Страница:
А во рту у него, обметанном редким желтым пушком, торчал неизменный окурок.
– Далеко правишь? – осведомился он и подал руку.
Петр Гаврилович с начальством разговаривал свободно, на ты, хотя и без оскорбительной фамильярности.
– Да вот насчет силоса хлопочу. Видишь, что делается?
– Надо, надо, – поощряющим тоном сказал Петр Гаврилович. – Влипли мы с этим силосом, товарищ Мысовский. – Он поднял голову кверху. – Подвел старик.
– Не говори.
– Ничего, парень. Погода-то кабыть на ясень поворачивает. Этим ветром уже разнесет сырость.
Ананий Егорович посмотрел вслед за Петром Гавриловичем на небо. Там и в самом деле кое-где прорвало серый облажник. И дождь как будто пошел на убыль.
– Разнесет, разнесет, – с еще большей определенностью подтвердил свой прогноз Петр Гаврилович.
– Как здоровье?
– Здоровье-то? – Петр Гаврилович вздохнул, пожевал губами. Лицо его вдруг стало страдальческим. – Худо, парень. Тут на погоду было всего скололо, а нонече опять грипп замучил.
– Температура есть?
– Кабы оно, температура-то, все бы полегче. Какойто грипп-то ныне пошел проклятущий. С вирусом. Сидит в тебе, зараза, а наружу себя не показывает.
– Ладно, – сказал не сразу Ананий Егорович. – Поправляйся.
Можно было, конечно, показать этому Худякову, где у него выступил наружу вирусный грипп. Он, Ананий Егорович, заметил и подновленную изгородь на усадьбе со стороны улицы, и новый венец в крыльце – ничего этого не было с неделю назад, да и сидеть с топором в сарае в такую погоду – не лучший способ лечения гриппа. Но Худяков – старик. И живи он в городе, какие к нему претензии? А вот то, что под вирусный грипп здоровые мужики работают, это уже посерьезнее. Тут надо принимать меры.
"А какие меры? – думал Ананий Егорович, шагая обочиной раскисшей улицы. – Одной Фаине – фельдшерице порядка не навести – это ясно. Она и так, и сяк крутит «больного» – по всем приметам здоров. А тот ей свое:
"Ну, значит, вирусный грипп. Дай справку. И попробуй докажи, что он симулирует".
– Да, – вздохнул Ананий Егорович. – Ох уж этот вирусный грипп! Что-то больно часто ломает он нынешнего мужика…
VI
VII
VIII
IX
X
– Далеко правишь? – осведомился он и подал руку.
Петр Гаврилович с начальством разговаривал свободно, на ты, хотя и без оскорбительной фамильярности.
– Да вот насчет силоса хлопочу. Видишь, что делается?
– Надо, надо, – поощряющим тоном сказал Петр Гаврилович. – Влипли мы с этим силосом, товарищ Мысовский. – Он поднял голову кверху. – Подвел старик.
– Не говори.
– Ничего, парень. Погода-то кабыть на ясень поворачивает. Этим ветром уже разнесет сырость.
Ананий Егорович посмотрел вслед за Петром Гавриловичем на небо. Там и в самом деле кое-где прорвало серый облажник. И дождь как будто пошел на убыль.
– Разнесет, разнесет, – с еще большей определенностью подтвердил свой прогноз Петр Гаврилович.
– Как здоровье?
– Здоровье-то? – Петр Гаврилович вздохнул, пожевал губами. Лицо его вдруг стало страдальческим. – Худо, парень. Тут на погоду было всего скололо, а нонече опять грипп замучил.
– Температура есть?
– Кабы оно, температура-то, все бы полегче. Какойто грипп-то ныне пошел проклятущий. С вирусом. Сидит в тебе, зараза, а наружу себя не показывает.
– Ладно, – сказал не сразу Ананий Егорович. – Поправляйся.
Можно было, конечно, показать этому Худякову, где у него выступил наружу вирусный грипп. Он, Ананий Егорович, заметил и подновленную изгородь на усадьбе со стороны улицы, и новый венец в крыльце – ничего этого не было с неделю назад, да и сидеть с топором в сарае в такую погоду – не лучший способ лечения гриппа. Но Худяков – старик. И живи он в городе, какие к нему претензии? А вот то, что под вирусный грипп здоровые мужики работают, это уже посерьезнее. Тут надо принимать меры.
"А какие меры? – думал Ананий Егорович, шагая обочиной раскисшей улицы. – Одной Фаине – фельдшерице порядка не навести – это ясно. Она и так, и сяк крутит «больного» – по всем приметам здоров. А тот ей свое:
"Ну, значит, вирусный грипп. Дай справку. И попробуй докажи, что он симулирует".
– Да, – вздохнул Ананий Егорович. – Ох уж этот вирусный грипп! Что-то больно часто ломает он нынешнего мужика…
VI
День пенсионера
– Здорово – те, Ананий Егорович.
– Чем уж так расстроен, на людей не глядишь?
Мысовский повернул голову на голоса.
По ту сторону улицы гуськом, одна за другой, вышагивало целое отделение старух. Все нарядные, празднично одетые – так, бывало, отправлялись в церковь.
Ананий Егорович пересек улицу:
– Куда это строем?
– Что ты, ведь день-то сегодня наш, – сказала, улыбаясь, высокая старуха, еще довольно крепкая, прямая, с гладкими румяными щеками. Вспомни число-то.
– За пенсией, значит?
– За ей, за ей, – закивала в ответ маленькая старушонка в светлых резиновых сапогах.
Третья старуха прослезилась:
– Кормят сыночки. Может, и косточек-то ихних уже нету, а мы вот, матери, живем.
– Спасибо нонешним властям, – сказала толстая низкорослая старуха и вдруг чинно поклонилась Ананию Егоровичу. – Кабы я была грамотна, в саму бы Москву написала. Не забыли нашу старость.
Ананий Егорович, провожая глазами ходко шагающих пенсионерок, невесело подумал: "Эх, старухи, старухи!
К вашим бы пенсиям да немного сознательности. Ну не все из вас, но ведь некоторые вполне могли бы еще держать в руках грабли. Глядишь, и дела бы в колхозе пошли повеселее".
– Чем уж так расстроен, на людей не глядишь?
Мысовский повернул голову на голоса.
По ту сторону улицы гуськом, одна за другой, вышагивало целое отделение старух. Все нарядные, празднично одетые – так, бывало, отправлялись в церковь.
Ананий Егорович пересек улицу:
– Куда это строем?
– Что ты, ведь день-то сегодня наш, – сказала, улыбаясь, высокая старуха, еще довольно крепкая, прямая, с гладкими румяными щеками. Вспомни число-то.
– За пенсией, значит?
– За ей, за ей, – закивала в ответ маленькая старушонка в светлых резиновых сапогах.
