Милые вы женщины, какие вы тогда были для нас красивые и родные в той бане в Новых Санжарах! Не было среди вас тогда некрасивых. Все красивые! Все до единой! На вас были надеты белые халаты. Сквозь тоненькую намокшую ткань было видно ваше прекрасное тело. Такой красоты я нигде не встречал ни до этого, ни после. Заявляю: в Новых Санжарах жили и живут самые красивые женщины!.. А вы намыливали нам глаза, чтоб мы "нэ бачилы"!
   Я в той бане лежал на лавке лицом вниз и мог "бачить" у женщин-мойщиц только босые ступни ног. Я любовался и босыми ступнями, а остальное мог видеть только благодаря своему воображению.
   Вот ступни ног молодой женщины. Они похожи на ступни ребенка... А вот уже немного деформированные от ходьбы. Этой женщине лет тридцать. Но какая она сама? Очень хорошая, наверное... Вот девушка моего возраста... Эх, посмотреть бы на нее!..
   Но не могу ее увидеть, лежа на животе. Не везет мне всю жизнь. Ранило - и то не по-путевому! Лежи и рассматривай половицы...
   Вон рядом на топчане лежит кверху лицом солдат. Ему хорошо! Он разглядел всех женщин и лежит, улыбается, довольнехонек! Ему и мылом не смогли замазать глазищи. Он говорит, что мыла он не боится, что мыло на его очи не действует.
   И почему-то около него одни старушки-мойщицы. Девушки и молодые женщины разбежались. Разбежались и хохочут визгливо и радостно! А солдат во весь рот улыбается. Красив солдат, и лет ему под сорок. Ноги только нет одной, и рука забинтована... А он счастлив, что живой, что женщины разбежались от него.
   А старушкам что? Старушки рады, что бог все же есть: оставил ядреного мужика для разводу человечества крепкого:
   - Миленький ты наш солдатик! Родненький ты наш батюшка! - причитают они радостную молитву.
   А солдат не горюет, что разбежались молодухи: "Это они сейчас убегли! Вот заживут мои раны - прибегут! Сами прибегут".
   Улыбается солдат. Жизнь продолжается!
   Я лежу и думаю...
   ...Помыли меня, ополоскали. Надели чистое белье" рубашку и кальсоны. Понесли в корпус госпиталя - в офицерскую палату, потому что недавно мне присвоено звание "младший лейтенант".
   После бани я уснул мертвым сном, утонув в блаженстве, подобного которому никогда больше не испытывал.
   Спал более суток. Потом проснулся от голода. Поел и опять уснул. Первые две недели я только спал и даже снов не видел.
   Когда я выспался досыта, стал учиться ходить на костылях - искать по палатам и корпусам своих ребят из полка и батальона.
   Увидел меня первым наш пулеметчик Василий Шамрай и заорал радостно и громко:
   - Комсорг! Наш комсорг! Чуете, хлопцы, цэ наш комсорг! Ей-бо, наш комсорг!
   Нацепил на свою нательную рубашку три боевых ордена напоказ всем и героем вертится на своей кровати. Худой, но горластый.
   Я каждый день приходил к своему другу Васе Шамраю, так как он был без ноги.
   Показывая на меня, Шамрай Вася говорил своим друзьям по палате:
   - Спытайтэ у нашого комсорга про остров смэрти! Хай вин сам расскаже, колы мэни не вирытэ.
   Шамрай Вася горевал только об одном - он печалился за то, что "нэма писателя, щоб пропысать правду про "остров смэрти"!". Я ему в утешение мог сказать только, что кто-нибудь напишет после войны и про наш остров, и про другие жестокие сражения...
   ...Через тридцать пять лет после Победы мы встретимся с Шамраем Василием Кузьмичом, и он спросит меня:
   - А напысав хто-нэбудь про "остров смэрти"?
   - Нет, - отвечу я, - никто не написал.
