Александр Абрамов, Сергей Абрамов
Всадники ниоткуда

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. РОЗОВЫЕ «ОБЛАКА»

1. КАТАСТРОФА

   Снег был пушистым и добрым, совсем не похожим на жёсткий, как наждак, кристаллический фирн полярной пустыни. Антарктическое лето, мягкий, весёлый морозец, который даже уши не щиплет, создавали атмосферу почти туристской прогулки. Там, где зимой даже лыжи самолёта не могли оторваться от переохлаждённых кристалликов снега, наш тридцатипятитонный снегоход шёл, как «Волга» по московскому кольцевому шоссе. Вано вёл машину артистически, не притормаживая даже при виде подозрительных ледяных курчавостей.
   — Без лихачества, Вано, — окликнул его Зернов из соседней штурманской рубки. — Могут быть трещины.
   — Где, дорогой? — недоверчиво отозвался Вано, всматриваясь сквозь чёрные очки в поток ослепительного сияния, струившийся в кабину из ветрового иллюминатора. — Разве это дорога? Это проспект Руставели, а не дорога. Сомневаетесь? В Тбилиси не были? Всё ясно. Мне тоже.
   Я вылез из радиорубки и подсел на откидной стульчик к Вано. И почему-то оглянулся на столик в салоне, где подводил какие-то свои метеорологические итоги Толька Дьячук. Не надо было оглядываться.
   — Мы присутствуем при рождении нового шофёра-любителя, — противно хихикнул он. — Сейчас кинолог будет просить руль у Вано.
   — А ты знаешь, что такое кинолог? — огрызнулся я.
   — Я только научно объединяю твои специальности кинооператора и киномеханика.
   — Идиот. Кинология — это собаковедение.
   — Тогда я исправляю терминологическую ошибку.
   И, поскольку я не ответил, он тотчас же продолжил:
   — Тщеславие тебя погубит, Юрочка. Двух профессий ему уже мало.
   Каждый из нас в экспедиции совмещал две, а то и три профессии. Гляциолог по основной специальности, Зернов мог заменить геофизика и сейсмолога. Толька объединял обязанности метеоролога, фельдшера и кока. Вано был автомехаником и водителем специально сконструированного для Заполярья снегохода-гиганта да ещё умел починить все — от лопнувшей гусеницы до перегоревшей электроплитки. А на моём попечении, кроме съёмочной и проекционной камер, была ещё и радиорубка. Но к Вано меня тянуло не тщеславное желание увеличить ассортимент специальностей, а влюблённость в его «Харьковчанку».
   При первом знакомстве с ней с борта самолёта она показалась мне красным драконом из детской сказки, а вблизи, с её выдающимися вперёд в добрый метр шириной лапами-гусеницами и огромными квадратными глазами-иллюминаторами, созданием чужого, инопланетного мира. Я умел водить легковую машину и тяжёлый грузовик и с разрешения Вано уже опробовал снегоход на ледяном припае у Мирного, а вчера в экспедиции не рискнул: день был хмурый и ветреный. Но сегодняшнее утро так и манило своей хрустальной прозрачностью.
   — Уступи-ка руль, Вано, — сказал я, стиснув зубы и стараясь на этот раз не оглядываться. — На полчасика.
   Вано уже подымался, как его остановил оклик Зернова:
   — Никаких экспериментов с управлением. Вы отвечаете за любую неисправность машины, Чохели. А вы, Анохин, наденьте очки.
   Я тотчас же повиновался: Зернов как начальник был требователен и непреклонен, да и небезопасно было смотреть без защитных очков на мириады искр, зажжённых холодным солнцем на снежной равнине. Только у горизонта она темнела, сливаясь с размытым ультрамарином неба, а вблизи даже воздух казался сверкающе-белым.
   — Взгляните-ка налево, Анохин. Лучше в бортовой иллюминатор, — продолжал Зернов. — Вас ничто не смущает?