Третья старуха прослезилась:
– Кормят сыночки. Может, и косточек-то ихних уже нету, а мы вот, матери, живем.
– Спасибо нонешним властям, – сказала толстая низкорослая старуха и вдруг чинно поклонилась Ананию Егоровичу. – Кабы я была грамотна, в саму бы Москву написала. Не забыли нашу старость.
Ананий Егорович, провожая глазами ходко шагающих пенсионерок, невесело подумал: "Эх, старухи, старухи!
К вашим бы пенсиям да немного сознательности. Ну не все из вас, но ведь некоторые вполне могли бы еще держать в руках грабли. Глядишь, и дела бы в колхозе пошли повеселее".
VII
"А растет ли земля?"
Поздеевы – отец и сын – трудились у нового дома.
Старик Игнат в старом кожане, в теплом полинялом платке, по – бабьи повязанном под бородой – он давно маялся ушами, – что-то мастерил под навесом, а Кирька, широкоплечий мужичина, брусил топором бревно. Брусил умело, со сноровкой. Раз заруб, два заруб, потом скол с отворотом – и белобокая щепина, как плаха, отваливается от бревна.
Ананий Егорович решил не приворачивать к Поздеевым. Что с них взять? Кирька – инвалид, припадает на ногу: с детства костный туберкулез; сам Игнат в преклонных годах, а кроме того, надо отдать им должное: в страду не сидели дома, оба мытарили на дальнем покосе.
Однако миновать Поздеевых не удалось. Старик, как назло, поднял голову и закричал высоким петушиным голосом:
– Чего нос воротишь? Не воры.
Разогнулся Кирька, сказал, оголяя в улыбке белые крепкие зубы:
– Уважь старика, товарищ председатель.
Делать нечего – пришлось «уважить». Потому как с этими Поздеевьши шутки плохи: и отец, и сын с начинкой – редкие мастера устраивать публичные балаганы.
Скажем, идет в клубе лекция о международном положении. Ну, лекция как лекция. Кто слушает, кто дремлет, кто у выхода смолит самосад. И вдруг в первом ряду вскакивает старичонко в бабьем платке:
– А скажи, растет ли земля?
Лектор из района только руками разводит. Какое же отношение имеет этот вопрос к очередным проискам империалистов!
Но затем, не желая обижать любознательность старика, начинает популярно разъяснять закон о сохранении вещества.
– Не растет, говоришь? – опять вскакивает Игнат. – А в наших навинах бывал? Раньше камня на поле не увидишь, а сейчас плуг отскакивает. Откуда же камень взялся, раз земля не растет?
В зале шум, хохот, визг.
Но вот люди успокоились, лекция продолжается. Проходит еще какое-то время, и снова голос Игната:
– Не чую! Чего бубнит, как дьячок.
На в тот раз, отогнув платок от уха, он обращается к сносму сыну, который всегда сидит при нем.
Кирька, с удовольствием исполняя обязанности переводчика (его так и зовут в деревне – переводчик), изрекает:
– Про урожай говорят.
– Про урожай? А, про урожай!.. – горячится Игнат. – тогда ответь, снова наскакивает он на лектора, – что выгоднее сеять: березу или жито?
Переводчик, как бы желая помочь лектору, кричит на ухо старику:
– Вопрос не ясен.
– Не ясен? – Тут уж Игнат доподлинно выходит из себя. – Мать твою так… не ясен! Сходи в те же навины.
Раньше мы с полей хлеб возили, а теперь дрова.
Кирьку вызывали в сельсовет: "Уйми старика. За такие речи раньше, знаешь бы, что было?"
– Правильно, товарищи… Это вы верно подметили, – соглашался Кирька. Старик зашибает. Ну тольки я перечить отцу не могу. Не так воспитал. Это вы тоже поимейте в виду, товарищи…
В доме Поздеевых много говорят в деревне. И не только говорят, а каждый пеший и конный останавливается возле него.
Дом строили по – новому, па городской манер: кухня, спг —.льня для Кнрькн с женой, комната д. чя стариков и детская – Кпрька, по его словам, запланировал на семилетку семь сыновей и, надо сказать, с планом справляется (жена его постоянно ходит с брюхом).
И еще была одна диковинка в доме Поздеевых – мезонинчик, или чердак по – здешнему, да не просто какой-то там курятинчек дощатый под крышей (такие теперь не редкость в новых домах), а настоящая комната с бревенчатыми стенами, с двумя окнами и балконом.
По поводу этого мсзонинчика (Кирька отделал его в первую очередь и даже перильца балкона успел покрасить голубой краской) старик Игнат рвал и метал: шутка сказать, такой домину схлопать, а тут еще всякие хреновины выводить. Он и сейчас, едва вошел Ананий Егорович в заулок, закричал, указывая рукой на чердак:
– Видишь, что выдумал! Мизинчик ему надо. А лесто кто заготовлял? Старик, вздернув бороденку, круто обернулся к сыну. – Ты?
Кпрька, снисходительно улыбаясь, слегка пожал широченными плечищами, втюкнул топор в чурбак.
Сели под навесом на сухое брезно.
– Нарубил лесу? – как всегда, неожиданный задал вопрос Игнат.
Лианий Егорович не понял, переспросил.
– Какого – какого… Деревянного! – вскипел старик. – Что, так и будешь шлепдрать по чужим избам?
Понятно. Старик намекает на то, что пора, дескать, саос гнездо вить, ежели хочешь, чтобы с тобой как с председателем считались.
Однако Игнат, не ожидая ответа – все глухие на один манер, – уже снова закричал:
– А за щеку чего держишься? Зубы болят? Еще бы не болеть! Это ты с кем надумал людей с сенокоса снгэмать? А?
– Давай дак не ори, – сказал Кирька и туманно добавил: – Партия знает…
– Ты вот что, Поздеев, насчет партии оставь.
– Да ведь я что, товарищ председатель. – Кирька всегда называл Анания Егоровича официально. – Я в смысле Программы… На днях, слышно, семинар будет.
– Будет. Но я тебе советую – попридержи язык. Не вздумай балаган устраивать.
– Чего? – закричал Игнат.
– Дом, говорит, у тебя хороший, – не моргнув глазом, сказал Кирька.
– Так, так, – старик довольно закивал головой. – Хороший. Осенью новоселье справлять будем. Придешь?
Ананий Егорович кивнул головой и встал: приличие соблюдено, а точить лясы ему сейчас некогда.
Старик Игнат в старом кожане, в теплом полинялом платке, по – бабьи повязанном под бородой – он давно маялся ушами, – что-то мастерил под навесом, а Кирька, широкоплечий мужичина, брусил топором бревно. Брусил умело, со сноровкой. Раз заруб, два заруб, потом скол с отворотом – и белобокая щепина, как плаха, отваливается от бревна.