   Я и сам долго буду выжидать, надеясь, что кто-нибудь из наших однополчан напишет... Знал я одного нашего минометчика батальонных минометов Барташевича Эдуарда из Омска. Вот он мог бы, наверное, написать книгу про всех нас... Но он погиб.
   Я и сам буду думать - вот бы на моем месте писателю! Сколько материала!.. Вижу вокруг себя много удивительного: и плохого-удивительного, и хорошего-удивительного, вижу много красоты несказанной... Пережил и перечувствовал многое: и войну и шахту. Все перепробовал. И любил! И был любим! Меня распирает от полученных впечатлений, о которых никто не знает, кроме меня... Хочется передать их настоящему писателю, чтоб он написал про нас. Но, работая после войны, как и до войны, в шахтах, на рудниках, я ни разу на своем жизненном пути не встретил писателя. Так, чтобы с глазу на глаз... да знать бы, что ему интересно будет все это слушать, как про себя самого, начиная от первого выстрела под Клетской и кончая госпиталями, которые тоже есть неотъемлемая сторона войны...
   А мой друг Шамрай Вася - Василий Кузьмич - при новой нашей встрече в Кременчуге в декабре 1981 года опять свое:
   - Нэ напысав ще хто?
   А сам пытливо заглядывает мне в глаза. Я догадывался, о чем он говорит мне молча... Но я не смел ему выдать свой секрет, что я начал писать книгу про нас - гвардейцев. Потому что еще неизвестно, получится ли. Кот с колокольчиком не сможет поймать самую глупую мышь. Преждевременным звоном я боюсь спугнуть, сглазить свою мечту... Поздно хватился. Тороплюсь. С памятью пока неплохо. Кстати, странная это вещь, память, избирательная. "Картинку", например, помнишь до подробностей, звуки помнишь, запахи и, что интересно, мысли, которые в тот миг думались, помнишь... А название места забыл! Или неправильно его произносишь. Или дата не та!.. Вот и ползаешь по самой подробной карте, пишешь друзьям, чтобы они вспомнили... Ну в конце концов все-таки все восстановишь, где и когда было, точно. С этим справляюсь. Но вот что тяжелей: ведь все, о чем я пишу, мне надо пережить заново, и у меня от этого "заново" стало побаливать сердце. Успею ли дописать эту книгу до конца? Успеет ли ее прочитать Шамрай Вася?. Он мне тоже жаловался на сердце: "Як шилом колэ наскрозь!" Еще меня смущает, что получается у меня в основном про себя самого. Это не от нескромности. Но ведь я могу записать "солдатский дневник", как он есть во мне, только через свои собственные ощущения. Меня успокаивает надежда, что, может быть, мои товарищи гвардейцы и фронтовики узнают в этом описании и себя самих, и свои чувства в те дни...
   В Новых Санжарах в полевом госпитале я пробыл недолго - месяц. Мой седалищный нерв не восстанавливался, нога продолжала бездействовать, и санитарный поезд помчал меня в стационарный госпиталь в Павлово-на-Оке...
   Павлово-на-Оке - это уже глубокий наш тыл. Меня поместили в палату, где стояло семнадцать кроватей. Одна из них ждала меня. Бывший хозяин этой кровати скончался во время тяжелой операции. Я хоть и нечужд был суеверия, но на все случаи жизни у меня были свои суждения. На этот случай я сказал себе: "В одну воронку два снаряда подряд не попадают". А еще я был уверен, что от моей раны умереть невозможно, только если уж очень постараться.
   Моя койка угловая. Рядом со мной лежит азербайджанец Яролиев, у него ранение в колено.
   Из моей дивизии в палате двое, но я их не знал. Еще один из 13-й дивизии нашего 32-го корпуса, но его ранило до операции на "острове смерти", моего друга Сашку Колесникова он тоже не знал. Про остров тот я рассказывал в палате несколько раз, и после моего рассказа всегда все долго молчали.