   Налево метрах в пятидесяти вздымалась совершенно отвесная ледяная стена. Она была выше всех известных мне зданий, даже нью-йоркские небоскрёбы, пожалуй, не дотянулись бы до её верхней пушистой каёмки. Блестяще-переливчатая, как лента алмазной пыли, она темнела книзу, где слоистый, слежавшийся снег уже смерзался в мутноватый и жёсткий фирн. А ещё ниже обрывалась высоченная толща льда, будто срезанная гигантским ножом и голубевшая на солнце, как отражённое в зеркале небо. Только ветер внизу намёл двухметровым длиннющим сугробом каёмку снега, такую же пушистую, как и на самом верху ледяной стены. Стена эта тянулась бесконечно и неотрывно, где-то пропадая в снежной дали. Казалось, могучие великаны из сказки возвели её здесь для неизвестно что охраняющей и неизвестно кому угрожающей такой же сказочной крепости. Впрочем, лёд в Антарктиде никого не удивит ни в каких очертаниях и формах. Так я и ответил Зернову, внутренне недоумевая, что могло заинтересовать здесь гляциолога.
   — Ледяное плато, Борис Аркадьевич. Может быть, шельфовый ледник?
   — Старожил, — усмехнулся Зернов, намекая на мой уже вторичный визит к Южному полюсу. — Вы знаете, что такое шельф? Не знаете? Шельф — это материковая отмель. Шельфовый ледник спускается в океан. А это не обрыв ледника, и мы не в океане. — Он помолчал и прибавил задумчиво: — Остановите, Вано. Посмотрим поближе. Интересный феномен. А вы оденьтесь, товарищи. Не вздумайте выбегать в свитерах.
   Вблизи стена оказалась ещё красивее — неправдоподобный голубой брус, ломоть смёрзшегося неба, отрезанный до горизонта. Зернов молчал. То ли величие зрелища подавляло его, то ли его необъяснимость. Он долго вглядывался в снежную кайму на гребне стены, потом почему-то посмотрел под ноги, притоптал снег, разбросал его ногой. Мы наблюдали за ним, ничего не понимая.
   — Обратите-ка внимание на снег под ногами, — вдруг сказал он.
   Мы потоптались на месте, как и он, обнаружив под тоненьким слоем снега твёрдую толщу льда.
   — Каток, — сказал Дьячук. — Идеальная плоскость, не иначе как сам Евклид заливал.
   Но Зернов не шутил.
   — Мы стоим на льду, — продолжал он задумчиво. — Снега не больше двух сантиметров. А посмотрите, сколько на стене. Метры. Почему? Один и тот же климат, одни и те же ветры, одни и те же условия для аккумуляции снега. Есть какие-нибудь соображения?
   Никто не ответил. Зернов просто размышлял вслух.
   — Структура льда, видимо, одинакова. Поверхность тоже. Впечатление искусственного среза. А если смести этот сантиметровый слой под ногами, обнаружится такой же искусственный срез. Но ведь это бессмыслица.
   — Все бессмыслица в царстве Снежной королевы, — назидательно заметил я.
   — Почему королевы, а не короля? — спросил Вано.
   — Объясни ему. Толя, — сказал я, — ты же специалист по картам. Что у нас рядом? Земля Королевы Мэри. А дальше? Земля Королевы Мод. А в другом направлении? Земля Королевы Виктории.
   — Просто Виктории, — поправил Толька.
   — Она была королевой Англии, эрудит из Института прогнозов. Кстати, из области прогнозов: не на этой ли стене Снежная королева играла с Каем? Не отсюда ли он вырезал свои кубики и складывал из них слово «вечность»?
   Дьячук насторожился, предполагая подвох.
   — А кто это — Кай?
   — О боги, — вздохнул я, — почему Ганс Христиан Андерсен не предсказывал погоды? Знаешь, какая разница между ним и тобой? В цвете крови. У него голубая.
   — Голубая, между прочим, у спрутов.
   Зернов нас не слушал.
   — Мы примерно в том же районе? — вдруг спросил он.
   — В каком, Борис Аркадьевич?
   — Там, где американцы наблюдали эти облака?
   — Много западнее, — уточнил Дьячук. — Я проверял по картам.
