Страница:
— Какой странный сон я только что видел, товарищи! Будто сплю и не сплю. Спать хочется, а не засыпаю. Лежу в забытьи и ничего не вижу — ни палатки, ни вас. И словно навалилось на меня что-то клейкое, густое и плотное, как желе. Ни тёплое, ни холодное — неощутимое. И наполнило меня всего, а я словно растворился. Как в состоянии невесомости, то ли плыву, то ли повис. И не вижу себя, не ощущаю. Я есть, и меня нет. Смешно, правда?
— Любопытно, — сказал Зернов и отвернулся.
— А вы ничего не видели? — спросил я.
— А вы?
— Сейчас ничего, а в кабине, перед тем как очнулся, то же, что и Дьячук. Невесомость, неощутимость, ни сон, ни явь.
— Загадочки, — процедил сквозь зубы Зернов. — Кого же вы привели, Анохин?
Я обернулся. Откинув брезентовую дверь, в палатку, очевидно, вслед за мной протиснулся здоровенный парень в шапке с высоким искусственным мехом и нейлоновой куртке на таком же меху, стянутой «молнией». Он был высок, широкоплеч и небрит и казался жестоко напуганным. Что могло напугать этого атлета, даже трудно было представить.
— Кто-нибудь здесь говорит по-английски? — спросил он, как-то особенно жуя и растягивая слова.
Ни у одного из моих учителей не было такого произношения. «Южанин, — подумал я. — Алабама или Теннесси».
Лучше всех у нас говорил по-английски Зернов. Он и ответил:
— Кто вы и что вам угодно?
— Дональд Мартин! — прокричал парень. — Лётчик из Мак-Мердо. У вас есть что-нибудь выпить? Только покрепче. — Он провёл ребром ладони по горлу. — Крайне необходимо…
— Дайте ему спирту, Анохин, — сказал Зернов.
Я налил стакан из канистры со спиртом и подал парню; при всей его небритости он был, вероятно, не старше меня. Выпил он залпом весь стакан, задохнулся, горло перехватило, глаза налились кровью.
— Спасибо, сэр. — Он наконец отдышался и перестал дрожать. — У меня была вынужденная посадка, сэр.
— Бросьте «сэра», — сказал Зернов, — я вам не начальник. Меня зовут Зернов. Зер-нов, — повторил он по слогам. — Где вы сели?
— Недалеко. Почти рядом.
— Благополучно?
— Нет горючего. И с рацией что-то.
— Тогда оставайтесь. Поможете нам перебазироваться на снегоход. — Зернов запнулся, подыскивая подходящее английское наименование, и, видя, что американец его всё же не понимает, пояснил: — Ну, что-то вроде автобуса на гусеницах. Место найдётся. И рация есть.
Американец все ещё медлил, словно не решаясь что-то сказать, потом вытянулся и по-военному отчеканил:
— Прошу арестовать меня, сэр. Я совершил преступление.
Мы переглянулись с Зерновым: вероятно, нам обоим пришла в голову мысль о Вано.
— Какое? — насторожился Зернов.
— Я, кажется, убил человека.
6. ВТОРОЙ ЦВЕТОК
7. ЛЕДЯНАЯ СИМФОНИЯ
8. ПОСЛЕДНИЙ ДВОЙНИК
— Любопытно, — сказал Зернов и отвернулся.
— А вы ничего не видели? — спросил я.
— А вы?
— Сейчас ничего, а в кабине, перед тем как очнулся, то же, что и Дьячук. Невесомость, неощутимость, ни сон, ни явь.
— Загадочки, — процедил сквозь зубы Зернов. — Кого же вы привели, Анохин?
Я обернулся. Откинув брезентовую дверь, в палатку, очевидно, вслед за мной протиснулся здоровенный парень в шапке с высоким искусственным мехом и нейлоновой куртке на таком же меху, стянутой «молнией». Он был высок, широкоплеч и небрит и казался жестоко напуганным. Что могло напугать этого атлета, даже трудно было представить.
— Кто-нибудь здесь говорит по-английски? — спросил он, как-то особенно жуя и растягивая слова.
Ни у одного из моих учителей не было такого произношения. «Южанин, — подумал я. — Алабама или Теннесси».
Лучше всех у нас говорил по-английски Зернов. Он и ответил:
— Кто вы и что вам угодно?
— Дональд Мартин! — прокричал парень. — Лётчик из Мак-Мердо. У вас есть что-нибудь выпить? Только покрепче. — Он провёл ребром ладони по горлу. — Крайне необходимо…
— Дайте ему спирту, Анохин, — сказал Зернов.
Я налил стакан из канистры со спиртом и подал парню; при всей его небритости он был, вероятно, не старше меня. Выпил он залпом весь стакан, задохнулся, горло перехватило, глаза налились кровью.
— Спасибо, сэр. — Он наконец отдышался и перестал дрожать. — У меня была вынужденная посадка, сэр.
— Бросьте «сэра», — сказал Зернов, — я вам не начальник. Меня зовут Зернов. Зер-нов, — повторил он по слогам. — Где вы сели?
— Недалеко. Почти рядом.
— Благополучно?
— Нет горючего. И с рацией что-то.
— Тогда оставайтесь. Поможете нам перебазироваться на снегоход. — Зернов запнулся, подыскивая подходящее английское наименование, и, видя, что американец его всё же не понимает, пояснил: — Ну, что-то вроде автобуса на гусеницах. Место найдётся. И рация есть.
Американец все ещё медлил, словно не решаясь что-то сказать, потом вытянулся и по-военному отчеканил:
— Прошу арестовать меня, сэр. Я совершил преступление.
Мы переглянулись с Зерновым: вероятно, нам обоим пришла в голову мысль о Вано.
— Какое? — насторожился Зернов.
— Я, кажется, убил человека.
6. ВТОРОЙ ЦВЕТОК
Зернов шагнул к укутанному Вано, отдёрнул мех от его лица и резко спросил американца:
— Он?
Мартин осторожно и, как мне показалось, испуганно подошёл ближе и неуверенно произнёс:
— Н-нет…
— Вглядитесь получше, — ещё резче сказал Зернов.
Лётчик недоуменно покачал головой.
— Ничего похожего, сэр. Мой лежит у самолёта. И потом… — прибавил он осторожно, — я ещё не знаю, человек ли он.
В этот момент Вано открыл глаза. Взгляд его скользнул по стоящему рядом американцу, голова оторвалась от подушки и опять упала.
— Это… не я, — сказал он и закрыл глаза.
— Все ещё бредит, — вздохнул Толька.
— Наш товарищ ранен. Кто-то напал на него. Мы не знаем кто, — пояснил американцу Зернов, — поэтому, когда вы сказали… — Он деликатно умолк.
Мартин подвинул Толькины санки и сел, закрыв лицо руками и покачиваясь, словно от нестерпимой боли.
— Я не знаю, поверите ли вы мне или нет, настолько все это необычно и не похоже на правду, — рассказал он. — Я летел на одноместном самолёте, не спортивном, а на бывшем истребителе — маленький «локхид», — знаете? У него даже спаренный пулемёт есть для кругового обстрела. Здесь он не нужен, конечно, но по правилам полагается содержать оружие в боевой готовности: вдруг пригодится. И пригодилось… только безрезультатно. Вы о розовых «облаках» слышали? — вдруг спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил, только судорога на миг скривила рот: — Я настиг их часа через полтора после вылета…
— Их? — удивлённо переспросил я. — Их было несколько?