   Операция на "острове смерти" в октябре 1943 года в районе деревни Власовки под Кременчугом - на острове гвардейской славы, где погибли гвардейцы 32-го стрелкового корпуса, - была одним из самых впечатляющих примеров массового героизма и самопожертвования ради общей нашей Победы.
   Жили мы в палате дружной семьей, помогали друг другу во всем. Кормили с ложечки, если надо, "утку" подавали, учили ходить... Много вспоминали. И не только про войну. Бывало, медсестры испуганно влетали в нашу палату на шум, загорались пламенем и вылетали обратно... Меня перевязывала медсестра Алла. Волосы огненно-рыжие, большие голубые глаза с ресницами-бабочками. И золотые хлопья веснушек поверх румянца на белой коже... Руки гладкие, белые и тоже в веснушках. Она знала, что у меня постоянно сползает повязка. Сама утром и вечером подойдет к моей кровати, снимет с моей спины одеяло. Я затылком своим вижу ее красивое лицо и боюсь, что вот сейчас она догадается об этом, испугается и уйдет, не сделав мне перевязку. Я замираю. Но сердце мое гулко бьет, как тяжелым молотом... А Алла, не обращая внимания ни на что, неторопливо заканчивает перевязку. Потом укрывает мою спину одеялом и отходит совсем неслышно.
   Я лежу после такой процедуры, не смея поднять мою пылающую и тяжелую голову.
   Через полчаса повернусь на бок. И вижу Яролиева, который мне шепчет:
   - Я бы на твоем месте, Мансур, моментально умирал бы. А ты живой. Зачем ты такой крепкий? Она самая красивая и самая нежная девушка. Она тебя любит!
   Все мне в палате завидовали, что Алла заботится обо мне больше, чем о других. А я не смел смотреть ей в глаза. А виновата во всем моя рана, которая на таком месте.
   Была бы моя рана на руке или хоть на самой ноге. Или бы на голове. Конечно, мне было стыдно, что я такой недотрога.
   Я боялся девичьих глаз, а меня тянуло к ним так сильно, что я в отчаянии плакал. Сколько тайных слез пролил тогда, в той палате, уткнувшись в подушку лицом!..
   А тут новая забота. У меня открылась зажившая рана. Оказалось, еще один осколок. И через несколько дней Алла повезла меня на каталке в операционную.
   Хирург оценивающим взглядом посмотрел на мою шахтерскую фигуру и сказал:
   - Подготовить для спинномозговой анестезии!
   Медсестры попросили меня согнуться как можно ниже. Еще ниже, еще ниже! Я согнулся в дугу, дальше некуда. Они, орудуя бинтами, зафиксировали меня в таком положении и вдобавок придавили своими телами, ласково уговаривая не дергаться. Мне трудно сидеть в таком согнутом положении, и я хотел бы распрямиться на минутку, но хитрые эти женщины! Их ласковые слова: "Терпи, миленький... Терпи, дорогой... Тебе же лучше делаем..." - действительно успокаивали меня, и я был согласен терпеть что угодно. Алла тоже рядом, вижу край ее халата, руку, в которую я вцепился мертвой хваткой. Она, бедная, терпит...
   С хрустом проткнули мне спину между разошедшимися позвонками иглой-пикой, и нижняя часть тела онемела.
   Вспомнил, как мне в санбате вытаскивали осколок "на живое"... И я не знал и не мог понять, где мне было легче: тогда или теперь? Но теперь не слышал боли. А спинномозговой укол был очень труднопереносимый...
   Того первого осколка в санбате я не видел, а этот показался мне небольшим. Наверное, за счет этого, и проник глубоко в тело, Я разглядывал его маленький осколок от железного изделия под названием "снаряд". Подумать только: он для того и был изобретен и изготовлен на заводе, он для того и был предназначен, чтоб вонзиться в человеческое тело. И умные, цивилизованные люди ломали головы: как его сконструировать, чтобы он вонзился поглубже... Да, миллионы лет назад мы, люди, жили в пещерах и ели сырое мясо диких животных. Мы сейчас сильно отличаемся от тех, пещерных. А еще через миллионы лет мы так же сильно будем отличаться от нас теперешних. Это говорил солдатам в последний день своей жизни наш парторг батальона гвардии старший лейтенант Васильев Петр Васильевич. Наверное, он верил, что отличаться мы от себя теперешних будем в хорошую сторону. С этой верой и погиб от такого вот кусочка железа, специально изготовленного человеческими руками...