   — Я сказал: примерно. Облака обычно передвигаются.
   — Утки тоже, — хихикнул Толька.
   — Не верите, Дьячук?
   — Не верю. Даже смешно: не кучевые, не перистые. Кстати, сейчас никаких нет. — Он посмотрел на чистое небо. — Может быть, орографические? Они похожи на оплавленные сверху линзы. А розоватые от солнца. Так нет: густо, жирно-розовые, как малиновый кисель. Много ниже кучевых, не то надутые ветром мешки, не то неуправляемые дирижабли. Глупости!
   Речь шла о загадочных розовых облаках, о которых сообщили по радио из Мак-Мердо американские зимовщики. Облака, похожие на розовые дирижабли, прошли над островом Росса, их видели на Земле Адели и в районе шельфового ледника Шеклтона, а какой-то американский лётчик столкнулся с ними в трехстах километрах от Мирного. Радист-американец лично от себя добавил принимавшему радиограмму Коле Самойлову: «Сам видел, будь они прокляты! Бегут по небу как диснеевские поросята».
   В кают-компании Мирного розовые облака не имели успеха. Скептические реплики слышались чаще, чем замечания, свидетельствовавшие о серьёзной заинтересованности. «Король хохмачей» Жора Брук из «Клуба весёлых и находчивых» атаковал флегматичного старожила-сейсмолога:
   — О «летающих блюдцах» слышали?
   — Ну и что?
   — А о банкете в Мак-Мердо?
   — Ну и что?
   — Провожали в Нью-Йорк корреспондента «Лайф»?
   — Ну и что?
   — А за ним в редакцию розовые утки вылетели.
   — Пошёл знаешь куда?
   Жора улыбался, подыскивая следующую жертву. Меня он обошёл, не считая себя, видимо, достаточно вооружённым для розыгрыша. Я обедал тогда с гляциологом Зерновым, который был старше меня всего на восемь лет, но уже мог писать свою фамилию с приставкой «проф.». Что ни говори, а здорово быть доктором наук в тридцать шесть лет, хотя эти науки мне, гуманитарию по внутренней склонности, казались не такими уж важными для человеческого прогресса. Как-то я выложил это Зернову.
   В ответ он сказал:
   — А знаете, сколько на Земле льда и снега? В одной только Антарктике площадь ледяного покрова зимой доходит до двадцати двух миллионов квадратных километров, да в Арктике одиннадцать миллионов, плюс ещё Гренландия и побережье Ледовитого океана. Да прибавьте сюда все снежные вершины и ледники, не считая замерзающих зимой рек. Сколько получится? Около трети всей земной суши. Ледяной материк вдвое больше Африки. Не так уж малозначительно для человеческого прогресса.
   Я съел все эти льды и снисходительное пожелание хоть чему-нибудь научиться за время пребывания в Антарктике. Но с тех пор Зернов отметил меня своим благосклонным вниманием и в день сообщения о розовых «облаках», встретившись со мной за обедом, сразу предложил:
   — Хотите совершить небольшую прогулку в глубь материка? Километров за триста.
   — С какой целью?
   — Собираемся проверить американский феномен. Малоправдоподобная штука — все так считают. Но поинтересоваться всё-таки надо. Вам особенно. Снимать будете на цветную плёнку: облака-то ведь розовые.
   — Подумаешь, — сказал я, — самый обыкновенный оптический эффект.
   — Не знаю. Категорически отрицать не берусь. В сообщении подчёркивается, что окраска их якобы не зависит от освещения. Конечно, можно предположить примесь аэрозоля земного происхождения или, скажем, метеоритную пыль из космоса. Впрочем, меня лично интересует другое.
   — А что?
   — Состояние льдов на этом участке.
   Тогда я не спросил почему, но вспомнил об этом, когда Зернов раздумывал вслух у загадочной ледяной стены. Он явно связывал оба феномена.
   В снегоходе я подсел к рабочему столику Дьячука.
   — Странная стена, странный срез, — сказал я. — Пилой, что ли, её пилили? Только при чём здесь облака?