Ананий Егорович решил не приворачивать к Поздеевым. Что с них взять? Кирька – инвалид, припадает на ногу: с детства костный туберкулез; сам Игнат в преклонных годах, а кроме того, надо отдать им должное: в страду не сидели дома, оба мытарили на дальнем покосе.
Однако миновать Поздеевых не удалось. Старик, как назло, поднял голову и закричал высоким петушиным голосом:
– Чего нос воротишь? Не воры.
Разогнулся Кирька, сказал, оголяя в улыбке белые крепкие зубы:
– Уважь старика, товарищ председатель.
Делать нечего – пришлось «уважить». Потому как с этими Поздеевьши шутки плохи: и отец, и сын с начинкой – редкие мастера устраивать публичные балаганы.
Скажем, идет в клубе лекция о международном положении. Ну, лекция как лекция. Кто слушает, кто дремлет, кто у выхода смолит самосад. И вдруг в первом ряду вскакивает старичонко в бабьем платке:
– А скажи, растет ли земля?
Лектор из района только руками разводит. Какое же отношение имеет этот вопрос к очередным проискам империалистов!
Но затем, не желая обижать любознательность старика, начинает популярно разъяснять закон о сохранении вещества.
– Не растет, говоришь? – опять вскакивает Игнат. – А в наших навинах бывал? Раньше камня на поле не увидишь, а сейчас плуг отскакивает. Откуда же камень взялся, раз земля не растет?
В зале шум, хохот, визг.
Но вот люди успокоились, лекция продолжается. Проходит еще какое-то время, и снова голос Игната:
– Не чую! Чего бубнит, как дьячок.
На в тот раз, отогнув платок от уха, он обращается к сносму сыну, который всегда сидит при нем.
Кирька, с удовольствием исполняя обязанности переводчика (его так и зовут в деревне – переводчик), изрекает:
– Про урожай говорят.
– Про урожай? А, про урожай!.. – горячится Игнат. – тогда ответь, снова наскакивает он на лектора, – что выгоднее сеять: березу или жито?
Переводчик, как бы желая помочь лектору, кричит на ухо старику:
– Вопрос не ясен.
– Не ясен? – Тут уж Игнат доподлинно выходит из себя. – Мать твою так… не ясен! Сходи в те же навины.
Раньше мы с полей хлеб возили, а теперь дрова.
Кирьку вызывали в сельсовет: "Уйми старика. За такие речи раньше, знаешь бы, что было?"
– Правильно, товарищи… Это вы верно подметили, – соглашался Кирька. Старик зашибает. Ну тольки я перечить отцу не могу. Не так воспитал. Это вы тоже поимейте в виду, товарищи…
В доме Поздеевых много говорят в деревне. И не только говорят, а каждый пеший и конный останавливается возле него.
Дом строили по – новому, па городской манер: кухня, спг —.льня для Кнрькн с женой, комната д. чя стариков и детская – Кпрька, по его словам, запланировал на семилетку семь сыновей и, надо сказать, с планом справляется (жена его постоянно ходит с брюхом).
И еще была одна диковинка в доме Поздеевых – мезонинчик, или чердак по – здешнему, да не просто какой-то там курятинчек дощатый под крышей (такие теперь не редкость в новых домах), а настоящая комната с бревенчатыми стенами, с двумя окнами и балконом.
По поводу этого мсзонинчика (Кирька отделал его в первую очередь и даже перильца балкона успел покрасить голубой краской) старик Игнат рвал и метал: шутка сказать, такой домину схлопать, а тут еще всякие хреновины выводить. Он и сейчас, едва вошел Ананий Егорович в заулок, закричал, указывая рукой на чердак:
– Видишь, что выдумал! Мизинчик ему надо. А лесто кто заготовлял? Старик, вздернув бороденку, круто обернулся к сыну. – Ты?
Кпрька, снисходительно улыбаясь, слегка пожал широченными плечищами, втюкнул топор в чурбак.
Сели под навесом на сухое брезно.
– Нарубил лесу? – как всегда, неожиданный задал вопрос Игнат.
Лианий Егорович не понял, переспросил.
– Какого – какого… Деревянного! – вскипел старик. – Что, так и будешь шлепдрать по чужим избам?
Понятно. Старик намекает на то, что пора, дескать, саос гнездо вить, ежели хочешь, чтобы с тобой как с председателем считались.
Однако Игнат, не ожидая ответа – все глухие на один манер, – уже снова закричал:
– А за щеку чего держишься? Зубы болят? Еще бы не болеть! Это ты с кем надумал людей с сенокоса снгэмать? А?
– Давай дак не ори, – сказал Кирька и туманно добавил: – Партия знает…
– Ты вот что, Поздеев, насчет партии оставь.
– Да ведь я что, товарищ председатель. – Кирька всегда называл Анания Егоровича официально. – Я в смысле Программы… На днях, слышно, семинар будет.
– Будет. Но я тебе советую – попридержи язык. Не вздумай балаган устраивать.
– Чего? – закричал Игнат.
– Дом, говорит, у тебя хороший, – не моргнув глазом, сказал Кирька.
– Так, так, – старик довольно закивал головой. – Хороший. Осенью новоселье справлять будем. Придешь?
Ананий Егорович кивнул головой и встал: приличие соблюдено, а точить лясы ему сейчас некогда.
VIII
Деревня строится
Как-то вечером, засидевшись допоздна в правлении, они с секретарем парткома Исаковым подсчитали: тридцать два новых дома в деревне. Тридцать два! И все эти дома построены за каких-нибудь последних восемь лет.
– Соображаешь, что это? – со значительностью в голосе сказал Исаков. – А загляни к нему в дом! Тут тебе и никелированная кровать, и швейная машина, и радио. И велосипеды кое у кого есть. – Исаков подумал, усмехнулся: – Я вот недавно в Заречье был. Знаешь там дом Прохорова? Большущий, двухэтажный домина в верхнем конце? В тридцатом году его еще раскулачили. Правда, потом восстановили. Зазря сгноили мужика на Соловках.
Горбом своим все нажил. Ну а по тем временам Прохоров действительно был богач. Все завидовали ему. "Ну, что вы, – скажут, – разве с Прохоровьш тягаться? У них и под рукомойником-то не лоханка, а медный таз". И вот тут на днях я заглянул к его сыну. Один живет. Братья на войне побиты. Ну, говорю, показывай, Андрей, свое кулацкое житье. Какое тебе наследие отец оставил? Смеется. «Смотри», – говорит. Ну, посмотрел. Таз медный под рукомойником – это верно – стоит. Ну а еще что? Шкафчик черный для посуды тоже, бывало, насчет этого шкафчика говорили: "Вот как Прохоровы живут. Для посуды шкал под стеклом завели". Ну, посмотрел я этот шкафчик. Да теперь его бесплатно давай, никто не возьмет. Ну а еще что? – И Исаков заключил: – Значит, не так уж плохо живем. Есть сдвиги и у нас на севере.