— Целая эскадрилья. Шли совсем низко, мили на две ниже меня, большие розовые медузы, пожалуй, даже не розовые, а скорее малиновые. Я насчитал их семь разной формы и разных оттенков, от бледно-розовой незрелой малины до пылающего граната. Причём цвет всё время менялся, густел или расплывался, как размытый водой. Я сбавил скорость и снизился, рассчитывая взять пробу: для этого у меня был специальный контейнер под брюхом машины. Но с пробой не вышло: медузы ушли. Я нагнал их, они опять вырвались, без всяких усилий, будто играючи. А когда я вновь увеличил скорость, они поднялись и пошли надо мной — лёгкие, как детские шарики, только плоские и большие: не только мою канарейку, а четырехмоторный «боинг» прикроют. А вели они себя как живые. Только живое существо может так действовать, почуяв опасность. И я подумал: если так, значит, и сами они смогут стать опасными. Мелькнула мысль: не уйти ли? Но они словно предвидели мой манёвр. Три малиновые медузы с непостижимой быстротой вырвались вперёд и, не разворачиваясь, не тормозя, с такой же силой и быстротой пошли на меня. Я даже вскрикнуть не успел, как самолёт вошёл в туман, неизвестно откуда взявшийся, и даже не в туман, а в какую-то слизь, густую и скользкую. Я тут же все потерял — и скорость, и управление, и видимость. Рукой, ногой двинуть не могу. «Конец», — думаю. А самолёт не падает, а скользит вниз, как планёр. И садится. Я даже не почувствовал, когда и как сел. Словно утонул в этой малиновой слякоти, захлебнулся, но не умер. Смотрю: кругом снег, а рядом — самолёт, такой же, как и мой — «локхид»-маленький. Вылез, бросился к нему, а из кабины мне навстречу такой же верзила, как и я. То ли знакомый, то ли нет — сообразить не могу. Спрашиваю: «Ты кто?» — «Дональд Мартин, — говорит. — А ты?» А я смотрю на него, как в зеркало. «Нет, врёшь, — говорю, — это я Дон Мартин», — а он уже замахнулся. Я нырнул под руку и левой в челюсть. Он упал и виском о дверцу — хрясь! Даже стук послышался. Смотрю: лежит. Пнул его ногой — не шелохнулся. Потряс — голова болтается. Я подтащил его к своему самолёту, думал: доставлю на базу, а там помогут. Проверил горючее — ни капли. Дам радиограмму хотя бы — так рация вдруг замолчала: ни оха, ни вздоха. Тут у меня голова совсем помутилась: выскочил и побежал без цели, без направления — все одно куда, лишь бы дальше от этого сатанинского цирка. Все молитвы позабыл, и перекреститься некогда, только шепчу: Господи Иисусе да санта Мария. И вдруг вашу палатку увидел. Вот и все.
Я слушал его, вспоминая своё испытание, и, кажется, уже начал понимать, что случилось с Вано. Что сообразил Толька, по его выпученным глазам уразуметь было трудно, вероятно, начал сомневаться и проверять каждое слово Мартина. Сейчас он начнёт задавать вопросы на своём школьном английском языке. Но Зернов предупредил его:
— Оставайтесь с Вано, Дьячук, а мы с Анохиным пойдём с американцем. Пошли, Мартин, — прибавил он по-английски.
Инстинкт или предчувствие — уж я сам не знаю, как психологи объяснили бы мой поступок, — подсказали мне захватить по пути кинокамеру, и как я благодарен был потом этому неосознанному подсказу. Даже Толька, как мне показалось, поглядел мне вслед с удивлением: что именно я снимать собрался — положение трупа для будущих следователей или поведение убийцы у тела убитого? Но снимать пришлось нечто иное, и снимать сразу же на подходе к месту аварии Мартина. Там было уже не два самолёта, севших, как говорится, у ленточки, голова в голову, а только один — серебристая канарейка Мартина, его полярный ветеран со стреловидными крыльями. Но рядом с ним знакомый мне пенистый малиновый холм. Он то дымился, то менял оттенки, то странно пульсировал, точно дышал. И белые, вытянутые вспышки пробегали по нему, как искры сварки.
— Не подходите! — предупредил я обгонявших меня Мартина и Зернова.
Но опрокинутый цветок уже выдвинул свою невидимую защиту. Вырвавшийся вперёд Мартин, встретив её, как-то странно замедлил шаг, а Зернов просто присел, согнув ноги в коленях. Но оба все ещё тянулись вперёд, преодолевая силу, пригибавшую их к земле.
— Десять «же»! — крикнул обернувшийся ко мне Мартин и присел на корточки.
Зернов отступил, вытирая вспотевший лоб.
Не прекращая съёмки, я обошёл малиновый холм и наткнулся на тело убитого или, может быть, только раненого двойника Мартина. Он лежал в такой же нейлоновой куртке с «химическим» мехом, уже запорошённый снегом, метрах в трех-четырех от самолёта, куда его перетащил перепуганный Мартин.
— Идите сюда, он здесь! — закричал я.
Зернов и Мартин побежали ко мне, вернее, заскользили по катку, балансируя руками, как это делают все, рискнувшие выйти на лёд без коньков: пушистый крупитчатый снег и здесь только чуть-чуть припудривал гладкую толщу льда.
И тут произошло нечто совсем уже новое, что ни я, ни мой киноглаз ещё не видели. От вибрирующего цветка отделился малиновый лепесток, поднялся, потемнел, свернулся в воздухе этаким пунцовым фунтиком, вытянулся и живой четырехметровой змеёй с открытой пастью накрыл лежавшее перед нами тело. Минуту или две это змееподобное щупальце искрилось и пенилось, потом оторвалось от земли, и в его огромной, почти двухметровой пасти мы ничего не увидели — только лиловевшую пустоту неправдоподобно вытянутого колокола, на наших глазах сокращавшегося и менявшего форму: сначала это был фунтик, потом дрожавший на ветру лепесток, потом лепесток слился с куполом. А на снегу оставался лишь след — бесформенный силуэт только что лежавшего здесь человека.
Я продолжал снимать, торопясь не пропустить последнего превращения. Оно уже начиналось. Теперь оторвался от земли весь цветок и, поднимаясь, стал загибаться кверху. Этот растекавшийся в воздухе колокол был тоже пуст — мы ясно видели его ничем не наполненное, уже розовеющее нутро и тонкие распрямляющиеся края, — сейчас оно превратится в розовое «облако» и исчезнет за настоящими облаками. А на земле будут существовать только один самолёт и один лётчик. Так всё и произошло.
Зернов и Мартин стояли молча, потрясённые, как и я, впервые переживший все это утром. Зернов, по-моему, уже подошёл к разгадке, только маячившей передо мной тусклым лучиком перегорающего фонарика. Он не освещал, он только подсказывал контуры фантастической, но всё же логически допустимой картины. А Мартин просто был подавлен ужасом не столько увиденного, сколько одной мыслью о том, что это увиденное лишь плод его расстроенного воображения. Ему, вероятно, мучительно хотелось спросить о чём-то, испуганный взгляд его суетливо перебегал от меня к Зернову, пока наконец Зернов не ответил ему поощряющей улыбкой: ну, спрашивай, мол, жду. И Мартин спросил:
— Кого же я убил?