   — Почему ты связываешь? — удивился Толька.
   — Не я связываю, Зернов связывает. Почему он, явно думая о леднике, вдруг о них вспомнил?
   — Усложняешь ты что-то. Ледник действительно странный, а облака ни при чём. Не ледник же их продуцирует.
   — А вдруг?
   — Вдруг только лягушки прыгают. Помоги-ка лучше мне завтрак приготовить. Как думаешь, омлет из порошка или консервы?
   Я не успел ответить. Нас тряхнуло и опрокинуло на пол. «Неужели летим? С горы или в трещину?» — мелькнула мысль. В ту же секунду страшный лобовой удар отбросил снегоход назад. Меня отшвырнуло к противоположной стенке. Что-то холодное и тяжёлое свалилось мне на голову, и я потерял сознание.

2. ДВОЙНИКИ

   Я очнулся и не очнулся, потому что лежал без движения, не в силах даже открыть глаза. Очнулось только сознание, а может, подсознание — смутные, неопределённые ощущения возникали во мне, и мысль, такая же неопределённая и смутная, пыталась уточнить их. Я утратил весомость, казалось, плыл или висел даже не в воздухе и не в пустоте, а в каком-то бесцветном, тепловатом коллоиде, густом и неощутимом и в то же время наполнявшем меня всего. Он проникал в поры, в глаза и в рот, наполнял желудок и лёгкие, промывал кровь, а может быть, сменил её кругооборот в моём теле. Создавалось странное, но упрямо не оставлявшее меня впечатление, будто кто-то невидимый смотрит внимательно сквозь меня, ощупывая пытливым взглядом каждый сосудик и нервик, заглядывая в каждую клеточку мозга. Я не испытывал ни страха, ни боли, спал и не спал, видел бессвязный и бесформенный сон и в то же время знал, что это не сон.
   Когда сознание вернулось, кругом было так же светло и тихо. Веки поднялись с трудом, с острой колющей болью в висках. Перед глазами стройно взмывал вверх рыжий, гладкий, точно отполированный, ствол. Эвкалипт или пальма? А может быть, корабельная сосна, вершины которой я не видел: не мог повернуть головы. Рука нащупала что-то твёрдое и холодное, должно быть камень. Я толкнул его, и он беззвучно откатился в траву. Глаза поискали зелень газона в подмосковном саду, но он почему-то отливал охрой. А сверху из окна или с неба струился такой ослепительно белый свет, что память сейчас же подсказывала и безграничность снежной пустыни, и голубой блеск ледяной стены. Я сразу всё вспомнил.
   Преодолевая боль, я приподнялся и сел, оглядываясь вокруг и все узнавая. Коричневый газон оказался линолеумом, рыжий ствол — ножкой стола, а камень под рукой — моей съёмочной камерой. Она, должно быть, и свалилась мне на голову, когда снегоход рухнул вниз. Тогда где же Дьячук? Я позвал его, он не ответил. Не откликнулись на зов Зернов и Чохели. В тишине, совсем не похожей на тишину комнаты, где вы живёте или работаете — всегда где-то капает вода, поскрипывает пол, тикают часы или жужжит залетевшая с улицы муха, — звучал только мой голос. Я приложил ручные часы к уху: они шли. Было двадцать минут первого.
   Кое-как я поднялся и, держась за стену, подошёл к штурманской рубке. Она была пуста — со стола исчезли даже перчатки и бинокль, а со спинки стула зерновская меховая куртка. Не было и журнала, который вёл Зернов во время пути, Вано тоже пропал вместе с рукавицами и курткой. Я заглянул в передний иллюминатор — наружное стекло его было раздавлено и вмято внутрь. А за ним белел ровный алмазный снег, как будто и не было никакой катастрофы.
