А.В.Гулыга реконструирует взгляды позднего Канта на основе сохранившегося русского перевода письма русскому философу и дипломату А.М.Белосельскому. Вот реконструкция этого текста: «Я представляю себе две отделенные друг от друга страны или области врожденной нам способности представления <…>. Страна рассудка в широком значении этого слова есть способность мыслить, страна созерцания есть простая способность чувствовать, воспринимать.
   Первая из этих стран состоит из трех сфер. Первая сфера – сфера рассудка, или способности понимать, создавать понятия, объединять созерцания. Вторая представляет собою сферу суждения, или способности применять понятия к частным случаям in concreto, то есть приводить в соответствие с правилами рассудка, и это составляет собственно ум, le bon sens. Третья есть сфера разума, или способности выводить частное из всеобщего, то есть мыслить согласно основоположениям…» (цит. по Гулыга, 1986. С. 88).
   Самая существенная часть способности созерцания «представляет собой творчество и состоит в воображении», в активности познания. И мысль Гумбольдта о языке как деятельности, как «созидающем процессе» (см. ниже), перекликается с этой позицией Канта.
   Между чувственными данными и абстрактными понятиями Кант вводит особое звено – «трансцедентальную схему». Здесь чувственная наглядность уживается с элементами абстрактной всеобщности. «Так как синтез воображения имеет в виду не единичное созерцание, а только единство в определении чувственности, то схему все же следует отличать от образа. Так, если я полагаю пять точек одну за другой (…..), то это образ числа пять. Если же я мыслю только число вообще, безразлично, будет ли это пять или сто, то такое мышление есть скорее представление о методе (каким представляют в одном образе множество, например тысячу) <…>. Это представление об общем способе, каким воображение доставляет понятию образ, я называю схемой этого понятия» (цит. по Гулыга, 1984. С. 354).
   Развивая мысль Г.В.Лейбница о знаковости как необходимом условии любого человеческого рассуждения (ибо «не только сами вещи, но даже и идеи вещей нельзя, да и нет нужды постоянно отчетливо обозревать умом, а поэтому, ради краткости, для их выражения употребляются знаки» – Лейбниц, 1984. С. 501), Кант понимает знак как материальный элемент, применяемый как аналогия, служащая для узнавания и первоначального объяснения какого-либо явления. Такая аналогия не есть чистое знание, она относится к рассудку, а не к разуму. Но она участвует в образовании подлинного понятия, соотносимого именно с разумом. Вообще любое познание настоящего и связи его с прошедшим возможно только через обозначение, сигнификацию. Но, с другой стороны, возникает ситуация «идола»: знак отвлекает человеческий ум от чистого разума, держит его в плену у чувственности, и поэтому излишнее доверие к нему может привести к ложному познанию.
   Кант не отождествляет знак с символом, который для него – синоним образа. Знаки, по Канту, «могут быть и чисто опосредствованными (косвенными) приметами, которые сами по себе ничего не значат и только присовокуплением приводят к созерцаниям, а через созерцания к понятиям; поэтому символическое познание следует противопоставлять не индуктивному, а дискурсивному познанию, в котором знак сопровождает понятие только как страж, чтобы при случае воспроизводить его. Таким образом, символическое познание противоположно не интуитивному (через чувственное содержание), а интеллектуальному (через понятия). Символы суть только средства рассудка, но средство косвенное, через аналогию с теми или иными созерцаниями, к которым могут быть применены понятия рассудка, чтобы с помощью изображения предмета придать понятию значение» (цит. по Хабаров, 1978. С. 37). Знаки, по Канту, суть только выражения для понятий, а сигнификация есть перенесение рефлексии о предмете содержания на понятие.
   Кант одним из первых дал классификацию знаков. Их выделяется три типа: произвольные («знаки умения»), например жесты, письменные и музыкальные знаки, цифры, геральдические символы, знаки отличия и т. д.; естественные знаки, которые делятся Кантом на демонстративные (признаки, симптомы), напоминающие (например, памятники истории) и прогностические. Третий тип – «знаки знамения», в которых природа вещей извращается, но которые служат людям для пророчеств и предвидений (комета как знак грядущего конца света).