— Будем считать, что никого, — улыбнулся опять Зернов.
— Но ведь это был человек, живой человек, — повторял Мартин.
— Вы в этом очень уверены? — спросил Зернов.
Мартин замялся:
— Не знаю.
— То-то. Я бы сказал: временно живой. Его создала и уничтожила одна и та же сила.
— А зачем? — спросил я осторожно.
Он ответил с несвойственным ему раздражением:
— Вы думаете, я знаю больше вас? Проявите плёнку — посмотрим.
— И поймём? — Я уже не скрывал иронии.
— Может быть, и поймём, — сказал он задумчиво. — И ушёл вперёд, даже не пригласив нас с собой. Мы переглянулись и пошли рядом.
— Тебя как зовут? — спросил Мартин, по-свойски взяв меня за локоть: должно быть, уже разглядел во мне ровесника.
— Юрий.
— Юри, Юри, — повторил он, — запоминается. А меня Дон. Оно живое, по-твоему?
— По-моему, да.
— Местное?
— Не думаю. Ни одна экспедиция никогда не видела ничего подобного.
— Значит, залётное. Откуда?
— Спроси у кого-нибудь поумнее.
Меня уже раздражала его болтовня. Но он не обиделся.
— А как ты думаешь, оно — желе или газ?
— Ты же пытался взять пробу.
Он засмеялся:
— Никому не посоветую. Интересно, почему оно меня в воздухе не слопало? Заглотало и выплюнуло.
— Попробовало — не вкусно.
— А его проглотило.
— Не знаю, — сказал я.
— Ты же видел.
— Что накрыло — видел, а что проглотило — не видел. Скорее, растворило… или испарило.
— Какая же температура нужна?
— А ты её измерял?
Мартин даже остановился, поражённый догадкой.
— Чтобы расплавить такой самолёт? В три минуты? Сверхпрочный дюраль, между прочим.
— А ты уверен, что это был дюраль, а не дырка от бублика?
Он не понял, а я не объяснил, и до самой палатки мы уже дошли молча. Здесь тоже что-то произошло: меня поразила странная поза Тольки, скорчившегося на ящике с брикетами и громко стучавшего зубами не то от страха, не то от холода. Печка уже остыла, но в палатке, по-моему, было совсем не холодно.
— Что с вами, Дьячук? — спросил Зернов. — Затопите печь, если простыли.
Толька, не отвечая, как загипнотизированный присел у топки.
— Психуем немножко, — сказал Вано из-под своего мехового укрытия. Он глядел шустро и весело. — У нас тоже гости были, — прибавил он и подмигнул, кивком головы указывая на Тольку.
— Никого у меня не было! Говори о себе! — взвизгнул тот и повернулся к нам. Лицо его перекосилось и сморщилось: вот-вот заплачет.
Вано покрутил пальцем у виска.
— В расстроенных чувствах находимся. Да не кривись — молчу. Сам расскажешь если захочешь, — сказал он Тольке и отвернулся. — У меня тоже чувства расстроились, Юрка, когда я тебя в двух экземплярах увидел. Не перенёс, удрал. Страшно стало — мочи нет. Хлебнул спирта, накрылся кожанкой, лёг. Хочу заснуть — не могу. Сплю не сплю, а сон вижу. Длинный сон, смешной и страшный. Будто ем кисель, тёмный-тёмный, не красный, а лиловый, и так много его, что заливает меня с головой, вот-вот захлебнусь. Как долго это продолжалось, не помню. Только открыл глаза, вижу — все как было, пусто, холодно, вас нет. И вдруг он входит. Как в зеркале вижу: я! Собственной персоной, только без куртки и в одних носках.
Мартин, хотя и не понимал, слушал с таким вниманием, словно догадывался, что речь идёт о чём-то, для него особенно интересном. Я сжалился и перевёл. Он так и вцепился в меня, пока Вано рассказывал, и только дёргал поминутно: переводи, мол. Но переводить было некогда, только потом я пересказал ему вкратце то, что случилось с Вано. В отличие от нас тот сразу заметил разницу между собой и гостем. Опьянение давно прошло, страх тоже, только голова с непривычки побаливала, а вошедший смотрел по-бычьи мутными, осоловевшими глазами. «Ты эти штучки брось, — закричал он по-грузински, — я снежных королев не боюсь, я из них шашлык делаю!» Самое смешное, что Вано об этом сам в точно таких же выражениях подумал, когда Зернов и Толька ушли. Будь кто рядом, непременно бы в драку бросился. И этот бросился. Но протрезвевший Вано схватил куртку и выбежал из палатки, сразу сообразив, что от такого гостя следует держаться подальше. О том, что появление его противоречило всем известным ему законам природы, Вано и не думал. Ему нужен был оперативный простор, свобода манёвра в предстоящей баталии. У настигавшего его двойника уже сверкнул в руке нож, знаменитый охотничий нож Вано — предмет зависти всех водителей Мирного. Оригинал этого ножа был у Вано в кармане, но об этой странности он тоже не подумал, а просто выхватил его, когда пьяный фантом нанёс свой первый удар. Только подставленная вовремя куртка спасла Вано от ранения. Бросив её под ноги преследователю, Чохели добежал до стены, где она поворачивала на север. Второй удар достал его уже здесь, но, к счастью, скользнул поверху, у плеча — помешал свитер. А третий Вано сумел отразить, сбив с ног то, что не было человеком. Дальнейшее он не помнил: кровавая тьма надвинулась на него, и какая-то сила, как взрывная волна, отшвырнула в сторону. Очнулся он уже в палатке на койке, укутанный в меха и совершенно здоровый. Но чудеса продолжались. Теперь раздвоился Дьячук.
Вано не успел закончить фразы, как Толька швырнул брикет — он топил печь — и вскочил с истерическим воплем:
— Прекрати сейчас же! Слышишь?
— Псих, — сказал Вано.
— Ну и пусть. Не я один. Вы все с ума сошли. Все! Никого у меня не было. Никто не раздваивался. Бред!
— Довольно, Дьячук, — оборвал его Зернов. — Ведите себя прилично. Вы научный работник, а не цирковой клоун. Незачем было ехать сюда, если нервы не в порядке.
— И уеду, — огрызнулся Толька, впрочем, уже тише: отповедь Зернова чуточку остудила его. — Я не Скотт и не Амундсен. Хватит с меня белых снов. На Канатчикову дачу не собираюсь.
— Что это с ним? — шепнул мне Мартин.
Я объяснил.
— Если б не горючее, и я бы смылся, — сказал он. — Слишком много чудес.
— Он?
Мартин осторожно и, как мне показалось, испуганно подошёл ближе и неуверенно произнёс:
— Н-нет…
— Вглядитесь получше, — ещё резче сказал Зернов.
Лётчик недоуменно покачал головой.
— Ничего похожего, сэр. Мой лежит у самолёта. И потом… — прибавил он осторожно, — я ещё не знаю, человек ли он.