   Но память не обманывала, и головная боль тоже. В бортовом зеркале отразилось моё лицо с запёкшейся кровью на лбу. Я ощупал рану — костный покров был цел: ребро съёмочной камеры только пробило кожу. Значит, всё-таки что-то случилось. Может быть, все находились где-то поблизости на снегу? Я осмотрел в сушилке зажимы для лыж: лыж не было. Не было и дюралюминиевых аварийных санок. Исчезли все куртки и шапки, кроме моих. Я открыл дверь, спрыгнул на лёд — он голубовато блестел из-под сдуваемого ветром рыхлого снега. Зернов был прав, говоря о загадочности такого тонкого снежного покрова в глубине полярного материка.
   Я огляделся и сразу всё понял: рядом с нашей «Харьковчанкой» стояла её сестра, такая же рослая, красная и запорошённая снегом. Она, вероятно, догнала нас из Мирного или встретилась по пути, возвращаясь в Мирный. Она же и помогла нам, вызволив из беды. Наш снегоход всё-таки провалился в трещину: я видел в десяти метрах отсюда и след провала — тёмное отверстие колодца в фирновой корочке, затянувшей трещину. Ребята из встречного снегохода, должно быть, видели наше падение — а мы, очевидно, счастливо застряли где-нибудь в устье трещины — и вытащили на свет Божий и нас самих, и наш злосчастный корабль.
   — Эй! Кто в снегоходе?! — крикнул я, обходя его с носа.
   В четырех ветровых иллюминаторах не показалось ни одно лицо, не отозвался ни один голос. Я вгляделся и обмер: у снегохода-близнеца было так же раздавлено и промято внутрь стекло крайнего ветрового иллюминатора. Я посмотрел на левую гусеницу: у нашего вездехода была примета — один из его гусеничных стальных рубцов-снегозацепов был приварен наново и резко отличался от остальных. Точно такой же рубец был и у этой гусеницы. Передо мной стояли не близнецы из одной заводской серии, а двойники, повторяющие друг друга не только в серийных деталях. И, открывая дверь «Харьковчанки»-двойника, я внутренне содрогнулся, предчувствуя недоброе.
   Так и случилось. Тамбур был пуст, я не нашёл ни лыж, ни саней, только одиноко висела на крючке моя кожаная, на меху куртка. Именно моя куртка: так же был порван и зашит левый рукав, так же вытерся мех у обшлагов и темнели на плече два жирных пятна — как-то я взялся за него руками, измазанными в машинном масле. Я быстро вошёл в кабину и прислонился к стене, чтобы не упасть: мне показалось, что у меня останавливается сердце.
   На полу у стола лежал я в том же коричневом свитере и ватных штанах, а лицо моё так же прильнуло к ножке стола, и кровь так же запеклась у меня на лбу, и рука так же цеплялась за съёмочную камеру. Мою съёмочную камеру.
   Возможно, это был сон и я ещё не проснулся и видел себя самого на полу, видел как бы вторым зрением? Щипком рванул кожу на руке: больно. Ясно: очнулся и не сплю. Значит, сошёл с ума. Но из книг и статей мне было известно, что сумасшедшие никогда не предполагают, что они помешались. Тогда что же это? Галлюцинация? Мираж? Я тронул стену: она была явно не призрачной. Значит, не призраком был и я сам, лежавший без чувств у себя же под ногами. Нелепица, нонсенс. Я вспомнил свои же слова о загадках Снежной королевы. Может быть, всё-таки есть Снежная королева, и чудеса есть, и двойники-фантомы, а наука — это вздор и самоутешение?
   Что же делать? Бежать сломя голову, запереться у себя в двойнике-снегоходе и чего-то ждать, пока окончательно не сойдёшь с ума? Вспомнилось чьё-то изречение: если то, что ты видишь, противоречит законам природы, значит, виноват и ошибаешься ты, а не природа. Страх прошёл, остались непонимание и злость, и я, даже не пытаясь быть осторожным, пнул ногой лежащего. Он застонал и открыл глаза. Потом приподнялся на локте, совсем как я, и сел, тупо оглядываясь.
   — А где же все? — спросил он.
   Я не узнал голоса — не мой или мой, только в магнитофонной записи. Но до какой же степени он был мной, этот фантом, если думал о том же, придя в сознание!
   — Где же они? — повторил он и крикнул: — Толька! Дьячук!