   Гегель. Гегелевская традиция особенно важна для нас. Именно ее развивали Маркс и марксизм, как бы к ним ни относиться. Как мы увидим ниже, многое от Гегеля взял и такой выдающийся мыслитель, как Гумбольдт, а от него идет своя традиция (лингвистическая, например Потебня, и философская, например, отчасти неопозитивизм).
   По Гегелю, имеются три формы раскрытия силы воображения: воспроизводящая сила (она «имеет характер чисто формальной деятельности»), деятельность ассоциирования образов («относит их друг к другу и, таким образом, поднимает их до всеобщих представлений» – Гегель, 1977. С. 288) и «та, на которой интеллигенция отождествляет свои всеобщие представления с тем, что есть особенного в образе, и тем самым дает им образное наличное бытие. Это чувственное наличное бытие имеет двоякую форму – символа и знака; так что эта третья ступень охватывает символизирующую и означающую фантазию…» (Там же). «Поскольку <…> освободившееся от содержания образа всеобщее представление становится чем-то созерцаемым в произвольно избранном им внешнем материале, оно порождает то, что в отличие от символа следует назвать знаком» (там же. С. 294).
   Итак, отличие символа от знака в том, что символ мотивирован, а знак произволен относительно объекта. Иными словами, хотя символ (во всяком случае в поздних работах Гегеля) тоже есть знак, «но в простом обозначении связь между значением и его выражением представляет собой связь, установленную совершенно произвольным их соединением», а «символы сами по себе обладают тем свойством, значение которого они должны выражать» (лисица хитра, лев силен) (Гегель, 1938. С. 313–314).
   «Знак есть непосредственное созерцание, представляющее совершенно другое содержание, чем то, которое оно имеет само по себе, – пирамида, в которую переносится и в которой сохраняется чья-то чужая душа» (Гегель, 1977. С. 294). Здесь уже видна идея превращенной формы (см. ниже), особенно ясно проявляющаяся в следующих словах Гегеля: «Созерцание <…> приобретает, будучи употреблено в качестве знака, существенное определение обладать бытием лишь в качестве снятого» (там же. С. 295).
   Мы процитировали здесь почти только одну «Философию духа» и сосредоточились на тех мыслях Гегеля, которые прямо связаны с понятием знака. На самом деле в философско-методологический базис психологической теории деятельности, да и российской психологии вообще, вошли и многие другие положения Гегеля (часть из них будет приведена и проанализирована в дальнейших главах). Так, мысль о сознании, творящем действительность, и в связи с этим об «удвоении» действительности в социальной деятельности человека, встречается потом у К.Маркса, а от него переходит к П.П.Блонскому и Л.С.Выготскому. Хорошо известна нам благодаря тому же Марксу идея природы как самоотчуждения духа. Гегель пишет в этой связи: «Когда встречаемся я и предмет, то один из нас должен потерять свое качество, чтобы нам объединиться <…>. Я через отмену самостоятельности предметов утверждаю и сохраняю себя, присваивая их <…>. Я вкладываю в него [предмет. – А.Л.] другую душу, другой смысл, я даю ему мою душу» (цит. по Мегрелидзе, 1973. С. 125–126). Мы еще будем специально говорить о гегелевском подходе к понятию идеального и о многом другом в соответствующих главах нашей книги.