   Наш госпиталь посещали один раз в неделю шефы - жители Павлова-на-Оке. Женщины и дети. Шефы делились с нами своими редкими радостями и очень частыми горестями. У них погибали на фронте или вот так же лежали в госпитале в другом городе их отцы, мужья, сыновья. Шефы горевали, и мы вместе с ними. Они нам приносили какое-нибудь угощение, зная, что и их отцов, мужей, сыновей так же .навестят в другом городе. И самодеятельными концертами они нас баловали.
   Из наших хлопцев, которых по инвалидности увольняли из армии, многие остались жить и работать в Павлове... Город был небольшой, опрятный, мастеровой. Работы много. Оставались, женились и были счастливы.
   Однажды среди шефов я увидел девушку. У меня внутри все оторвалось и перевернулось. Пока она была в нашей палате, ее глаза несколько раз останавливались на мне. Я смотрел на нее и своими глазами говорил ей, что я всю жизнь искал ее. Она меня поняла и отвечала примерно тем же. Я был уверен, что она подойдет ко мне если не сегодня, то в следующий раз обязательно.
   А поздним вечером в нашей палате разгорелся сыр-бор. Оказывается, эта девушка с пшеничными волосами задела всех. Говорили, что у нее глаза еще голубее, чем у нашей Аллы. Говорили, какая у нее необыкновенно белая кожа. Гладкая, но не блестящая, а матовая, нежная... Я молча ревновал к этим разговорам, лежал и терзался. Передо мной стояли два лица: Аллы и этой девушки-шефа. Кого из них мне выбрать? Обеих люблю! Сердце мое колотится тревожно и разрывается пополам... Горе ко мне пришло совершенно неожиданное!
   Немного приостыл я только потому, что я им еще не признавался в своей любви. Может быть, я им вовсе и не нравлюсь, а я уже не знаю, какую выбрать! "Дурак ты, Мансур!" - на этом я успокоился, но уснул только под утро.
   Алла пришла в нашу палату утром хмурая. Измерила всем температуру, записала и ушла, даже не посмотрев на меня. Потом еще раз пришла и поправила чуть-чуть мне бинт. Хотела уже уйти, но все же не удержалась и сообщила, что одна девушка из шефов спрашивала, кто я такой, откуда и не женат ли.
   Алла смотрела на меня в упор. Вопросительно смотрела. А я отвел глаза... Она тихо ушла.
   Мне стало дурно - до тошноты. За что же на меня тут. в глубоком тылу, на чистой кровати, навалились такие муки и казни?! Все мои внутренности горят от переживаний. Хуже, чем на фронте! Зачем же это сначала вошла в меня Алла, а потом эта девушка? Почему не явилась ко мне сначала она?! И была бы она у меня одна-единственная, и уже не надо бы мне было больше никого...
   И вот наконец, через неделю, снова день посещений. Шефы принесли нам соленых груздей, клюквы. Пришла девушка с пшеничными волосами и от самых дверей смотрит на меня! Не знаю, как себя вести теперь. Я ведь не могу расстаться с Аллой! Алла в тот вечер не дежурила, но присутствовала, никем не видимая, кроме меня одного. А девушка-шеф осторожно отстранила воображаемую мной Аллу и приближается ко мне. Алла растворилась и исчезла совсем.
   - Мансур, здравствуй! Меня зовут Людмилой. Ты рад видеть меня?.. А я всю неделю думала о тебе...
   - Она волновалась и говорила, а я слушал и не верил своим ушам и только моргал поглупевшими глазами.
   Людмила шепотом рассказывала мне о себе, о городе, об Оке... Моя голова кружилась... Я узнал, что Люда работает при госпитале в интендантском отделе, что уже десять заявлений писала в горвоенкомат, чтоб отправили ее на фронт, но она должна закончить сначала курсы медсестер. Осталось учиться три месяца.
   Я не хотел, чтобы она уходила. Я боялся потерять Людмилу с этой самой минуты! В палате у нас присмирели от такого неожиданного поворота дела: ее прочили кому угодно, но только не мне...
   А меня ждала третья операция. Главный врач-женщина сама мне объяснила ее цель:
   - Надо теперь сшить седалищный нерв, который перерезан осколком. Проводимости нерва пока не будет, но так положено.
   И опять повезли меня в операционную. Везли меня и Алла, и Людмила. Людмила в операционную не вошла, а осталась в коридоре. Она моргнула мне на прощанье и улыбнулась. Алла от меня не отходила. И опять заныло в груди: которую же я люблю?..
   Опять скрутили, согнули, навалились... На этот раз долго не могли попасть иглой в нужное место, и пришлось мне терпеть несколько уколов, пока наконец нижняя часть тела не онемела. Потом действие анестезии кончилось, а операция продолжалась... Орать я не мог: у изголовья Алла, за дверями Людмила, так что худо мне пришлось на этот раз. Всего на рану наложили пятьдесят швов. Людмила ждала меня в коридоре. Я из последних сил ей моргнул и показал большой палец: мол, все хорошо...
   Она приходила ко мне в палату каждый день, практиковалась на мне. Накладывая мне повязку на руку, на ногу, на голову или грудную клетку, она смеялась, шутила, а я готов был круглые сутки исполнять роль манекена...
   Я почувствовал, что между мной и моими друзьями подуло холодком.
   - И ничего в Людмиле нет хорошего!
   - Хозяйкой и матерью ей не бывать. Слишком красивая, с ней дом не построишь...
   - Зря ты, Мансур, забиваешь себе голову Людмилой. Она годится в жены генералу. А ты кто? Пять минут как младший лейтенант?..
   Так рассуждали все, кроме моего соседа-азербайджанца.
   Яролиев завидовал мне по-хорошему и гордился мной. Он приставлял к своему горбатому носу большой палец, а остальными, растопыренными, крутил и дразнил всех...
   А один пожилой уже офицер, долго молчавший на все на это, сказал так:
   - Я знал, что Людмила станет дружить с Мансуром.
   Женщины любят мужчин скромных и честных. А вы кто такие сейчас? Пи-ки-ров-щи-ки! Охотники до любовных приключений!
   Он очень насмешил всех нравоучительным тоном, и меня тоже. Я к этому времени уже понял, что хлопцы просто отходят душой после ужасов фронта. Что в рассказах "пикировщиков" больше озорного вымысла, чем правды, и конечно, каждый в душе мечтает о единственной...
   В госпитале я тоже, случалось, пел. А когда, бывало, нарисую девичий портрет, который так похож - и красивей чуть-чуть! - то следствием всего этого была влюбленность "до гроба".
   В палате всем своим друзьям я нарисовал их портреты и тем уничтожил холодок, возникший в наших отношениях. Я прослыл среди них хорошим художником...
   "Храни меня, мой талисман..." Каким-то непостижимым чутьем я угадывал, что моя судьба ждет меня дома. Я не знал еще имени этой судьбы, не знал, какие у нее глаза... но знал, что она где-то там... Единственная, которую я сразу узнаю, которую я ни с кем не спутаю...
   По земле шел апрель 1944 года. За те пять месяцев, что я провалялся в госпиталях, наши войска полностью освободили Правобережную Украину. Бои шли теперь за окончательное освобождение нашей Родины от гитлеровских захватчиков. Вот-вот погоним - и уже начинаем гнать! - врага на его собственную территорию!..