   Как и мне, ему никто не ответил.
   — А что случилось? — спросил он.
   — Не знаю, — сказал я.
   — Мне показалось, что снегоход провалился в трещину. Нас тряхнуло, потом ударило, должно быть, о ледяную стенку. Я упал… Потом… Куда же они все девались?
   Меня он не узнавал.
   — Вано! — позвал он, подымаясь.
   И снова молчание. Все происшедшее четверть часа назад странно повторялось. Он, пошатываясь, дошёл до штурманской рубки, потрогал пустое кресло водителя, прошёл в сушилку, обнаружил там, как и я, отсутствие лыж и саней, потом вспомнил обо мне и вернулся.
   — А вы откуда?» — спросил он, вглядываясь, и вдруг отшатнулся, закрыв лицо рукой. — Не может быть! Сплю я, что ли?
   — Я тоже так думал… сначала, — сказал я. Мне уже не было страшно.
   Он присел, на поролоновый диванчик.
   — Вы… ты… простите… о черт… ты похож на меня, как в зеркале. Ты не призрак?
   — Нет. Можешь пощупать и убедиться.
   — Тогда кто же ты?
   — Анохин Юрий Петрович. Оператор и радист экспедиции, — сказал я твёрдо.
   Он вскочил.
   — Нет, это я Анохин Юрий Петрович, оператор и радист экспедиции! — закричал он и снова сел.
   Теперь мы оба молчали, рассматривая друг друга: один — спокойнее, потому что видел и знал чуточку больше, другой — с сумасшедшинкой в глазах, повторяя, вероятно, все мои мысли, какие возникали у меня, когда я впервые увидел его. Да, в тишине кабины с одинаковой ритмичностью тяжело дышали два одинаковых человека.

3. РОЗОВЫЕ «ОБЛАКА»

   Как долго это тянулось, не помню. В конце концов он заговорил первым:
   — Ничего не понимаю.
   — Я тоже.
   — Не может же раздвоиться человек.
   — И мне так казалось.
   Он задумался.
   — Может быть, всё-таки есть Снежная королева?
   — Повторяешься, — сказал я. — Об этом я раньше подумал. А наука — это вздор и самоутешение.
   Он смущённо засмеялся, словно одёрнутый старшим товарищем. По отношению к нему я и был старшим. И тут же внёс поправку, как говорится:
   — Пошутили, и будет. Это какой-то физический и психический обман. Какой именно, я ещё не могу разобраться: Но обман. Что-то не настоящее. Знаешь что? Пойдём в рубку к Зернову.
   Он понял меня с полуслова: ведь он был моим отражением. А подумали мы об одном и том же: уцелел ли при аварии микроскоп? Оказалось, что уцелел: стоял на своём месте в шкафчике. Не разбились и стёклышки для препаратов. Мой двойник их тут же достал из коробочки. Мы сравнили руки: даже мозоли и заусенцы у нас были одни и те же.
   — Сейчас проверим, — сказал я.
   Каждый из нас наколол палец, размазал кровь по стёклышкам, и мы по очереди рассмотрели оба препарата под микроскопом. И кровь у обоих была одинаковой.
   — Один материал, — усмехнулся он, — копия.
   — Ты копия.
   — Нет, ты.
   — Погоди, — остановил его я, — а кто тебя пригласил в экспедицию?
   — Зернов. Кто же ещё?
   — А с какой целью?
   — Выспрашиваешь, чтобы потом повторить?
   — Зачем? Сам могу тебе подсказать. Из-за розовых облаков, да?
   Он прищурился, вспоминая о чём-то, и спросил с хитрецой:
   — А какую ты школу кончил?
   — Институт, а не школу.
   — А я о школе спрашиваю. Номерок. Забыл?
   — Это ты забыл. А я семьсот девятую кончил.
   — Допустим. А кто у нас слева на крайней парте сидел?
   — А почему, собственно, ты меня экзаменуешь?
   — Проверочка. А вдруг ты Ленку забыл. Кстати, она потом замуж вышла.
   — За Фибиха, — сказал я.
   Он вздохнул.