Да, все это так. И он, Ананий Егорович, обратись к нему историк, мог бы порассказать на эту тему немалона его глазах обновлялась деревня.
А все началось с райцентра, со служилого люда. Уйма скопилась всяких служащих после войны в райцентре.
Бесконечные, чуть ли не в каждом доме, «рай», по поводу которых так умильно писалось в одной книге, все маломальски грамотное выкачивали из деревни. И вот этот мелкий чиновный люд, томясь от безделья в послеслужебное время (шутка ли, здоровому мужику с шести часов вечера ничего не делать!), начал поигрывать топориком.
Деревня пустеет, разламывается, а в райцентре как грибы растут новые дома. Вот как это было. И только потом уже, после пятьдесят третьего года, забелели новые крыши по деревням.
И все-таки, как ни крути, говорил себе Ананий Егорович, а от одного вопроса не уйдешь. На какие достатки строится деревня? За счет доходов, полученных в колхозе?
В том-то и беда, что нет. Кто построился за эти годы?
Те, у кого есть денежная подмога со стороны. У одних это пенсия, у других сын работает в лесной промышленности, а у третьих, опять, в семье служащий. Взять хотя бы тех же Поздеевых. Да разве Кирьке видать бы такой дом, не будь у него жена бухгалтером сельпо?
В деревне сейчас принято: если ты в колхозе работаешь, то жену подыскивай из служащих, так, чтобы в доме всегда была копейка. После войны, когда произошла денежная реформа, это получило даже свое название: "жениться на буханке". Одним словом, если хорошенько вдуматься, складывается особый тип семьи, где экономический фактор играет далеко не последнюю роль.
Среди новых домов нередко попадаются и такие, у которых заколочены окна. Все, казалось бы, готовотолько отдери на окнах доски и живи. А не живут в этих домах.
Эти новые дома с заколоченными окошками в печенках сидят у каждого председателя колхоза. Хозяевами их, как правило, являются рабочие лесной промышленности – вчерашние колхозники, правдами и неправдами удравшие в свое время из колхоза. Ну, удрали и удрали. Живите с богом – лесные поселки теперь благоустроены, ни в какое сравнение не идут с деревней. Так нет, подходит лето, смотришь, – один расхаживает с топором вокруг старого отцовского пепелища, другой по весне плавит сруб, третий…
Что это? Извечная приверженность человека к своей родине, к тому гнезду, где родился? Или мужик еще в нем не выветрился? Дали отпуск, а что с ним делать, с этим отпуском? Надо же как-то время убить. Но не проще ля тогда поставить свой дом там, где работаешь, – в лесном поселке? Или ждут эти вчерашние колхознички перемен в деревне?
Худяков оказался синоптиком никудышным. Правда, дождь понемногу стихает, но когда же наконец выглянет солнце?
Еще к двум – трем домам привернул Ананий Егорович.
В воротах приставка. Всего скорее, что и тут ушли в лес…
Стукнул топор неподалеку. Смолк – и снова застучал, теперь уже без остановки.
Обогнув старую избу, Ананий Егорович увидел привычную картину: в поле, за изгородью, новый сруб, а на углу сруба человек. Иван Яковлев – один из тех вчерашних колхозников, которые после войны пополнили армию рабочих леспромхоза.
– Размокнуть не боишься? – заговорил, подойдя к строению, Ананий Егорович.
– Ничего, не сахарный.
– Так, так. Значит, домой надумал?
– Хм, – сказал Иван. – Можно и домой.
– Давай. Мы хоть сегодня примем.
– Принять-то вы примете. Знаю. А как насчет этого? – Иван носучнл сложенными в щепоть пальцами. – Я ведь худо – бедно сто – сто пятьдесят рублей в лесу выколачиваю.
– Ну, это от нас зависит. Вот колхоз подымем, и с рублем повеселее будет.
– Тогда подождем, товарищ Мысовскпй. Нам не к спеху.
Все тот же сказ. Прямо какой-то заколдованный круг!
Чтобы сделать полновесным трудодень, падо. чтебы работали люди, – какой же другой источник у колхоза? А чтобы работали люди, надо, чтобы был полновесный трудодень.
Где выход?
В райкоме говорят: плохо руководишь. Ослабил агитационно-воспитательную работу. А как агитировать нынешнего колхозника? Без рубля до него агитация не доходит. Ты ему доказываешь: два трактора купили? Купили. На грузовики деньги надо? Надо. А новые скотные дворы? А радио провели? Подождите. Дойдет дело и до трудодня. А он не ждет. Не хочет больше ждать. Вот в чем дело.
– Соображаешь, что это? – со значительностью в голосе сказал Исаков. – А загляни к нему в дом! Тут тебе и никелированная кровать, и швейная машина, и радио. И велосипеды кое у кого есть. – Исаков подумал, усмехнулся: – Я вот недавно в Заречье был. Знаешь там дом Прохорова? Большущий, двухэтажный домина в верхнем конце? В тридцатом году его еще раскулачили. Правда, потом восстановили. Зазря сгноили мужика на Соловках.
Горбом своим все нажил. Ну а по тем временам Прохоров действительно был богач. Все завидовали ему. "Ну, что вы, – скажут, – разве с Прохоровьш тягаться? У них и под рукомойником-то не лоханка, а медный таз". И вот тут на днях я заглянул к его сыну. Один живет. Братья на войне побиты. Ну, говорю, показывай, Андрей, свое кулацкое житье. Какое тебе наследие отец оставил? Смеется. «Смотри», – говорит. Ну, посмотрел. Таз медный под рукомойником – это верно – стоит. Ну а еще что? Шкафчик черный для посуды тоже, бывало, насчет этого шкафчика говорили: "Вот как Прохоровы живут. Для посуды шкал под стеклом завели". Ну, посмотрел я этот шкафчик. Да теперь его бесплатно давай, никто не возьмет. Ну а еще что? – И Исаков заключил: – Значит, не так уж плохо живем. Есть сдвиги и у нас на севере.
Да, все это так. И он, Ананий Егорович, обратись к нему историк, мог бы порассказать на эту тему немалона его глазах обновлялась деревня.
А все началось с райцентра, со служилого люда. Уйма скопилась всяких служащих после войны в райцентре.
Бесконечные, чуть ли не в каждом доме, «рай», по поводу которых так умильно писалось в одной книге, все маломальски грамотное выкачивали из деревни. И вот этот мелкий чиновный люд, томясь от безделья в послеслужебное время (шутка ли, здоровому мужику с шести часов вечера ничего не делать!), начал поигрывать топориком.
Деревня пустеет, разламывается, а в райцентре как грибы растут новые дома. Вот как это было. И только потом уже, после пятьдесят третьего года, забелели новые крыши по деревням.
И все-таки, как ни крути, говорил себе Ананий Егорович, а от одного вопроса не уйдешь. На какие достатки строится деревня? За счет доходов, полученных в колхозе?