   "Кто сейчас комсорг в нашем батальоне? - думал я с ревнивым чувством. Кому после меня комиссар полка сказал эти обжигающие слова: "Жизнь комсорга длится в среднем от одной атаки и до двух-трех..." Жив ли сам комиссар?.. Кто еще остается живой из наших хлопцев?"
   Врачи и разговаривать со мной не стали про мое возвращение на фронт. Медицинская комиссия уволила меня в запас из армии инвалидом третьей группы. Сняли наконец с моей раны наклейку, и я увидел шрамы двадцать на четырнадцать сантиметров вдоль и поперек. Клеймо было заметное! Клеймо войны...
   С того дня, как мы с Колей Коняевым, Иваном Ваншиным и Виктором Карповым добились "из-под брони" отправки на фронт и я уехал из Бричмуллы в Ташкентское пехотное, прошло почти два года... Да неужели всего два?! Кажется, что целую отдельную жизнь прожил. Отвоевал на четырех действующих фронтах... Сталинград... Курская дуга... Битва за Днепр... Левобережная Украина... Правобережная Украина...
   Но что-то все равно меня удерживало от возвращения домой.
   Все чаще до подробностей вспоминался день, когда меня приняли в партию. Это было в студеном ноябре сорок второго, когда в заметаемых метелями сталинградских степях решалось: быть перелому в войне в пользу СССР или не быть. По траншеям из уст в уста пронеслась ошеломительная весть: на наш участок передовой прибыла бригада политработников, которая ведет прием в ряды ВКП(б). Все самое справедливое, самое светлое в жизни я связывал с партией. Такое знаменательное событие должно было - в моем воображении - обязательно происходить в каком-то чудесном здании, залитом солнцем. А тут - земляные норы на дне окопов, где мы, чумазые и обляпанные грязью, спасаемся от метелей и стужи в коротких перерывах между боями. Признаюсь, в первую минуту мелькнуло сожаление, что моей давней заветной мечте суждено осуществиться в такой неторжественной обстановке. Но, оказывается, политотдельцы учли этот психологический момент. Бригада из трех-четырех человек комсостава, писарей да фотографа, вооруженная, как и мы, автоматами, гранатами, пистолетами и каждоминутно готовая, как и мы, принять бой, делала все, чтобы создать для вступающих в партию окопных солдат приподнятое, праздничное настроение. Безукоризненно выбритые,подтянутые, они всем своим видом как бы говорили нам, что, несмотря на тяготы окопного быта, несмотря ни на что, вступление в партию осуществится для нас в максимально торжественной обстановке. В портфелях и Полевых сумках они имеют все необходимое, чтобы в любом окопе тут же начать процедуру оформления. Деловито и без лишних слов заполняют наши анкеты. Берем из стопки чистые листы для заявлений. "А как писать?" - спрашиваем, уверенные, что и для заявлений существует определенная форма. Но политотдельцы говорят: "Пишите так, как подсказывает вам ваше сердце". И вот каждый, отвернувшись от всех, задумался над своим листом. Сердце много чего подсказывает. Тут и гнев на захватчиков земли нашей, и боль воспоминания о вчерашнем бое, в котором погиб друг. И желание биться в первых рядах за освобождение Родины, а уж если погибнуть - то коммунистом! И страстная мечта о лучшем будущем для всего нашего многонационального советского народа... И все, что подсказывает солдату сердце, выливается, наконец, в четыре сокровенных слова: "Прошу принять в ряды ВКП(б)..." Так были, оказывается, написаны миллионы фронтовых заявлений. А солдату, написавшему эти слова, казалось, что он высказал ими все-все, что скопилось в душе...
   Имею ли я право ехать из госпиталя домой, если враг еще не сломлен окончательно? До сих пор моими действиями руководила конкретная фронтовая обстановка, приказы командиров. Пожалуй, впервые я должен был абсолютно самостоятельно сверить свои поступки с совестью коммуниста. И, может быть, впервые с такой ясной отчетливостью я ощутил, что мою жизнь навсегда разделила твердая линия: до того момента и после - когда стынущими на морозе пальцами я вывел четыре слова: "Прошу принять в ряды ВКП(б)..."