В этот момент Вано открыл глаза. Взгляд его скользнул по стоящему рядом американцу, голова оторвалась от подушки и опять упала.
— Это… не я, — сказал он и закрыл глаза.
— Все ещё бредит, — вздохнул Толька.
— Наш товарищ ранен. Кто-то напал на него. Мы не знаем кто, — пояснил американцу Зернов, — поэтому, когда вы сказали… — Он деликатно умолк.
Мартин подвинул Толькины санки и сел, закрыв лицо руками и покачиваясь, словно от нестерпимой боли.
— Я не знаю, поверите ли вы мне или нет, настолько все это необычно и не похоже на правду, — рассказал он. — Я летел на одноместном самолёте, не спортивном, а на бывшем истребителе — маленький «локхид», — знаете? У него даже спаренный пулемёт есть для кругового обстрела. Здесь он не нужен, конечно, но по правилам полагается содержать оружие в боевой готовности: вдруг пригодится. И пригодилось… только безрезультатно. Вы о розовых «облаках» слышали? — вдруг спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил, только судорога на миг скривила рот: — Я настиг их часа через полтора после вылета…
— Их? — удивлённо переспросил я. — Их было несколько?
— Целая эскадрилья. Шли совсем низко, мили на две ниже меня, большие розовые медузы, пожалуй, даже не розовые, а скорее малиновые. Я насчитал их семь разной формы и разных оттенков, от бледно-розовой незрелой малины до пылающего граната. Причём цвет всё время менялся, густел или расплывался, как размытый водой. Я сбавил скорость и снизился, рассчитывая взять пробу: для этого у меня был специальный контейнер под брюхом машины. Но с пробой не вышло: медузы ушли. Я нагнал их, они опять вырвались, без всяких усилий, будто играючи. А когда я вновь увеличил скорость, они поднялись и пошли надо мной — лёгкие, как детские шарики, только плоские и большие: не только мою канарейку, а четырехмоторный «боинг» прикроют. А вели они себя как живые. Только живое существо может так действовать, почуяв опасность. И я подумал: если так, значит, и сами они смогут стать опасными. Мелькнула мысль: не уйти ли? Но они словно предвидели мой манёвр. Три малиновые медузы с непостижимой быстротой вырвались вперёд и, не разворачиваясь, не тормозя, с такой же силой и быстротой пошли на меня. Я даже вскрикнуть не успел, как самолёт вошёл в туман, неизвестно откуда взявшийся, и даже не в туман, а в какую-то слизь, густую и скользкую. Я тут же все потерял — и скорость, и управление, и видимость. Рукой, ногой двинуть не могу. «Конец», — думаю. А самолёт не падает, а скользит вниз, как планёр. И садится. Я даже не почувствовал, когда и как сел. Словно утонул в этой малиновой слякоти, захлебнулся, но не умер. Смотрю: кругом снег, а рядом — самолёт, такой же, как и мой — «локхид»-маленький. Вылез, бросился к нему, а из кабины мне навстречу такой же верзила, как и я. То ли знакомый, то ли нет — сообразить не могу. Спрашиваю: «Ты кто?» — «Дональд Мартин, — говорит. — А ты?» А я смотрю на него, как в зеркало. «Нет, врёшь, — говорю, — это я Дон Мартин», — а он уже замахнулся. Я нырнул под руку и левой в челюсть. Он упал и виском о дверцу — хрясь! Даже стук послышался. Смотрю: лежит. Пнул его ногой — не шелохнулся. Потряс — голова болтается. Я подтащил его к своему самолёту, думал: доставлю на базу, а там помогут. Проверил горючее — ни капли. Дам радиограмму хотя бы — так рация вдруг замолчала: ни оха, ни вздоха. Тут у меня голова совсем помутилась: выскочил и побежал без цели, без направления — все одно куда, лишь бы дальше от этого сатанинского цирка. Все молитвы позабыл, и перекреститься некогда, только шепчу: Господи Иисусе да санта Мария. И вдруг вашу палатку увидел. Вот и все.
Я слушал его, вспоминая своё испытание, и, кажется, уже начал понимать, что случилось с Вано. Что сообразил Толька, по его выпученным глазам уразуметь было трудно, вероятно, начал сомневаться и проверять каждое слово Мартина. Сейчас он начнёт задавать вопросы на своём школьном английском языке. Но Зернов предупредил его:
— Оставайтесь с Вано, Дьячук, а мы с Анохиным пойдём с американцем. Пошли, Мартин, — прибавил он по-английски.
Инстинкт или предчувствие — уж я сам не знаю, как психологи объяснили бы мой поступок, — подсказали мне захватить по пути кинокамеру, и как я благодарен был потом этому неосознанному подсказу. Даже Толька, как мне показалось, поглядел мне вслед с удивлением: что именно я снимать собрался — положение трупа для будущих следователей или поведение убийцы у тела убитого? Но снимать пришлось нечто иное, и снимать сразу же на подходе к месту аварии Мартина. Там было уже не два самолёта, севших, как говорится, у ленточки, голова в голову, а только один — серебристая канарейка Мартина, его полярный ветеран со стреловидными крыльями. Но рядом с ним знакомый мне пенистый малиновый холм. Он то дымился, то менял оттенки, то странно пульсировал, точно дышал. И белые, вытянутые вспышки пробегали по нему, как искры сварки.
— Не подходите! — предупредил я обгонявших меня Мартина и Зернова.
Но опрокинутый цветок уже выдвинул свою невидимую защиту. Вырвавшийся вперёд Мартин, встретив её, как-то странно замедлил шаг, а Зернов просто присел, согнув ноги в коленях. Но оба все ещё тянулись вперёд, преодолевая силу, пригибавшую их к земле.
— Десять «же»! — крикнул обернувшийся ко мне Мартин и присел на корточки.
Зернов отступил, вытирая вспотевший лоб.
Не прекращая съёмки, я обошёл малиновый холм и наткнулся на тело убитого или, может быть, только раненого двойника Мартина. Он лежал в такой же нейлоновой куртке с «химическим» мехом, уже запорошённый снегом, метрах в трех-четырех от самолёта, куда его перетащил перепуганный Мартин.
— Идите сюда, он здесь! — закричал я.
Зернов и Мартин побежали ко мне, вернее, заскользили по катку, балансируя руками, как это делают все, рискнувшие выйти на лёд без коньков: пушистый крупитчатый снег и здесь только чуть-чуть припудривал гладкую толщу льда.
И тут произошло нечто совсем уже новое, что ни я, ни мой киноглаз ещё не видели. От вибрирующего цветка отделился малиновый лепесток, поднялся, потемнел, свернулся в воздухе этаким пунцовым фунтиком, вытянулся и живой четырехметровой змеёй с открытой пастью накрыл лежавшее перед нами тело. Минуту или две это змееподобное щупальце искрилось и пенилось, потом оторвалось от земли, и в его огромной, почти двухметровой пасти мы ничего не увидели — только лиловевшую пустоту неправдоподобно вытянутого колокола, на наших глазах сокращавшегося и менявшего форму: сначала это был фунтик, потом дрожавший на ветру лепесток, потом лепесток слился с куполом. А на снегу оставался лишь след — бесформенный силуэт только что лежавшего здесь человека.