В том-то и беда, что нет. Кто построился за эти годы?
Те, у кого есть денежная подмога со стороны. У одних это пенсия, у других сын работает в лесной промышленности, а у третьих, опять, в семье служащий. Взять хотя бы тех же Поздеевых. Да разве Кирьке видать бы такой дом, не будь у него жена бухгалтером сельпо?
В деревне сейчас принято: если ты в колхозе работаешь, то жену подыскивай из служащих, так, чтобы в доме всегда была копейка. После войны, когда произошла денежная реформа, это получило даже свое название: "жениться на буханке". Одним словом, если хорошенько вдуматься, складывается особый тип семьи, где экономический фактор играет далеко не последнюю роль.
Среди новых домов нередко попадаются и такие, у которых заколочены окна. Все, казалось бы, готовотолько отдери на окнах доски и живи. А не живут в этих домах.
Эти новые дома с заколоченными окошками в печенках сидят у каждого председателя колхоза. Хозяевами их, как правило, являются рабочие лесной промышленности – вчерашние колхозники, правдами и неправдами удравшие в свое время из колхоза. Ну, удрали и удрали. Живите с богом – лесные поселки теперь благоустроены, ни в какое сравнение не идут с деревней. Так нет, подходит лето, смотришь, – один расхаживает с топором вокруг старого отцовского пепелища, другой по весне плавит сруб, третий…
Что это? Извечная приверженность человека к своей родине, к тому гнезду, где родился? Или мужик еще в нем не выветрился? Дали отпуск, а что с ним делать, с этим отпуском? Надо же как-то время убить. Но не проще ля тогда поставить свой дом там, где работаешь, – в лесном поселке? Или ждут эти вчерашние колхознички перемен в деревне?
Худяков оказался синоптиком никудышным. Правда, дождь понемногу стихает, но когда же наконец выглянет солнце?
Еще к двум – трем домам привернул Ананий Егорович.
В воротах приставка. Всего скорее, что и тут ушли в лес…
Стукнул топор неподалеку. Смолк – и снова застучал, теперь уже без остановки.
Обогнув старую избу, Ананий Егорович увидел привычную картину: в поле, за изгородью, новый сруб, а на углу сруба человек. Иван Яковлев – один из тех вчерашних колхозников, которые после войны пополнили армию рабочих леспромхоза.
– Размокнуть не боишься? – заговорил, подойдя к строению, Ананий Егорович.
– Ничего, не сахарный.
– Так, так. Значит, домой надумал?
– Хм, – сказал Иван. – Можно и домой.
– Давай. Мы хоть сегодня примем.
– Принять-то вы примете. Знаю. А как насчет этого? – Иван носучнл сложенными в щепоть пальцами. – Я ведь худо – бедно сто – сто пятьдесят рублей в лесу выколачиваю.
– Ну, это от нас зависит. Вот колхоз подымем, и с рублем повеселее будет.
– Тогда подождем, товарищ Мысовскпй. Нам не к спеху.
Все тот же сказ. Прямо какой-то заколдованный круг!
Чтобы сделать полновесным трудодень, падо. чтебы работали люди, – какой же другой источник у колхоза? А чтобы работали люди, надо, чтобы был полновесный трудодень.
Где выход?
В райкоме говорят: плохо руководишь. Ослабил агитационно-воспитательную работу. А как агитировать нынешнего колхозника? Без рубля до него агитация не доходит. Ты ему доказываешь: два трактора купили? Купили. На грузовики деньги надо? Надо. А новые скотные дворы? А радио провели? Подождите. Дойдет дело и до трудодня. А он не ждет. Не хочет больше ждать. Вот в чем дело.
IX
"Пережиток"
Сначала он подумал – подсолнух. Так и светится, так и играет среди зелени!
Но он ошибся. Светлое пятно в огороде перед избой – это вовсе не подсолнух, а повойник, вернее, парчовый кружок повойника. И вырядилась в этот повойник не молодка (молодые сейчас вообще не носят повойников), а старушонка – маленькая, сухонькая. Нагнувшись над грядкой и легонько покачивая светлой головой, она истово щипала лук – по всему видать, для обеда, потому что была в одном синем старушечьем сарафане, босиком.
– Здорово, Тихоновна, – сказал Ананий Егорович, подходя к огороду.
Старуха живо разогнулась, хитровато прищурила один глаз:
– Признал. А я гляжу споднизу да думаю: возгордился – мимо пройдет али окликнет?
– Ну, тебя нетрудно признать. Вон ведь как сияешь!
– Молчи ты, бога ради. Не стыди. Сама знаю, что неладно. В этом повойнике-то я еще молодицей хаживала.
Все Маруське берегла. А раз Маруська не носит – не пропадать же добру. Кто осудит, а кто и поймет.
Агафью Тихоновну, или Оганю Палею (так звали ее в деревне за редкую бойкость), знал чуть ли не весь служилый люд района. Старуха приветливая, общительнаяпока пьешь чай, она тебе обскажет ссе: и каков новый председатель, и как люди работают, и что, по ее мнению, "с так делается в колхозе, и как надо бы делать, да обскажег вес картинно, со смешком, с прибаутками. Теперь командировочные останавливаются у нее от случая к случаю и то только летом, так как зимой старуха жнвет в городе у дочери.
– Пойдем в избу, – со свойственной ей гостеприимством предложила Тихоновна, выходя из огородика с горкой лука. – У меня самовар шумит.
А в самом деле, почему бы ему не перехватить чегонибудь? Когда еще он доберется до своего дома? Да, может, от горячего и зубам полегче станет?
В низкой, заметно осевшей избе тепло, даже жар-ко.
Пол намыт с дресвой, выпуклые сучья в старых широких половицах блестят как луковицы – Тихоновна всегда слаьилась опрятностью.
Ананий Егорович по-домашнему – все тут было знакомо – снял намокший плащ, разостлал на печном amp;русеьусть и плащ погреется.
– Ноги-то сухие? Дать валенки?
Нет, это, пожалуй, лишнее. Он ненадолго. Ему некогда засиживаться.
Тихоновна, шелестя босыми ногами, живехонько собрала на стол. Треска, баранки городские – это уж всегда, когда человек из города приезжает, морошка моченая с сахарным песком, грузди с луком. И в довершение ко всему кипящий самовар.
– Ешь-пей, гостенек, – сказала Тихоновна и на старинный манер, хотя и не без игривости, поклонилась гостю в пояс.
Потом, просияв парчовым донышком повойника, села сбоку самовара сама на хозяйкино место.
– Надо бы тебя не чаем угощать-то. Дорогой гость!
А светлого у бабушки нету. Была тут маленькая, да внук выманил. Позавчера вкатывается пьяный: "Бабка, давая вина, а то подожгу". – "Что ты, говорю, пьяная харя, нестыдно бабке-то так говорить?" А потом отдала все от греха подальше.