   Я знаю, мне говорили, что я "распространенный тип советского человека". Действительно, очень многие наши солдаты после увольнения в запас просились обратно на фронт, пока не кончится война. И я рад, что я принадлежу к этому "распространенному типу", а не к другому.
   Но есть во мне одно качество, с которым я мучаюсь, с которым я сам справиться не могу, - какая-то повышенная, что ли (а может, назвать ее болезненной?), совестливость. Мне даже после "острова смерти" на Днепре было совестно, что я остался живой там, где погибли почти все...
   Вот и теперь. Врачи сказали: "Поезжай домой". Даже мой мудрец-старичок, который всегда бдительно сторожит в глубине моей души, и тот говорит мне: "Можно, Мансур. Ты свое честно отвоевал, возвращайся домой, пока цел. Один твой Сталинград чего стоит!"
   Но я же хожу на обеих ногах и без палки, а война не закончилась еще!..
   И еще одно. Интуитивно я уже тогда догадывался, что как бы ни сложилась моя жизнь в дальнейшем, с какими бы замечательными людьми ни свела, а такой человеческой дружбы, какая возникает на фронте под огнем, у меня уже не будет. Через много-много лет мы вдвоем с женой будем ехать, будем очень торопиться куда-то и увидим в безлюдном месте корову, которая только что отелилась. Теленок мокрый, у коровы еще не выпал послед, а кругом ни души. Мы, естественно, вернемся назад, чтобы сообщить животноводам об отелившейся корове. Окажется, что корову потеряли, ищут, станут нас горячо благодарить за находку, а один из животноводов скажет: "Не видите, что ли, "Запорожец". Хозяин - фронтовик. На "Жигулях" бы к нам не поехали за двадцать пять километров из-за коровы .." И мне будет приятно перед женой, что о нас, фронтовиках, в народе через столько лет сохраняется высокое мнение.
   Это мнение справедливое. Сколько я замечаю, фронтовики на всю жизнь удержали что-то особенное в своей человеческой натуре, особенную отзывчивость, способность понимать обстоятельства другого человека как свои собственные.
   Всю жизнь буду мечтать о встрече с Сашкой Колесниковым из 13-й гвардейской дивизии нашего 32-го гвардейского стрелкового корпуса. Я его спас, когда мы плыли через Днепр под артиллерийской бомбежкой, и без него бы я пропал на "острове смерти"... Жив ли он еще? Не знаю ведь ни отчества, ни места, ни точного года его рождения...
   Я догадывался, что самые счастливые из нас будут те, которые вместе дойдут до самого конца войны, до самого Дня Победы!.. А не отстанут где-то на полпути в санбатах и госпиталях...
   В общем, я попросил госпитальное начальство, чтобы мне выписали билет через Москву.
   В Москве нашел Главное политуправление армии и флота. Долго хлопотал пропуск. Пропуск мне так и не дали, но по внутреннему телефону соединили с майором Авраменко. Я ему коротко рассказал о себе и попросил отправить на фронт в мою родную дивизию. Мне майор ответил примерно так:
   - Инвалидов пока в действующую армию не берем, нет необходимости. Советую поехать домой и быстрей включиться в работу на шахте, так как в тылу надо много трудиться и помогать фронту. Желаю успеха в труде! - И голос в трубке умолк.
   Признаюсь, я вздохнул с облегчением. Ведь если бы наше положение на фронтах не было таким хорошим, как сообщали газеты и радио, майор из политуправления армии не отказался бы от лишнего стрелка-минометчика. Вон у немцев - "тотальная мобилизация"... Теперь моя проклятая совестливость могла быть абсолютно спокойной - война для меня кончилась, и мне надо скорей возвращаться на свою шахту.
   В Москве стояли апрельские лужи, но главная весна меня ждала дома. Я махнул на Казанский вокзал, чтобы успеть на ташкентский пассажирский поезд.