Я продолжал снимать, торопясь не пропустить последнего превращения. Оно уже начиналось. Теперь оторвался от земли весь цветок и, поднимаясь, стал загибаться кверху. Этот растекавшийся в воздухе колокол был тоже пуст — мы ясно видели его ничем не наполненное, уже розовеющее нутро и тонкие распрямляющиеся края, — сейчас оно превратится в розовое «облако» и исчезнет за настоящими облаками. А на земле будут существовать только один самолёт и один лётчик. Так всё и произошло.
Зернов и Мартин стояли молча, потрясённые, как и я, впервые переживший все это утром. Зернов, по-моему, уже подошёл к разгадке, только маячившей передо мной тусклым лучиком перегорающего фонарика. Он не освещал, он только подсказывал контуры фантастической, но всё же логически допустимой картины. А Мартин просто был подавлен ужасом не столько увиденного, сколько одной мыслью о том, что это увиденное лишь плод его расстроенного воображения. Ему, вероятно, мучительно хотелось спросить о чём-то, испуганный взгляд его суетливо перебегал от меня к Зернову, пока наконец Зернов не ответил ему поощряющей улыбкой: ну, спрашивай, мол, жду. И Мартин спросил:
— Кого же я убил?
— Будем считать, что никого, — улыбнулся опять Зернов.
— Но ведь это был человек, живой человек, — повторял Мартин.
— Вы в этом очень уверены? — спросил Зернов.
Мартин замялся:
— Не знаю.
— То-то. Я бы сказал: временно живой. Его создала и уничтожила одна и та же сила.
— А зачем? — спросил я осторожно.
Он ответил с несвойственным ему раздражением:
— Вы думаете, я знаю больше вас? Проявите плёнку — посмотрим.
— И поймём? — Я уже не скрывал иронии.
— Может быть, и поймём, — сказал он задумчиво. — И ушёл вперёд, даже не пригласив нас с собой. Мы переглянулись и пошли рядом.
— Тебя как зовут? — спросил Мартин, по-свойски взяв меня за локоть: должно быть, уже разглядел во мне ровесника.
— Юрий.
— Юри, Юри, — повторил он, — запоминается. А меня Дон. Оно живое, по-твоему?
— По-моему, да.
— Местное?
— Не думаю. Ни одна экспедиция никогда не видела ничего подобного.
— Значит, залётное. Откуда?
— Спроси у кого-нибудь поумнее.
Меня уже раздражала его болтовня. Но он не обиделся.
— А как ты думаешь, оно — желе или газ?
— Ты же пытался взять пробу.
Он засмеялся:
— Никому не посоветую. Интересно, почему оно меня в воздухе не слопало? Заглотало и выплюнуло.
— Попробовало — не вкусно.
— А его проглотило.
— Не знаю, — сказал я.
— Ты же видел.
— Что накрыло — видел, а что проглотило — не видел. Скорее, растворило… или испарило.
— Какая же температура нужна?
— А ты её измерял?
Мартин даже остановился, поражённый догадкой.
— Чтобы расплавить такой самолёт? В три минуты? Сверхпрочный дюраль, между прочим.
— А ты уверен, что это был дюраль, а не дырка от бублика?
Он не понял, а я не объяснил, и до самой палатки мы уже дошли молча. Здесь тоже что-то произошло: меня поразила странная поза Тольки, скорчившегося на ящике с брикетами и громко стучавшего зубами не то от страха, не то от холода. Печка уже остыла, но в палатке, по-моему, было совсем не холодно.
— Что с вами, Дьячук? — спросил Зернов. — Затопите печь, если простыли.
Толька, не отвечая, как загипнотизированный присел у топки.
— Психуем немножко, — сказал Вано из-под своего мехового укрытия. Он глядел шустро и весело. — У нас тоже гости были, — прибавил он и подмигнул, кивком головы указывая на Тольку.
— Никого у меня не было! Говори о себе! — взвизгнул тот и повернулся к нам. Лицо его перекосилось и сморщилось: вот-вот заплачет.
Вано покрутил пальцем у виска.
— В расстроенных чувствах находимся. Да не кривись — молчу. Сам расскажешь если захочешь, — сказал он Тольке и отвернулся. — У меня тоже чувства расстроились, Юрка, когда я тебя в двух экземплярах увидел. Не перенёс, удрал. Страшно стало — мочи нет. Хлебнул спирта, накрылся кожанкой, лёг. Хочу заснуть — не могу. Сплю не сплю, а сон вижу. Длинный сон, смешной и страшный. Будто ем кисель, тёмный-тёмный, не красный, а лиловый, и так много его, что заливает меня с головой, вот-вот захлебнусь. Как долго это продолжалось, не помню. Только открыл глаза, вижу — все как было, пусто, холодно, вас нет. И вдруг он входит. Как в зеркале вижу: я! Собственной персоной, только без куртки и в одних носках.
Мартин, хотя и не понимал, слушал с таким вниманием, словно догадывался, что речь идёт о чём-то, для него особенно интересном. Я сжалился и перевёл. Он так и вцепился в меня, пока Вано рассказывал, и только дёргал поминутно: переводи, мол. Но переводить было некогда, только потом я пересказал ему вкратце то, что случилось с Вано. В отличие от нас тот сразу заметил разницу между собой и гостем. Опьянение давно прошло, страх тоже, только голова с непривычки побаливала, а вошедший смотрел по-бычьи мутными, осоловевшими глазами. «Ты эти штучки брось, — закричал он по-грузински, — я снежных королев не боюсь, я из них шашлык делаю!» Самое смешное, что Вано об этом сам в точно таких же выражениях подумал, когда Зернов и Толька ушли. Будь кто рядом, непременно бы в драку бросился. И этот бросился. Но протрезвевший Вано схватил куртку и выбежал из палатки, сразу сообразив, что от такого гостя следует держаться подальше. О том, что появление его противоречило всем известным ему законам природы, Вано и не думал. Ему нужен был оперативный простор, свобода манёвра в предстоящей баталии. У настигавшего его двойника уже сверкнул в руке нож, знаменитый охотничий нож Вано — предмет зависти всех водителей Мирного. Оригинал этого ножа был у Вано в кармане, но об этой странности он тоже не подумал, а просто выхватил его, когда пьяный фантом нанёс свой первый удар. Только подставленная вовремя куртка спасла Вано от ранения. Бросив её под ноги преследователю, Чохели добежал до стены, где она поворачивала на север. Второй удар достал его уже здесь, но, к счастью, скользнул поверху, у плеча — помешал свитер. А третий Вано сумел отразить, сбив с ног то, что не было человеком. Дальнейшее он не помнил: кровавая тьма надвинулась на него, и какая-то сила, как взрывная волна, отшвырнула в сторону. Очнулся он уже в палатке на койке, укутанный в меха и совершенно здоровый. Но чудеса продолжались. Теперь раздвоился Дьячук.
Вано не успел закончить фразы, как Толька швырнул брикет — он топил печь — и вскочил с истерическим воплем:
— Прекрати сейчас же! Слышишь?
— Псих, — сказал Вано.
— Ну и пусть. Не я один. Вы все с ума сошли. Все! Никого у меня не было. Никто не раздваивался. Бред!