За чаем Тихоновна разогрелась. На темном морщинистом лбу бисером выступил пот, а маленькое аккуратное ухо порозовело, как у молодицы.
"Сколько же ей? За восемьдесят? – подумал Ананий Егорович. – Крепкий орешек!" И глаз у Тихоновны голубой, с хитринкой, все еще острый, с твердым, не расплывшимся зрачком.
Разламывая баранку, он спросил:
– Ну как в городе? Понравилось?
– Не пон – дра – ви – лось. – Тихоновна, видимо, не без желания щегольнуть своими приобретениями в городе, произнесла это слово старательно, по складам.
– Что так?
– Молодежь не пондравилась, – опять нажимая на «д», ответила старуха.
– Молодежь?
– Молодежь, – утвердительно кивнула Тихоновна.
Она отерла лицо сухой ладошкой. – Идем мы тут как-то с моей Маруськой по городу. О праздниках майских дело было. Народушку – как воды льет. Я глаза – ти расшиперила, про все забыла. Потом хвать: где у меня Маруськата? Туда, сюда – нету Маруськи. Того, другого спрошусмеются: заблудилась бабка. А тут в садочке, вижу, девочка стоит. Высоконько стоит. На приступочке. Сама из себя беленькая, головушку склонила, в галстучке и книжечку читает. "Ну-ко, – говорю, – девочка, посмотри. Не увидишь ли где мою Маруську?" Молчит девочка. Я опять про свое: "На приступочке стоишь, говорю, тебе все видно. Посмотри". А девочка опять молчит. Тут я не стерпела: "Бесстыдница, говорю, еще грамотная, книжечку читаешь. Трудно тебе сказать – отвалится у тебя язык – от?"
А тут у меня и Марья подоспела. Зубы оскалила: "Ты с кем это, бабка, разговариваешь?" – "Как с кем? С этой, говорю, срамницей". – "Что ты, бабка, глупая, ведь эта девушка неживая".
Ананий Егорович расхохотался. Как же он сразу-то не догадался, что Тихоновна морочит ему голову? Ведь она и раньше была мастерица на всякие выдумки.
А Тихоновна, дав ему просмеяться, закончила:
– "Не живая? говорю. Как же, говорю, не живая? Книжечку читает, в галстучке.." – "Это статуй", – говорит Маруська. "Статуй? А зачем, говорю, статуев-то выставили? Разве, говорю, живых людей в городе не хватает?"
– Так – так, – рассмеялся снова Ананий Егорович. – Не понравилось, говоришь, в городе? У нас лучше?
– И у нас не ндравится.
– Вот тебе на!
– Хозяева не ндравятся. Ты не ндравишься. – Тихоновна вдруг выпрямилась и строго поджала свой беззубый ввалившийся рот. – Да разве это дело? Сено сгноили. Само лучшее сено. Сегодня утрось иду с обабками, из лесу, на-ко, вся деревня в дыму. Ой, тошнехонько, пожар, думаю. Нет, не пожар. Это наши лежебоки просыпаются, печи затопили. Суседка моя, молодица, на крыльцо вывалилась, поперек себя шире, чешет задницу толстую. – Тут Тихоновна живенько вскочила с табуретки и показала, как это делает соседка.
Ананий Егорович, стараясь припомнить, кто же из молодых живет по соседству с Тихоновной, спросил:
– Чья же это молодица?
– Чья? Разве забыл? Дунька Афанасьевых. Тут рядом живет.
– Ну, эта молодуха из годов вышла.
– Из каких таких годов? – не на шутку рассердилась Тихоновна. – Не крась, не крась, Онаний Егорович. Знаем. Из годов вышла? Сколько ей? Шестьдесят-то есть ли?
Ну уж хоть шестьдесят два – не больше. Меня взамуж выдавали, она еще в брюхе у матери жила. Да по-старому, дак это перва работница. Вот що я тебе скажу. – Тихоновна с раздумьем ширнула носом. – Тут как-то иду, у правленья бабы сидят. Солнышко на полдник поворачивает, а за рекой-то журавей надрывается, истошным голосом кричит: "Что вы, суки бессовестные, вставайте.
Страда. А жито-то в поле плачет, сено-то высохло… А они, лупетки, расселись-колом не своротишь. Сидят, пыхтят – за версту слышно. Думаю, болесь какая – все только на болесь и жалуются. Нет, не болесь. Машину ждут. Три версты пройти надо. Срамницы! А как бывалото мы без машины? У меня Олександрушко рос – на войне убит, сам – на Юрове страдает, за пятнадцать верст от дому. Дак я парня на руки, котомку с хлебами на спину да бегом бежу. Как настеганная бежу. А деньто отробишь, опять домой попадаешь. Парня комары раскусают – глаз не знатно. И в войну тоже совесть знали.
Не загорали, – по-новому выразилась Тихоновна. – Пройди-ко по навинам-то – еще теперь мозоли с полей не сошли. Колхозили – рубахи от пота не просыхали. А теперь все заросло. Лес вымахал – хоть полозья гни.
Тихоновна протерла глаза, высморкалась в подол.
– Нет, по нонешним временам, – убежденно сказала она, – житья не жди. Больно болярынь много развелось.
Вишь ведь – солнышку стыдно на землю смотреть. Отвернулось – две недели не показывается.
Помолчала, вздохнула:
– Я и свою дочерь не крашу. Насмотрелась в городе. "Машка, ты чего лежишь? Люди на работу прошли".
Болесь – мы всю жизнь прожили, а такой не слыхали, – опсртия.
– Гипертония, – поправил Ананий Егорович.
– ну-ну, не выговорить. не наша, видно, болесь – тя, заграничная… Проходит время, опертая кончилась, а Марья у меня снова на лежку. "Чего опять, девка?" Дихрет.
Плати осударсьво денежки – бесплатно не рожаем…
Ананий Егорович взглянул на часы. Шестой час. Тихоновна разговорится-конца не дождешься.
– Ладно, пойду, – сказал он, вставая.
– Иди, иди. Я все в глаза высказала. Любо, не любо – слушай. Ну да с меня спрос не велик: пережиток.
Ананий Егорович вопросительно посмотрел на старуху.
– Пережиток, пережиток, – закивала она. – Так, нас, старух, всю жизнь так звали. Чуть маленько вашему брату начальству не угодишь – и давай пережитками корить. Да меня и дочь родная так величает: "Молчи ты, старой пережиток…"
На улице, пока он сидел в избе, посветлело. Дождь кончился. Может быть, и прав Худяков – переломится погода?
От нагретого, разопревшего на печи плаща шел пар.
– Не простудись, – наказывала Тихоновна. – Вишь ведь, закурился – как после бани.
Заулок густо, будто озимью, зарос сочной травой.
Узенькая тропка еле-еле обозначена на отаве, – видно, редко кто заходит к старухе.