   Маркс. По существу, вся концепция, представленная в первой и второй частях настоящей книги, в той или иной мере восходит к философии Карла Маркса как последовательного гегельянца, сумевшего соединить гегелевский диалектический подход с наследием классического философского материализма. Марксистами (по крайней мере в том, что касается философской антропологии и теории познания) были и Л.С.Выготский, и А.Н.Леонтьев, и С.Л.Рубинштейн. И, оставаясь в психологии последовательным материалистом и в то же время избегая вульгаризации материалистического подхода, трудно обойтись без постоянного обращения к идеям Маркса и подлинных марксистов вроде Г.В.Плеханова и Люсьена Сэва, Э.В.Ильенкова и М.К.Мамардашвили, развивавших его понимание отношения человека к миру (здесь мы приходим к понятию деятельности) и его теории познания. Поэтому сейчас мы не будем останавливаться на основных философских позициях Маркса – к ним нам так или иначе придется возвращаться вновь и вновь. Обратим внимание читателя лишь на тот весьма мало известный факт, что в работах Маркса содержится в эксплицитном виде совершенно определенное, в конечном счете восходящее к Гегелю, понимание знака. Оно дается в «Экономических рукописях 1857–1859 гг.», хотя с этой точки зрения интересны и «Экономическо-философские рукописи 1844 г.» (ср. замечательное замечание в этой работе: «Логика – деньги духа»), квинтэссенция позиций раннего Маркса, и «Немецкая идеология», и, наконец, «Капитал».
   Именно в «Экономических рукописях» мы находим замечательную идею двойного существования товара: в частности, это экономическое существование, «в котором он всего лишь знак, символ производственного отношения, всего лишь знак своей собственной стоимости» (Маркс, 1957. Т. 46. Ч. 1. С. 83). И далее: «эта абстракция (меновая стоимость) должна быть <…> отождествлена, символизирована, реализована посредством какого-либо знака» (там же).
   Привычные нам из «школьного» марксизма формулировки получают совсем иное содержательное наполнение, если брать их в контексте Гегеля и гегельянства, например Гумбольдта. Так например, марксовская идея языка как «действительного сознания», как «непосредственной действительности мысли» четко перекликается с понятием «языковой деятельности» у Гумбольдта, к взглядам которого мы вскоре обратимся.
   Постгегельянская европейская философия. Подробный анализ различных ее направлений увел бы нас слишком далеко. Ограничимся здесь лишь несколькими именами. Это, во-первых, Э.Гуссерль, классик философской феноменологии, идеалист-неокантианец и создатель понятия ноэмы, которое связано у него с идеей интенциональности. Именно он с предельной ясностью указал на возможность (или даже закономерность) несовпадения значения и интенции мысли: смысл воспринятого не совпадает с действительными мыслями говорящего. Это, во-вторых, основоположник немецкого экзистенциализма М.Хайдеггер с его идеей мира как «знаковой сети» и толкованием всякой вещи как «знака иного» (вспомним в этой связи средневековое понимание предмета как знака). Хайдеггеру, между прочим, принадлежит определение языка как «дома бытия»: именно в языке личность проявляется, строит себя, осознает себя и осваивает мир; отсюда проблема языка как прежде всего антропологическая и герменевтическая. Это, в-третьих, замечательный философ и культуролог Эрнст Кассирер, автор знаменитой двухтомной «Философии символических форм», завершивший свой научный путь чеканной книгой «Опыт о человеке». Можно назвать еще множество звонких имен: в сущности, ни один значительный европейский философ XIX–XX веков не обошел в своей концепции проблему языка. Прекрасное изложение и анализ важнейших философских теорий языка даны в книге А.Н.Портнова (Портнов, 1994), к которой мы и отошлем заинтересованного читателя. Интересный синопсис взглядов Кассирера дан в приложенных к недавно выпущенному его однотомнику (включающему и «Опыт о человеке») статьях А.Ф.Лосева и Б.А.Фохта.
   Имена Ф.Шлейермахера и Х.-Г.Гадамера возглавляют длинный ряд исследователей проблем герменевтики (теории понимания), где язык и знак, естественно, не могут быть обойдены.
   Совершенно специфические подходы к языку и знаку, на которых мы в настоящей книге не будем останавливаться, принадлежат философам неопозитивистского (в широком смысле) направления во главе с Л.Витгенштейном (здесь интересно вспомнить о школе так называемой «общей семантики») и философам, более или менее связанным с французским структурализмом – от Фуко до Лакана и Деррида. Все эти авторы в последние годы публиковались на русском языке, и нам остается посоветовать читателю-психологу обратиться к первоисточникам – имея в виду, однако, что только знакомство со всей этой литературой в совокупности может дать адекватное представление о состоянии проблемы в философской мысли второй половины XX века.