— Довольно, Дьячук, — оборвал его Зернов. — Ведите себя прилично. Вы научный работник, а не цирковой клоун. Незачем было ехать сюда, если нервы не в порядке.
— И уеду, — огрызнулся Толька, впрочем, уже тише: отповедь Зернова чуточку остудила его. — Я не Скотт и не Амундсен. Хватит с меня белых снов. На Канатчикову дачу не собираюсь.
— Что это с ним? — шепнул мне Мартин.
Я объяснил.
— Если б не горючее, и я бы смылся, — сказал он. — Слишком много чудес.
7. ЛЕДЯНАЯ СИМФОНИЯ
Что случилось с Толькой, мы так и не узнали, но, видимо, странное здесь обернулось комическим. Вано отмахивался:
— Не хочет говорить, не спрашивай. Перетрусили оба. А я не сплетник. — Он не подсмеивался над Толькой, хотя тот явно напрашивался на ссору.
— У тебя акцент, как у пишущей машинки Остапа Бендера, — язвил он, но Вано только усмехался и помалкивал: он был занят.
Это мы с Мартином под его руководством сменили раздавленный пластик в иллюминаторе. Сам он не мог этого сделать — мешала перевязанная рука. Было также решено, что мы с Мартином будем по очереди сменять его у штурвала водителя. Больше нас ничто не задерживало: Зернов счёл работу экспедиции законченной и торопился в Мирный. Мне думается, он спешил удрать от своего двойника: ведь он был единственным, пока избежавшим этой малоприятной встречи. Вопреки им же установленному железному режиму работы и отдыха, он всю ночь не спал после того, как мы перебазировались в кабину снегохода. Я просыпался несколько раз и всё время видел огонёк его ночника на верхней койке: он что-то читал, вздрагивая при каждом подозрительном шорохе.
О двойниках мы больше не говорили, но утром после завтрака, когда снегоход наконец двинулся в путь, у него, по-моему, даже лицо просветлело. Вёл снегоход Мартин. Вано сидел рядом на откидном сиденье и руководил при помощи знаков. Я отстукал радиограмму в Мирный, перекинулся шуткой с дежурившим на радиостанции Колей Самойловым и записал сводку погоды. Она была вполне благоприятной для нашего возвращения: ясно, ветер слабый, морозец даже не подмосковный, а южный — два-три градуса ниже нуля.
Но молчание в кабине тяготило, как ссора, и я наконец не выдержал:
— У меня вопрос, Борис Аркадьевич. Почему мы всё-таки не радируем подробней?
— А что бы вы хотели радировать?
— Все. Что случилось со мной, с Вано. Что мы узнали о розовых «облаках». Что я заснял на киноплёнку.
— А как вы думаете, должен быть написан такой рассказ? — спросил в ответ Зернов. — С психологическими нюансами, с анализом ощущений, с подтекстом, если хотите. К сожалению, у меня для этого таланта нет — я не писатель. Да и у вас, я думаю, не выйдет при всём вашем воображении, даже при всей игривости ваших гипотез. А изложить обо всём телеграфным кодом — получатся записки сумасшедшего.
— Можно научно прокомментировать, — не сдавался я.
— На основании каких экспериментальных данных? Что у нас есть, кроме визуальных наблюдений? Ваша плёнка? Но она ещё не проявлена.
— Что-то же можно всё-таки предположить?
— Конечно. Вот и начнём с вас. Что предполагаете вы? Что такое, по-вашему, это розовое «облако»?
— Организм.
— Живой?
— Несомненно. Живой, мыслящий организм с незнакомой нам физико-химической структурой. Какая-то биовзвесь или биогаз. Колмогоров предположил возможность существования мыслящей плесени? С такой же степенью вероятности возможно предположить и мыслящий газ, мыслящий коллоид и мыслящую плазму. Изменчивость цвета — это защитная реакция или окраска эмоций: удивления, интереса, ярости. Изменчивость формы — это двигательные реакции, способность к маневрированию в воздушном пространстве. Человек при ходьбе машет руками, сгибает и передвигает ноги. «Облако» вытягивается, загибает края, сворачивается колоколом.
— О чём вы? — поинтересовался Мартин.
Я перевёл.
— Оно ещё пенится, когда дышит, и выбрасывает щупальца, когда нападает, — прибавил он.
— Значит, зверь? — спросил Зернов.
— Зверь, — подтвердил Мартин.
Зернов задавал не праздные вопросы. Каждый из них ставил какую-то определённую цель, мне ещё не ясную. Казалось, он проверял нас и себя, не спеша с выводами.
— Хорошо, — сказал он, — тогда ответьте: как этот зверь моделирует людей и машины? Зачем он их моделирует? И почему модель уничтожается тотчас же после «обкатки» её на людях?
— Не знаю, — честно признался я. — «Облако» синтезирует любые атомные структуры — это ясно. Но зачем оно их создаёт и почему уничтожает — загадка.
И тут вмешался Толька, до сих пор державшийся с непонятной для всех отчуждённостью.
— По-моему, самый вопрос поставлен неправильно. Как моделирует? Почему моделирует? Ничего оно не моделирует. Сложный обман чувственных восприятии. Предмет не физики, а психиатрии.
— И моя рана тоже обман? — обиделся Вано.
— Ты сам себя ранил, остальное — иллюзии. И вообще я не понимаю, почему Анохин отказался от своей прежней гипотезы. Конечно, это оружие. Не берусь утверждать чьё, — он покосился на Мартина, — но оружие, несомненно. Самое совершенное и, главное, целенаправленное. Психические волны, расщепляющие сознание.
— И лёд, — сказал я.
— Почему лёд?
— Потому что нужно было расщепить лёд, чтобы извлечь «Харьковчанку».
— Посмотрите направо! — крикнул Вано.
То, что мы увидели в бортовой иллюминатор, мгновенно остановило спор. Мартин затормозил. Мы натянули куртки и выскочили из машины. И я начал снимать с ходу, потому что это обещало самую поразительную из моих киносъёмок.
Происходившее перед нами походило на чудо, на картину чужой, инопланетной жизни. Ничто не застилало и не затемняло её — ни облака, ни снег. Солнце висело над горизонтом, отдавая всю силу своего света возвышающейся над нами изумрудно-голубой толще льда. Идеально гладкий срез её во всю свою многометровую высь казался стеклянным. Ни человека, ни машины не виднелось на всём его протяжении. Только гигантские розовые диски — я насчитал их больше десятка — легко и беззвучно резали лёд, как масло. Представьте себе, что вы режете разогретым ножом брусок сливочного масла, только что вынутого из холодильника. Нож входит в него сразу, почти без трения, скользя между оплывающими стенками. Точно так же оплывали стометровые стенки льда, когда входил в него розовый нож. Он имел форму неправильного овала или трапеции с закруглёнными углами, а площадь его, по-моему, превышала сотню квадратных метров, поскольку можно было определить издали, на глазок. Толщина его тоже примерно была совсем крохотной — не более двух-трех сантиметров, то есть знакомое нам «облако», видимо, сплющилось, растянулось, превратившись в огромный режущий инструмент, работающий с изумительной быстротой и точностью.