Выходя на дорогу, Ананий Егорович еще раз обернулся. Тихоновна босиком стояла на крылечке и легонько, как подсолнухом, кивала ему головой в повойнике со светлым донышком.
Памятник бы поставить этим пережиткам!
Но он ошибся. Светлое пятно в огороде перед избой – это вовсе не подсолнух, а повойник, вернее, парчовый кружок повойника. И вырядилась в этот повойник не молодка (молодые сейчас вообще не носят повойников), а старушонка – маленькая, сухонькая. Нагнувшись над грядкой и легонько покачивая светлой головой, она истово щипала лук – по всему видать, для обеда, потому что была в одном синем старушечьем сарафане, босиком.
– Здорово, Тихоновна, – сказал Ананий Егорович, подходя к огороду.
Старуха живо разогнулась, хитровато прищурила один глаз:
– Признал. А я гляжу споднизу да думаю: возгордился – мимо пройдет али окликнет?
– Ну, тебя нетрудно признать. Вон ведь как сияешь!
– Молчи ты, бога ради. Не стыди. Сама знаю, что неладно. В этом повойнике-то я еще молодицей хаживала.
Все Маруське берегла. А раз Маруська не носит – не пропадать же добру. Кто осудит, а кто и поймет.
Агафью Тихоновну, или Оганю Палею (так звали ее в деревне за редкую бойкость), знал чуть ли не весь служилый люд района. Старуха приветливая, общительнаяпока пьешь чай, она тебе обскажет ссе: и каков новый председатель, и как люди работают, и что, по ее мнению, "с так делается в колхозе, и как надо бы делать, да обскажег вес картинно, со смешком, с прибаутками. Теперь командировочные останавливаются у нее от случая к случаю и то только летом, так как зимой старуха жнвет в городе у дочери.
– Пойдем в избу, – со свойственной ей гостеприимством предложила Тихоновна, выходя из огородика с горкой лука. – У меня самовар шумит.
А в самом деле, почему бы ему не перехватить чегонибудь? Когда еще он доберется до своего дома? Да, может, от горячего и зубам полегче станет?
В низкой, заметно осевшей избе тепло, даже жар-ко.
Пол намыт с дресвой, выпуклые сучья в старых широких половицах блестят как луковицы – Тихоновна всегда слаьилась опрятностью.
Ананий Егорович по-домашнему – все тут было знакомо – снял намокший плащ, разостлал на печном amp;русеьусть и плащ погреется.
– Ноги-то сухие? Дать валенки?
Нет, это, пожалуй, лишнее. Он ненадолго. Ему некогда засиживаться.
Тихоновна, шелестя босыми ногами, живехонько собрала на стол. Треска, баранки городские – это уж всегда, когда человек из города приезжает, морошка моченая с сахарным песком, грузди с луком. И в довершение ко всему кипящий самовар.
– Ешь-пей, гостенек, – сказала Тихоновна и на старинный манер, хотя и не без игривости, поклонилась гостю в пояс.
Потом, просияв парчовым донышком повойника, села сбоку самовара сама на хозяйкино место.
– Надо бы тебя не чаем угощать-то. Дорогой гость!
А светлого у бабушки нету. Была тут маленькая, да внук выманил. Позавчера вкатывается пьяный: "Бабка, давая вина, а то подожгу". – "Что ты, говорю, пьяная харя, нестыдно бабке-то так говорить?" А потом отдала все от греха подальше.
За чаем Тихоновна разогрелась. На темном морщинистом лбу бисером выступил пот, а маленькое аккуратное ухо порозовело, как у молодицы.
"Сколько же ей? За восемьдесят? – подумал Ананий Егорович. – Крепкий орешек!" И глаз у Тихоновны голубой, с хитринкой, все еще острый, с твердым, не расплывшимся зрачком.
Разламывая баранку, он спросил:
– Ну как в городе? Понравилось?
– Не пон – дра – ви – лось. – Тихоновна, видимо, не без желания щегольнуть своими приобретениями в городе, произнесла это слово старательно, по складам.
– Что так?
– Молодежь не пондравилась, – опять нажимая на «д», ответила старуха.
– Молодежь?
– Молодежь, – утвердительно кивнула Тихоновна.
Она отерла лицо сухой ладошкой. – Идем мы тут как-то с моей Маруськой по городу. О праздниках майских дело было. Народушку – как воды льет. Я глаза – ти расшиперила, про все забыла. Потом хвать: где у меня Маруськата? Туда, сюда – нету Маруськи. Того, другого спрошусмеются: заблудилась бабка. А тут в садочке, вижу, девочка стоит. Высоконько стоит. На приступочке. Сама из себя беленькая, головушку склонила, в галстучке и книжечку читает. "Ну-ко, – говорю, – девочка, посмотри. Не увидишь ли где мою Маруську?" Молчит девочка. Я опять про свое: "На приступочке стоишь, говорю, тебе все видно. Посмотри". А девочка опять молчит. Тут я не стерпела: "Бесстыдница, говорю, еще грамотная, книжечку читаешь. Трудно тебе сказать – отвалится у тебя язык – от?"
А тут у меня и Марья подоспела. Зубы оскалила: "Ты с кем это, бабка, разговариваешь?" – "Как с кем? С этой, говорю, срамницей". – "Что ты, бабка, глупая, ведь эта девушка неживая".
Ананий Егорович расхохотался. Как же он сразу-то не догадался, что Тихоновна морочит ему голову? Ведь она и раньше была мастерица на всякие выдумки.
А Тихоновна, дав ему просмеяться, закончила:
– "Не живая? говорю. Как же, говорю, не живая? Книжечку читает, в галстучке.." – "Это статуй", – говорит Маруська. "Статуй? А зачем, говорю, статуев-то выставили? Разве, говорю, живых людей в городе не хватает?"
– Так – так, – рассмеялся снова Ананий Егорович. – Не понравилось, говоришь, в городе? У нас лучше?
– И у нас не ндравится.
– Вот тебе на!
– Хозяева не ндравятся. Ты не ндравишься. – Тихоновна вдруг выпрямилась и строго поджала свой беззубый ввалившийся рот. – Да разве это дело? Сено сгноили. Само лучшее сено. Сегодня утрось иду с обабками, из лесу, на-ко, вся деревня в дыму. Ой, тошнехонько, пожар, думаю. Нет, не пожар. Это наши лежебоки просыпаются, печи затопили. Суседка моя, молодица, на крыльцо вывалилась, поперек себя шире, чешет задницу толстую. – Тут Тихоновна живенько вскочила с табуретки и показала, как это делает соседка.
Ананий Егорович, стараясь припомнить, кто же из молодых живет по соседству с Тихоновной, спросил:
– Чья же это молодица?
– Чья? Разве забыл? Дунька Афанасьевых. Тут рядом живет.
– Ну, эта молодуха из годов вышла.