   — У нас и жизнь одинаковая.
   — И всё-таки я убеждён: ты копия, призрак и наваждение, — окончательно обозлился я. — Кто первым очнулся? Я. Кто первым увидел две «Харьковчанки»? Тоже я.
   — Почему две? — вдруг спросил он.
   Я торжествующе хохотнул. Мой приоритет получал наглядное подтверждение.
   — Потому что рядом стоит другая. Настоящая. Можешь полюбоваться.
   Он прильнул к бортовому иллюминатору, растерянно взглянул на меня, потом молча натянул копию моей куртки и вышел на лёд. Одинаково приваренный снегозацеп и одинаково промятое стекло иллюминатора заставили его нахмуриться. Он осторожно заглянул в тамбур, прошёл к штурманской рубке и вернулся к столику с моей съёмочной камерой. Её он даже потрогал.
   — Родная сестра, — сказал он мрачно.
   — Как видишь. Я и она родились раньше.
   — Ты только очнулся раньше, — нахмурился он, — а кто из нас настоящий, ещё неизвестно. Мне-то, впрочем, известно.
   «А вдруг он прав? — подумал я. — Вдруг двойник и фантом совсем не он, а я? И кто это, чёрт побери, может определить, если и ногти у нас одинаково обломаны, и школьные друзья одни и те же? Даже мысли дублируются, даже чувства, если внешние раздражители одинаковы».
   Мы смотрели друг на друга, как в зеркало. И может же такое случиться!
   — Знаешь, о чём я сейчас думаю? — вдруг проговорил он.
   — Знаю, — сказал я. — Пойдём посмотрим.
   Я знал, о чём он подумал, потому что об этом подумал я сам. Если на льду оказались две «Харьковчанки» и неизвестно, какая из них провалилась в трещину, то почему иллюминатор разбит у обоих? А если провалились обе, то как они выбрались?
   Не разговаривая, мы побежали к пролому в фирновой корке. Легли плашмя, подтянувшись к самому краю ледяной щели, и сразу все поняли. Провалился один снегоход, потому что был след падения только одной машины. Она застряла метрах в трех от края ледяной трещины, между её суживающимися стенками. Мы увидели и ступени во льду, должно быть вырубленные Вано или Зерновым, смотря кто первым сумел выбраться на поверхность. Значит, вторая «Харьковчанка» появилась уже после падения первой. Но кто же тогда вытащил первую? Ведь сама она из трещины выбраться не могла.
   Я ещё раз заглянул в пропасть. Она чернела, углубляясь, зловещая и бездонная. Я подобрал кусок льда, отколовшийся от края трещины — вероятно отбитый кайлом, которым вырубали ступени, — и швырнул его вниз. Он тотчас же исчез из поля зрения, но звука падения его я не услышал. Мелькнула мысль: а не столкнуть ли туда и навязанного мне оборотня? Подскочить, схватить за ноги…
   — Не воображай, что тебе это удастся, — сказал он.
   Я растерялся сначала, потом сообразил.
   — Сам об этом подумал?
   — Конечно.
   — Что ж, сразимся. Может, кто-нибудь и сдохнет.
   — А если оба?
   Мы стояли друг против друга злые, взбыченные, отбрасывая на снегу одинаковую тень. И вдруг обоим стало смешно.
   — Фарс, — сказал я. — Вернёмся в Москву, будут нас показывать где-нибудь в цирке. Два-Анохин-два.
   — Почему в цирке? В Академии наук. Новый феномен, вроде розовых облаков.
   — Которых нет.
   — Посмотри. — Он показал на небо.
   В тусклой его синеве качалось розовое облако. Одно-единственное, без соседей и спутников, как винное пятно на скатерти. Оно подплывало медленно-медленно и очень низко, гораздо ниже грозовых облаков, и совсем не походило на облако. Я бы даже не сравнил его с дирижаблем. Скорей всего, оно напоминало кусок раскатанного на столе тёмно-розового теста или запущенный в небо большой малиновый змей. И, странно подрагивая, словно пульсируя, шло наискось к земле, как живое.