Два таких «ножа» в полукилометре друг от друга резали ледяную стену перпендикулярно к её основанию. Два других подрезывали её снизу равномерными, точно совпадающими движениями маятника. Вторая четвёрка работала рядом, а третью я уже не видел: она скрылась глубоко в толще льда. Вскоре исчезла во льду и вторая, а ближайшая к нам-проделала поистине гулливеровский цирковой трюк. Она вдруг подняла в воздух аккуратно вырезанный из ледяной толщи стеклянный брус почти километровой длины, геометрически правильный голубой параллелепипед. Он взлетел не спеша и поплыл вверх легко и небрежно, как детский воздушный шарик. Участвовало в этой операции всего два «облака». Они съёжились и потемнели, превратившись в знакомые чашечки, только не опрокинутые, а обращённые к небу, — два немыслимых пунцовых цветка-великана на невидимых вырастающих стебельках. При этом они не поддерживали плывущий брус: он поднимался над ними на почтительном расстоянии, ничем с ними не связанный и не скреплённый.
— Как же он держится? — удивился Мартин. — На воздушной волне? Какой же силы должен быть ветер?
— Это не ветер, — сказал, подбирая английские слова, Толька. — Это — поле. Антигравитация… — Он умоляюще взглянул на Зернова.
— Силовое поле, — пояснил тот. — Помните перегрузку, Мартин, когда мы с вами пытались подойти к самолёту? Тогда оно усиливало тяготение, сейчас оно его нейтрализует.
А с поверхности ледяного плато взмыл вверх ещё один такой же километровый брус, выброшенный в пространство титаном-невидимкой. Подымался он быстрее своего предшественника и вскоре нагнал его на высоте обычных полярных рейсов. Было отлично видно, как сблизились ледяные кирпичики, притёрлись боками и слились в один широкий брус, неподвижно застывший в воздухе. А снизу уже поднимались третий, чтобы лечь сверху, и четвёртый, чтобы уравновесить плиту. Она утолщалась с каждым новым бруском: «облакам» требовалось три-четыре минуты, чтобы вырезать его из толщи материкового льда и поднять в воздух. И с каждой новой посылкой ледяная стена все дальше и дальше отступала к горизонту, а вместе с ней отступали и розовые «облака», словно растворяясь и пропадая в снежной дали. А высоко в небе по-прежнему висели две красные розы и над ними огромный хрустальный куб, насквозь просвеченный солнцем.
Мы стояли молча, заворожённые этой картиной, почти музыкальной по своей тональности. Своеобразная грация и пластичность розовых дисков-ножей, согласованность и ритм их движений, взлёт голубых ледяных брусков, образовавших в небе гигантский сияющий куб, — все это звучало в ушах как музыка, неслышная, беззвучная музыка иных, неведомых сфер. Мы даже не заметили — только мой киноглаз успел запечатлеть это, — как алмазный солнечный куб стал уменьшаться в объёме, подымаясь все выше и выше, и в конце концов совеем исчез за перистой облачной сеткой. Исчезли и два управляющих им «цветка».
— Миллиард кубометров льда, — простонал Толька.
Я посмотрел на Зернова. Взгляды наши встретились.
— Вот вам и ответ на главный вопрос, Анохин, — сказал он. — Откуда взялась ледяная стена и почему у нас под ногами так мало снега. Они снимают ледяной щит Антарктиды.
— Не хочет говорить, не спрашивай. Перетрусили оба. А я не сплетник. — Он не подсмеивался над Толькой, хотя тот явно напрашивался на ссору.
— У тебя акцент, как у пишущей машинки Остапа Бендера, — язвил он, но Вано только усмехался и помалкивал: он был занят.
Это мы с Мартином под его руководством сменили раздавленный пластик в иллюминаторе. Сам он не мог этого сделать — мешала перевязанная рука. Было также решено, что мы с Мартином будем по очереди сменять его у штурвала водителя. Больше нас ничто не задерживало: Зернов счёл работу экспедиции законченной и торопился в Мирный. Мне думается, он спешил удрать от своего двойника: ведь он был единственным, пока избежавшим этой малоприятной встречи. Вопреки им же установленному железному режиму работы и отдыха, он всю ночь не спал после того, как мы перебазировались в кабину снегохода. Я просыпался несколько раз и всё время видел огонёк его ночника на верхней койке: он что-то читал, вздрагивая при каждом подозрительном шорохе.
О двойниках мы больше не говорили, но утром после завтрака, когда снегоход наконец двинулся в путь, у него, по-моему, даже лицо просветлело. Вёл снегоход Мартин. Вано сидел рядом на откидном сиденье и руководил при помощи знаков. Я отстукал радиограмму в Мирный, перекинулся шуткой с дежурившим на радиостанции Колей Самойловым и записал сводку погоды. Она была вполне благоприятной для нашего возвращения: ясно, ветер слабый, морозец даже не подмосковный, а южный — два-три градуса ниже нуля.
Но молчание в кабине тяготило, как ссора, и я наконец не выдержал:
— У меня вопрос, Борис Аркадьевич. Почему мы всё-таки не радируем подробней?
— А что бы вы хотели радировать?
— Все. Что случилось со мной, с Вано. Что мы узнали о розовых «облаках». Что я заснял на киноплёнку.
— А как вы думаете, должен быть написан такой рассказ? — спросил в ответ Зернов. — С психологическими нюансами, с анализом ощущений, с подтекстом, если хотите. К сожалению, у меня для этого таланта нет — я не писатель. Да и у вас, я думаю, не выйдет при всём вашем воображении, даже при всей игривости ваших гипотез. А изложить обо всём телеграфным кодом — получатся записки сумасшедшего.
— Можно научно прокомментировать, — не сдавался я.
— На основании каких экспериментальных данных? Что у нас есть, кроме визуальных наблюдений? Ваша плёнка? Но она ещё не проявлена.
— Что-то же можно всё-таки предположить?
— Конечно. Вот и начнём с вас. Что предполагаете вы? Что такое, по-вашему, это розовое «облако»?
— Организм.
— Живой?
— Несомненно. Живой, мыслящий организм с незнакомой нам физико-химической структурой. Какая-то биовзвесь или биогаз. Колмогоров предположил возможность существования мыслящей плесени? С такой же степенью вероятности возможно предположить и мыслящий газ, мыслящий коллоид и мыслящую плазму. Изменчивость цвета — это защитная реакция или окраска эмоций: удивления, интереса, ярости. Изменчивость формы — это двигательные реакции, способность к маневрированию в воздушном пространстве. Человек при ходьбе машет руками, сгибает и передвигает ноги. «Облако» вытягивается, загибает края, сворачивается колоколом.
— О чём вы? — поинтересовался Мартин.
Я перевёл.
— Оно ещё пенится, когда дышит, и выбрасывает щупальца, когда нападает, — прибавил он.
— Значит, зверь? — спросил Зернов.
— Зверь, — подтвердил Мартин.
Зернов задавал не праздные вопросы. Каждый из них ставил какую-то определённую цель, мне ещё не ясную. Казалось, он проверял нас и себя, не спеша с выводами.
— Хорошо, — сказал он, — тогда ответьте: как этот зверь моделирует людей и машины? Зачем он их моделирует? И почему модель уничтожается тотчас же после «обкатки» её на людях?
— Не знаю, — честно признался я. — «Облако» синтезирует любые атомные структуры — это ясно. Но зачем оно их создаёт и почему уничтожает — загадка.