– Из каких таких годов? – не на шутку рассердилась Тихоновна. – Не крась, не крась, Онаний Егорович. Знаем. Из годов вышла? Сколько ей? Шестьдесят-то есть ли?
Ну уж хоть шестьдесят два – не больше. Меня взамуж выдавали, она еще в брюхе у матери жила. Да по-старому, дак это перва работница. Вот що я тебе скажу. – Тихоновна с раздумьем ширнула носом. – Тут как-то иду, у правленья бабы сидят. Солнышко на полдник поворачивает, а за рекой-то журавей надрывается, истошным голосом кричит: "Что вы, суки бессовестные, вставайте.
Страда. А жито-то в поле плачет, сено-то высохло… А они, лупетки, расселись-колом не своротишь. Сидят, пыхтят – за версту слышно. Думаю, болесь какая – все только на болесь и жалуются. Нет, не болесь. Машину ждут. Три версты пройти надо. Срамницы! А как бывалото мы без машины? У меня Олександрушко рос – на войне убит, сам – на Юрове страдает, за пятнадцать верст от дому. Дак я парня на руки, котомку с хлебами на спину да бегом бежу. Как настеганная бежу. А деньто отробишь, опять домой попадаешь. Парня комары раскусают – глаз не знатно. И в войну тоже совесть знали.
Не загорали, – по-новому выразилась Тихоновна. – Пройди-ко по навинам-то – еще теперь мозоли с полей не сошли. Колхозили – рубахи от пота не просыхали. А теперь все заросло. Лес вымахал – хоть полозья гни.
Тихоновна протерла глаза, высморкалась в подол.
– Нет, по нонешним временам, – убежденно сказала она, – житья не жди. Больно болярынь много развелось.
Вишь ведь – солнышку стыдно на землю смотреть. Отвернулось – две недели не показывается.
Помолчала, вздохнула:
– Я и свою дочерь не крашу. Насмотрелась в городе. "Машка, ты чего лежишь? Люди на работу прошли".
Болесь – мы всю жизнь прожили, а такой не слыхали, – опсртия.
– Гипертония, – поправил Ананий Егорович.
– ну-ну, не выговорить. не наша, видно, болесь – тя, заграничная… Проходит время, опертая кончилась, а Марья у меня снова на лежку. "Чего опять, девка?" Дихрет.
Плати осударсьво денежки – бесплатно не рожаем…
Ананий Егорович взглянул на часы. Шестой час. Тихоновна разговорится-конца не дождешься.
– Ладно, пойду, – сказал он, вставая.
– Иди, иди. Я все в глаза высказала. Любо, не любо – слушай. Ну да с меня спрос не велик: пережиток.
Ананий Егорович вопросительно посмотрел на старуху.
– Пережиток, пережиток, – закивала она. – Так, нас, старух, всю жизнь так звали. Чуть маленько вашему брату начальству не угодишь – и давай пережитками корить. Да меня и дочь родная так величает: "Молчи ты, старой пережиток…"
На улице, пока он сидел в избе, посветлело. Дождь кончился. Может быть, и прав Худяков – переломится погода?
От нагретого, разопревшего на печи плаща шел пар.
– Не простудись, – наказывала Тихоновна. – Вишь ведь, закурился – как после бани.
Заулок густо, будто озимью, зарос сочной травой.
Узенькая тропка еле-еле обозначена на отаве, – видно, редко кто заходит к старухе.
Выходя на дорогу, Ананий Егорович еще раз обернулся. Тихоновна босиком стояла на крылечке и легонько, как подсолнухом, кивала ему головой в повойнике со светлым донышком.
Памятник бы поставить этим пережиткам!
X
Старый коммунист
Дом служащего, или, как говорят в деревне, человека на деньгах, отличишь сразу. Он и ноиаряднее, этот дом:
наличники у окошек и двери непременно покрашены, вмести жердяной изгороди оградка из рейки или плетень из сосновых или еловых колышков. И, конечно, радиоантенна над крышей (радио провели в колхозе только в пронялом году).
У дома Серафима Ивановича Яковлева, председателя местной лесхнмартели, была еще одна примета – обшитьк; тесом передние углы, солидно окрашенные в темнозеленый цвет.
Серафим Иванович был дома. Он выбежал на крыльцо в белой нательной рубахе с расстегнутым воротом, в галошах на босу ногу:
– Зайди-ко на минутку. Дельце есть.
– И у меня к тебе дельце, – сказал Ананий Егорович.
В светлых сенях, заставленных вдоль стен ушатами и кадушками, три двери: прямо – на кухню, слевав – хлев, к корове, а справа, обитая черным дсрматином, как в солидном, по меньшей мере районного масштаба учреждении, – в одну из передних комнат.
Серафим Иванович открыл именно эту, обитую дерматипом дверь. Комната – это сразу видно – была предназначена для особо важных гостей. Высокая никелированная кровать с горкой белых подушек под кисейной накидкой и лакированным ковриком на стене – дебелая красавица в обнимку с лебедем, – тюлевые занавески во все окно, фикусы, разросшиеся до потолка, в красном углу этажерка с несколькими книжками из партийной литературы.
В комнату бесшумно вошла хозяйка, худая, болезненная, с кротким печальным ликом богородицы, поставила "а стол бутылку с водкой и тарелку с огурцами и так же бесшумно вышла.
наличники у окошек и двери непременно покрашены, вмести жердяной изгороди оградка из рейки или плетень из сосновых или еловых колышков. И, конечно, радиоантенна над крышей (радио провели в колхозе только в пронялом году).
У дома Серафима Ивановича Яковлева, председателя местной лесхнмартели, была еще одна примета – обшитьк; тесом передние углы, солидно окрашенные в темнозеленый цвет.
Серафим Иванович был дома. Он выбежал на крыльцо в белой нательной рубахе с расстегнутым воротом, в галошах на босу ногу:
– Зайди-ко на минутку. Дельце есть.
– И у меня к тебе дельце, – сказал Ананий Егорович.
В светлых сенях, заставленных вдоль стен ушатами и кадушками, три двери: прямо – на кухню, слевав – хлев, к корове, а справа, обитая черным дсрматином, как в солидном, по меньшей мере районного масштаба учреждении, – в одну из передних комнат.
Серафим Иванович открыл именно эту, обитую дерматипом дверь. Комната – это сразу видно – была предназначена для особо важных гостей. Высокая никелированная кровать с горкой белых подушек под кисейной накидкой и лакированным ковриком на стене – дебелая красавица в обнимку с лебедем, – тюлевые занавески во все окно, фикусы, разросшиеся до потолка, в красном углу этажерка с несколькими книжками из партийной литературы.
В комнату бесшумно вошла хозяйка, худая, болезненная, с кротким печальным ликом богородицы, поставила "а стол бутылку с водкой и тарелку с огурцами и так же бесшумно вышла.