Глава 4. Знак и значение в лингвистике и семиотике

   Гумбольдт. Имя Вильгельма фон Гумбольдта ассоциируется обычно с лингвистикой, а не с философией или психологией. Именно поэтому он в нашей книге занимает место как бы между философией и лингвистикой.
   Чаще всего Гумбольдта рассматривают как последовательного кантианца. Однако он гораздо ближе стоит к Гегелю, на что обратил внимание еще Г.Г.Шпет: «…Философия языка Гумбольдта призвана завершить собой систему философии Гегеля <…> Его философия языка <…> должна была бы сделаться центральною проблемою философии духа, реализующей в языке все другие конкретные проблемы философии» (Шпет, 1927. С. 33). Типично гегелевской является, например, одна из ключевых идей Гумбольдта, гласящая, что «язык должен поглощать в своей собственной, вновь созданной стихии <…> реальность субъекта и объекта, сохраняя только их идеальную форму» (Гумбольдт, 1984. С. 305).
   Для Гумбольдта язык предстает как мировидение (Weltanschauung). Язык есть особый мир, он отражает двоякую природу – мира и человека и превращает в понятия впечатления и ощущения. Он – посредник между телом и духом. Язык есть средство преобразования субъективного в объективное и обратно (Там же. С. 318). «Являясь по отношению к познаваемому субъективным, язык по отношению к человеку объективен, ибо каждый язык есть отзвук общей природы человека» (там же. С. 320). В каком смысле? «Язык заложен в природе человека в связи с общественным мышлением» (там же. С. 51).
   «Язык есть область бытия, реализуемая всегда только в сиюминутном мышлении, но в своей цельности от мысли независимая» (там же. С. 83). При этом «язык выражает мысли и чувства как предметы <…>. Человек думает, чувствует и живет только в языке <…>. Но человек чувствует и знает, что вне языка есть невидимый мир, в котором человек стремится освоиться только с его помощью <…>. Люди взирают на этот невидимый мир, как на далекую страну, куда ведет их только язык, никогда не доводя до цели. Всякая речь в высоком смысле слова есть борьба с мыслью, в которой чувствуется то сила, то бессилие» (Гумбольдт, 1985. С. 378).
   Итак, язык есть орудие объективизации мысли и чувства через «общественность». Каков же механизм взаимодействия восприятия, мысли и языка? Гумбольдт представляет этот механизм следующим образом: «Деятельность органов чувств должна вступить в синтетическую связь с внутренним процессом деятельности духа; и лишь эта связь обусловливает возникновение представления, которое становится объектом, противопоставляясь субъективной силе, и, будучи заново воспринято в качестве такового, опять возвращается в сферу субъекта <…>. Представление объективируется, не отрываясь в то же время от субъекта [выделено нами. – А.Л.], и весь этот процесс возможен только благодаря языку. Без описанного процесса объективации и процесса возвращения к субъекту, совершающегося с помощью языка даже тогда, когда процесс мышления протекает молча, невозможно образование понятий, а следовательно, и само мышление. Даже не касаясь потребностей общения людей друг с другом, можно утверждать, что язык есть обязательная предпосылка мышления и в условиях полной изоляции человека. Но обычно язык развивается только в обществе, и человек понимает себя только тогда, когда на опыте убедится, что его слова понятны также и другим людям» (1984. С. 76–77).
   Последняя идея много раз встречается у Гумбольдта. Например: «Понятие обретает определенность и точность, только отразившись от чужой мыслительной способности» (1985. С. 399). Или: «Слово обретает свою сущность, а язык – полноту только при наличии слушающего и отвечающего» (Там же. С. 400). Эта идея внутренней, сущностной диалогичности слова (языка) – первый намек на будущую концепцию диалогичности М.М.Бахтина (см. ниже).
   Но вернемся к когнитивной функции языка, как ее представляет Гумбольдт. Слово есть результат субъективного восприятия: «Оно есть отпечаток не предмета самого по себе, но его образа, создаваемого этим предметом в нашей душе» (1984. С. 80). «Слово одно способно сделать понятие самостоятельной единицей в мире мыслей» (Там же. С. 318). Или, другими словами, «интеллектуальная деятельность посредством звука материализуется в речи и становится доступной для чувственного восприятия» (там же. С. 75). Слово отличается от изображения способностью представлять вещь с различных точек зрения и различными путями, а от простого обозначения – тем, что имеет свой собственный определенный чувственный образ.
   Обратим внимание в этой связи на то, что для Гумбольдта «язык – не просто средство обмена, служащее взаимопониманию, а поистине мир, который внутренняя работа духовной силы призвана поставить между собою и предметами» (Там же. С. 171). Как это осуществляется психологически? Путем переноса «мысли, закрепленной только в звуке, на зримый предмет» (1985. С. 405). Иначе говоря, Гумбольдт приходит к идее предметного значения и близко подходит к известной концепции «образа мира» А.Н.Леонтьева. В сущности, можно считать, что эта последняя восходит как раз к взглядам Гумбольдта (хотя мне хорошо известно, что А.Н.Леонтьев Гумбольдта никогда не читал; но в его личной библиотеке были книги Г.Г.Шпета, и Алексей Николаевич слушал лекции Шпета в Московском университете).
   Тут Гумбольдт и приходит к совершенно определенной трактовке понятия знака (1984. С. 304–305). Слово, язык есть условность, но особого рода. Слово не есть знак для вещи или понятия – или есть, но лишь «до той степени, до какой оно используется вместо вещи или понятия». Но это «особая и самостоятельная сущность»: язык как «мысленный мир <…>, полностью выходя за рамки области произвольных знаков, обладает собственным бытием и самостоятельностью» (1985. С. 405).
   Язык представляет собой деятельность и процесс творчества. С одной стороны, «каждая истинно человеческая деятельность нуждается в языке и <…> язык является даже основой всех видов человеческой деятельности. Язык <…> вводит в жизнь господство мысли» (Там же. С. 411). С другой, язык не Erzeugtes, нечто созданное, а Erzeugung, процесс создания (1984. С. 23). Он – «образующий орган мысли» (Там же. С. 75).
   Особенно важно для нас подчеркивание Гумбольдтом личностного начала в языке. Язык взаимодействует со всем человеком, а не только рассудком (Там же. С. 76). Вообще «каждую человеческую индивидуальность… можно считать особой позицией в видении мира» (Там же. С. 80).
   Подведем итог. Для Гумбольдта язык есть единство субъективного и объективного, где оба они присутствуют в снятом (перенесенном) виде. Он – орудие объективизации мысли и чувства через другого человека, воображаемого или реального, то есть через «общественность». Язык имеет деятельностную природу: это процесс, а не состояние (впрочем, вне его функции в системе человек-мир это отдельная система). Каждый человек, личность, образует особую позицию в видении мира.
   Школа Гумбольдта: Штейнталь и Потебня. Будучи прямым учеником Гумбольдта, Гейм Штейнталь, однако, не воспринял самого главного в его концепции – идеи о том, что язык имеет независимое, внешнее, «управляющее самим человеком бытие», и о том, какую определяющую роль играет в речевой деятельности каждого отдельного человека фактор «общественности». Если Гумбольдт рассматривал язык и как процесс, и как онтологическую данность, и как важнейшую часть и условие психической деятельности человека, и как достояние общества, то Штейнталь оказался перед альтернативой: или онтологическая данность, или процесс, и сделал выбор в пользу процесса. «Он не покоящаяся сущность, а протекающая деятельность <…>. Язык не есть нечто существующее, как порох, но процесс, как взрыв» (Steinthal, 1871. S. 85).
   Но, сделав этот выбор, Штейнталь, логически рассуждая, пошел дальше по пути, который в конце концов привел его к субъективно-психологическому пониманию языка. Известный советский лингвист 1920—30 годов Р.О.Шор в свое время совершенно правильно заметила, что Штейнталь «существенно перестраивает» идеи Гумбольдта, «заменяя проблему гносеологическую, проблему взаимоотношения языка, сознания и бытия, поставленную Гумбольдтом, проблемой психологической, проблемой развития индивидуальной речи и индивидуального мышления» (Шор, 1938. С. 122).
   Первый существенный вывод, к которому приходит Штейнталь на этом пути, заключается в полном отождествлении общего языкознания с психологией. «Язык <…> образует непосредственно психологическую категорию, как фантазия, воля <…>. Общее рассмотрение сущности языка образует, следовательно, важнейший предмет психологии» (Steinthal, 1871. S. 90). Психология занимается сущностями, а языкознание – явлениями; психология «как учение о механизме, лежащем в основе всей духовной жизни, поставляет языкознанию законы и рациональные элементы, с помощью которых можно выявить причинные связи языковых явлений» (Там же. S. 42).
   Но очевидно, что, отказавшись от гумбольдтовской идеи «общественности», Штейнталю необходимо было найти какое-то другое звено, связывающее звук и психическое содержание, язык и мысль. У Штейнталя они «оказываются объяты, как одно целое, единством чувства» (Steinthal, 1864. S. 137). Вот как ему представляется в целом механизм речевой деятельности: «Мы должны ясно различать три момента, действующие при говорении: органическую механику, психическую механику и подлежащее выражению, то есть представлению, понятийное или мировоззренческое содержание. Цель речи есть представление и изображение содержания с помощью психической и органической механики. Мы можем представить себе органическую механику в виде органа, психическую механику в виде органиста, содержание – в виде композитора» (Steinthal, 1871. S. 483). Но «понятийное содержание» для Штейнталя опять-таки индивидуально: это содержание индивидуальной психики, выявляемое в результате интроспекции.
   Таким образом, индивид у Штейнталя – сам себе композитор, органист и орган. Взаимосвязь этих компонентов происходит внутри его организма; и при этих условиях очевидно, что язык есть явление не только целиком психическое, но и целиком индивидуальное. Это – психологизм в его классической форме, и ко взглядам Штейнталя как нельзя лучше подходит определение психологизма, данное видным лингвистом XX века, учеником Соссюра и Бодуэна де Куртенэ Витольдом Дорошевским: «направление, представители которого усматривали движущие силы развития языка в области индивидуальной психики, автономной по отношению к внешним стимулам» (Дорошевский, 1956. С. 69).
   Что же в таком случае объединяет носителей языка, откуда берутся языки «племенные» и «национальные»? По Штейнталю, «все индивиды одного народа носят отпечаток <…> особой природы народа на своем теле и душе», но прежде всего на теле, ибо они связаны единством физической организации (благодаря единству происхождения и единству среды), а «воздействие телесных влияний на душу вызывает известные склонности, тенденции, предрасположения, свойства духа, одинаковые у всех индивидов, вследствие чего все они обладают одним и тем же народным духом» (Штейнталь, 1960. С. 114–115). Следовательно, единство языкового коллектива для Штейнталя – это а) единство физической организации, опирающееся на единство органической механики, и б) основанное на нем единство духовной организации. А раз так, то и в психической механике, связывающей то и другое, появляется нечто общее. Вот это-то общее и является предметом «психологии народов» и в частности (ведь языкознание есть часть психологии!) – языкознания. Но в основе этой общности лежит физическая организация и среда обитания…
   Позиция другого ученика Гумбольдта – Александра Афанасьевича Потебни – во многом противоположна позиции Штейнталя. Правда, и у Потебни мы находим убеждение в исключительно психической природе речевого акта; но он противопоставляет слово как объективированную мысль самому процессу языкового мышления. Эта «объективированная мысль» есть достояние общества: без слова невозможно было бы никакое предание, никакая ступень человеческого знания. Но, будучи таким достоянием, оно (слово) сохраняет свою психологическую природу: «Говорить значит не передавать свою мысль другому, а только возбуждать в другом его собственные мысли» (Потебня, 1976. С. 541).