И тут вмешался Толька, до сих пор державшийся с непонятной для всех отчуждённостью.
— По-моему, самый вопрос поставлен неправильно. Как моделирует? Почему моделирует? Ничего оно не моделирует. Сложный обман чувственных восприятии. Предмет не физики, а психиатрии.
— И моя рана тоже обман? — обиделся Вано.
— Ты сам себя ранил, остальное — иллюзии. И вообще я не понимаю, почему Анохин отказался от своей прежней гипотезы. Конечно, это оружие. Не берусь утверждать чьё, — он покосился на Мартина, — но оружие, несомненно. Самое совершенное и, главное, целенаправленное. Психические волны, расщепляющие сознание.
— И лёд, — сказал я.
— Почему лёд?
— Потому что нужно было расщепить лёд, чтобы извлечь «Харьковчанку».
— Посмотрите направо! — крикнул Вано.
То, что мы увидели в бортовой иллюминатор, мгновенно остановило спор. Мартин затормозил. Мы натянули куртки и выскочили из машины. И я начал снимать с ходу, потому что это обещало самую поразительную из моих киносъёмок.
Происходившее перед нами походило на чудо, на картину чужой, инопланетной жизни. Ничто не застилало и не затемняло её — ни облака, ни снег. Солнце висело над горизонтом, отдавая всю силу своего света возвышающейся над нами изумрудно-голубой толще льда. Идеально гладкий срез её во всю свою многометровую высь казался стеклянным. Ни человека, ни машины не виднелось на всём его протяжении. Только гигантские розовые диски — я насчитал их больше десятка — легко и беззвучно резали лёд, как масло. Представьте себе, что вы режете разогретым ножом брусок сливочного масла, только что вынутого из холодильника. Нож входит в него сразу, почти без трения, скользя между оплывающими стенками. Точно так же оплывали стометровые стенки льда, когда входил в него розовый нож. Он имел форму неправильного овала или трапеции с закруглёнными углами, а площадь его, по-моему, превышала сотню квадратных метров, поскольку можно было определить издали, на глазок. Толщина его тоже примерно была совсем крохотной — не более двух-трех сантиметров, то есть знакомое нам «облако», видимо, сплющилось, растянулось, превратившись в огромный режущий инструмент, работающий с изумительной быстротой и точностью.
Два таких «ножа» в полукилометре друг от друга резали ледяную стену перпендикулярно к её основанию. Два других подрезывали её снизу равномерными, точно совпадающими движениями маятника. Вторая четвёрка работала рядом, а третью я уже не видел: она скрылась глубоко в толще льда. Вскоре исчезла во льду и вторая, а ближайшая к нам-проделала поистине гулливеровский цирковой трюк. Она вдруг подняла в воздух аккуратно вырезанный из ледяной толщи стеклянный брус почти километровой длины, геометрически правильный голубой параллелепипед. Он взлетел не спеша и поплыл вверх легко и небрежно, как детский воздушный шарик. Участвовало в этой операции всего два «облака». Они съёжились и потемнели, превратившись в знакомые чашечки, только не опрокинутые, а обращённые к небу, — два немыслимых пунцовых цветка-великана на невидимых вырастающих стебельках. При этом они не поддерживали плывущий брус: он поднимался над ними на почтительном расстоянии, ничем с ними не связанный и не скреплённый.
— Как же он держится? — удивился Мартин. — На воздушной волне? Какой же силы должен быть ветер?
— Это не ветер, — сказал, подбирая английские слова, Толька. — Это — поле. Антигравитация… — Он умоляюще взглянул на Зернова.
— Силовое поле, — пояснил тот. — Помните перегрузку, Мартин, когда мы с вами пытались подойти к самолёту? Тогда оно усиливало тяготение, сейчас оно его нейтрализует.
А с поверхности ледяного плато взмыл вверх ещё один такой же километровый брус, выброшенный в пространство титаном-невидимкой. Подымался он быстрее своего предшественника и вскоре нагнал его на высоте обычных полярных рейсов. Было отлично видно, как сблизились ледяные кирпичики, притёрлись боками и слились в один широкий брус, неподвижно застывший в воздухе. А снизу уже поднимались третий, чтобы лечь сверху, и четвёртый, чтобы уравновесить плиту. Она утолщалась с каждым новым бруском: «облакам» требовалось три-четыре минуты, чтобы вырезать его из толщи материкового льда и поднять в воздух. И с каждой новой посылкой ледяная стена все дальше и дальше отступала к горизонту, а вместе с ней отступали и розовые «облака», словно растворяясь и пропадая в снежной дали. А высоко в небе по-прежнему висели две красные розы и над ними огромный хрустальный куб, насквозь просвеченный солнцем.
Мы стояли молча, заворожённые этой картиной, почти музыкальной по своей тональности. Своеобразная грация и пластичность розовых дисков-ножей, согласованность и ритм их движений, взлёт голубых ледяных брусков, образовавших в небе гигантский сияющий куб, — все это звучало в ушах как музыка, неслышная, беззвучная музыка иных, неведомых сфер. Мы даже не заметили — только мой киноглаз успел запечатлеть это, — как алмазный солнечный куб стал уменьшаться в объёме, подымаясь все выше и выше, и в конце концов совеем исчез за перистой облачной сеткой. Исчезли и два управляющих им «цветка».
— Миллиард кубометров льда, — простонал Толька.
Я посмотрел на Зернова. Взгляды наши встретились.
— Вот вам и ответ на главный вопрос, Анохин, — сказал он. — Откуда взялась ледяная стена и почему у нас под ногами так мало снега. Они снимают ледяной щит Антарктиды.
8. ПОСЛЕДНИЙ ДВОЙНИК
Официально отчёт нашей экспедиции строился так: доклад Зернова о феномене розовых «облаков», мой рассказ о двойниках и просмотр снятого мною фильма. Но, уже начиная совещание, Зернов все это поломал. Никаких материалов для научного доклада, кроме личных впечатлений и привезённого экспедицией фильма, пояснил он, у него нет, а те астрономические наблюдения, с которыми он познакомился в Мирном, не дают оснований для каких-либо определённых выводов. Появление огромных ледяных скоплений в атмосфере на различных высотах, оказывается, было зарегистрировано и нашей, и зарубежными обсерваториями в Антарктике. Но ни визуальные наблюдения, ни специальные фотоснимки не позволяют установить ни количества этих квазинебесных тел, ни направления их полёта. Речь, следовательно, может идти о впечатлениях и гаданиях, которые иногда называют гипотезами. Но поскольку экспедиция эта уже более трех суток как вернулась а людям свойственны болтливость и любопытство, то все виденное её участниками сейчас уже известно далеко за пределами Мирного. Гаданиями же, разумеется, лучше заниматься после просмотра фильма, поскольку материала для таких гаданий будет более чем достаточно.
Кого имел в виду Зернов, говоря о болтливости, я не знаю, но мы с Вано и Толькой не поленились взбудоражить умы, а слух о моём фильме даже пересёк материк.
Кого имел в виду Зернов, говоря о болтливости, я не знаю, но мы с Вано и Толькой не поленились взбудоражить умы, а слух о моём фильме даже пересёк материк.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента