вас, если вы поссорились. Но мы с ним знакомы со школьной скамьи, и я обещал ему замолвить за него словечко, потому что он действительно в полном отчаянии.
   Максим замолчал. Рене смотрела на него неподвижным взглядом. — Ты не отвечаешь?.. — продолжал он. — Все равно я свою миссию выполнил, устраивайтесь, как знаете. Но ты, по-моему, жестока, мне жаль беднягу. На твоем месте я, по меньшей мере, просил бы передать ему ласковое слово.
   Тогда Рене, не спуская с Максима горящих глаз, ответила:
   — Пойди и скажи де Мюсси, что он мне до смерти надоел. И она снова стала медленно переходить от одной группы гостей к другой, кланяясь, пожимая руки. Ошеломленный Максим застыл на месте, потом тихо рассмеялся.
   Не имея ни малейшего желания передавать г-ну де Мюсси слова Рене, он обошел большую гостиную.
   Вечер, блестящий и банальный, как все вечера, подходил к концу. Было около двенадцати часов ночи, гости понемногу расходились. Максиму не хотелось возвращаться домой с неприятным ощущением скуки, и он решил отыскать Луизу, Проходя мимо двери в вестибюль, он увидел хорошенькую г-жу Мишлен, которую муж заботливо кутал в голубую с розовым вечернюю накидку.
   — Он был прямо очарователен, — шептала молодая женщина, — За обедом мы говорили только о тебе. Он скажет о тебе министру; только это не от министра зависит…
   Рядом с ними лакей заворачивал в длинную меховую шубу барона Гуро, и она добавила на ухо мужу, в то время как он завязывал ей под подбородком ленты капора:
   — Вот этот толстый дядя быстро обделал бы дело! Он распоряжается в министерстве как хочет. Завтра у Мартейлей надо попытаться…
   Мишлен улыбался. Он осторожно вел жену под руку, точно оберегал хрупкий, драгоценный предмет. Убедившись, что Луизы нет в передней, Максим направился прямо в маленькую гостиную. Девушка действительно оказалась там. Она поджидала отца, который, очевидно, провел вечер в курительной, в обществе политических деятелей. Маркиза и г-жа Гафнер уехали, остались лишь Сидония, распространявшаяся о своей любви к животным, да несколько чиновничьих жен.
   — А, вот и мой муженек! — воскликнула Луиза. — Садитесь сюда и расскажите, в каком кресле мог заснуть мой отец. Он, повидимому, уже вообразил себя в палате.
   Максим ответил ей в том же тоне, и молодые люди снова стали хохотать, как за столом. Сидя у ее ног на низенькой табуретке, он взял ее за руки, стал шутить с ней, как с товарищем. В белом фуляровом платье с красными горошинами и закрытым доверху лифом, с плоской грудью, некрасивым лукавым личиком, она, действительно, была похожа на переодетого мальчика. Но иногда ее тонкие руки, ее искривленный стан застывали в беспомощной позе, а в детских глазах вспыхивал огонек; в то же время она и не думала краснеть от заигрываний Максима. И оба хохотали, думая, что они одни, даже не замечая, что на них смотрит Рене, которая стояла посреди оранжереи, наполовину скрытая деревцем. Проходя по дорожке, она вдруг остановилась, увидев Максима и Луизу. Вокруг нее в похожей на храм теплице с тонкими железными колонками, которые, уходя ввысь, поддерживали стеклянный свод, разметалась буйная растительность, широкой пеленой раскидывалась сочная листва, цветущая зеленая поросль.
   Посредине, в овальном бассейне, вровень с землей, жили своей таинственной жизнью тускло-зеленые водоросли, вся подводная флора солнечных стран. Высокие зеленые султаны циклантусов величественно опоясывали струю фонтана, напоминавшую обломанную капитель какой-то циклопической колонны. Над бассейном с двух сторон поднимались кусты огромной торнелии, их странные сухие и голые ветви извивались, как больные змеи, а воздушные корни спадали, точно рыбачьи сети, развешенные для просушки. У края бассейна распускались листья явской пандани, зеленоватые, с белыми полосками, узкие, словно шпаги, колючие и зубчатые, как малайские кинжалы. А на сонной глади тепловатой, чуть подогретой воды раскрывались розовые звезды кувшинок, плавали пупырчатые круглые листья медуз, похожие на спины отвратительных жаб, покрытые бородавками.
   Вместо газона бассейн окружала широкая полоса плаунов. Эти карликовые папоротники ложились нежно-зеленым пушистым ковром. А по другую сторону широкой круговой аллеи мощным порывом вздымались четыре огромных массива: грациозные пальмы, слегка склонившись, распускали свои веера, раскидывали кроны, опуская листы, точно весла, уставшие от вечного скитания в голубом эфире; прямые высокие индийские бамбуки, твердые и ломкие, роняли сверху легкий дождь листьев; дерево путников, равенала, поднималось ввысь огромным букетом китайских экранов, а в углу отягченный плодами банан вытягивал во все стороны длинные горизонтальные листья, где свободно могли улечься двое влюбленных, тесно прижавшись друг к другу. В углах были абиссинские молочаи — колючие свечи, обезображенные отвратительными наростами, источающими яд. Под деревьями тонким нежным кружевом стелились по земле низкорослые папоротники. Ветви древолюбов, порода более высоких папоротников, возвышались этажами; их симметрические шестигранные листья были такой правильной формы, что они казались большими фаянсовыми вазами, в которых уместились бы гигантские фрукты для десерта великанов. Массивы опоясывал бордюр из бегоний и краснолистника; у бегоний были искривленные листья, красиво испещренные зелеными и красными пятнами; краснолистник с копьевидными листьями, с зелеными жилками, напоминал широкие крылья бабочки. То были причудливые растения, чья листва живет своеобразной тусклой и бледной жизнью вредоносных цветов.
   Позади массивов вокруг оранжереи шла вторая, более узкая аллея. Там, на ступеньках, прикрывая трубы отопления, цвели нежные, словно бархат, арророуты, глоксинии с фиолетовыми колокольчиками, драцены, похожие на пластинки старинного лакированного дерева.
   Особое очарование этому зимнему саду придавали расположенные в углах зеленые гроты, глубокие беседки, скрытые густыми завесами лиан. Здесь были уголки девственного леса, воздвигавшие целые стены листвы, непроницаемую чащу стеблей; гибкие ползучие растения цеплялись за ветви, смелым взлетом пересекали пространство, свешивались с потолка, точно кисти богатых штофных драпировок. Стебель ванили взбирался по круглому портику, убранному мхом, от спелых стручков его веяло пряным запахом; круглые листья левантийской павилики обвивали колонки; красные гроздья баугинии, цветы мохночашника, свисающие как стеклянные бусы, извивались, скользили, переплетались, словно тонкие ужи, без конца играющие и растягивающиеся в темной зелени.
   А под арками, между древесными массивами, были подвешены на железных цепочках корзины с орхидеями, причудливыми цветами, пускающими во все стороны ростки — кряжистые, искривленные и узловатые, точно искалеченные пальцы. Были здесь и башмачки Венеры, цветок, похожий на волшебную туфельку с каблуком, украшенным крыльями стрекозы; и аэриды с таким нежным благоуханием, и станопея с бледными, пестрыми цветами, от которых даже издали веет сильным и терпким запахом, точно горьким дыханием выздоравливающего больного.
   Но больше всего поражал взгляд видимый со всех аллеек китайский гибиск, покрывавший широкой пеленой зелени и цветов ту стену особняка, к которой примыкала оранжерея. Большие пурпурные цветы этой гигантской мальвы, непрестанно обновляющиеся, живут лишь несколько часов. Они раскрываются, Словно чувственные женские уста, словно красные, мягкие, влажные губы какой-то исполинской Мессалины[1], чьи поцелуи убивают, постоянно возрождаясь в жадной кровавой улыбке.
   Рене, дрожа, стояла у бассейна, среди этих роскошных растений. Позади вытянулся на гранитном постаменте, лицом к аквариуму, черный мраморный сфинкс с блестящими бедрами, и он смотрел на Рене с кошачьей улыбкой, жестокой и загадочной; то был словно мрачный кумир этой огненной земли. Матовые стеклянные шары проливали молочно-белый свет на листву. Статуи, женские головки, запрокинутые от безумного смеха, белели среди деревьев, и теневые пятна искажали их лица. В густой стоячей воде бассейна играли причудливые лучи, освещая неясные, бесформенные массы, подобные зачаткам чудовищ. Потоки белых отблесков пробегали по гладким листьям равеналы, по лоснящимся веерам латаний, капли света мелким дождем рассыпались на кружеве папоротников. Наверху, меж кронами высоких темных пальм, поблескивали стекла, а вокруг сгущался мрак; беседки с завесами из лиан тонули в потемках, точно гнезда спящих змей.
   И освещенная ярким светом, Рене задумалась, глядя издали на Луизу и Максима. То были уже не безотчетные грезы, не смутное искушение в сумерках прохладных аллей Булонского леса; ее мечты не укачивала и не усыпляла мерная рысь лошадей, бежавших вдоль излюбленных светским обществом газонов, вдоль густых рощ, где по воскресеньям обедают буржуазные семьи. Теперь ею овладело желание, острое и отчетливое.
   Необъятная страсть, жажда наслаждений витали под этими замкнутыми сводами, где кипели пламенные соки тропиков. Молодую женщину захватили могучие браки земли, порождавшие вокруг нее эту темную листву, эти громадные стебли; жгучие роды этого огненного моря, буйный расцвет леса, нагромождение зелени, пылающей от жара недр, вскормивших их, веяли ей в лицо своим пьянящим дыханием. У ног ее дымилась теплая вода бассейна, сгущенная соком пловучих корней, окутывала ее плечи плащом тяжелых испарений, которые согревали ее тело, как прикосновение руки, влажной от сладострастия. Над головой ее простирались побеги молодых пальм, высоко растущая листва обвевала ее своим ароматом. Но она чувствовала себя разбитой — не столько от духоты, от яркого света и ослепительно ярких, огромных цветов, мелькавших в листве, словно смеющиеся или искаженные гримасой лица, сколько от запахов. В воздухе носился непостижимый запах, сильный, возбуждающий, будто созданный из запахов человеческого пота, женского дыхания, аромата волос; в сладкое и приторное до обморока дуновение врывались тлетворные, резкие, ядовитые веяния. Но в этой необычайной музыке запахов звучала как лейтмотив одна мелодическая фраза, заглушавшая нежное благоухание ванили, резкий аромат орхидей: то был волнующий, чувственный запах человеческого тела, запах любви, который вырывается утром из запертой комнаты новобрачных.