Федор Александрович Абрамов
Вокруг да около

   Памяти брата Михаила, рядового колхозника

   Первый звонок:
   – Ананий Егорович? Привет, привет. Ну чем порадуешь? Активность, говоришь, большая? Все на пожни выехали? Хорошо, хорошо. А как с силосом? Разворачиваешься? Давай, давай.
   Второй звонок:
   – Силоса в сводке не вижу. Твой колхоз весь район назад тянет. Что? Погода сухая – на сено нажимаешь?
   Нажимай, нажимай. Но имей в виду: за недооценку сочных кормов райком по головке не погладит. Уж комукому, а тебе-то эту политграмоту надо бы знать.
   Да, районную политграмоту он знает (слава богу, тридцать лет без мала тянул лямку районщика!): силос по сводке не должен отставать от сена. Но, черт побери, положено или нет хоть изредка и колхозникам шевелить мозгами? А колхозники на общем собрании решили: с силосом пообождать. Силос и в сырую погоду взять можно, а сено не возьмешь.
   Третий звонок:
   – Товарищ Мысовский? (Обращение, не предвещающее ничего доброго.) Как прикажешь расценивать твое упрямство? Саботаж? Или головотяпское непонимание основной хозяйственной задачи?
   – Да в конце-то концов, – не выдержал Ананий Егорович, – кто в колхозе хозяин? Партия предоставила свободу колхозам, а вы опять палки в колеса…
   И вот решение:
   "1. За политическую недооценку силоса как основы кормовой базы колхозного животноводства председателю колхоза "Новая жизнь" коммунисту т. Мысовскому А. Е. объявить строгий выговор.
   2. Обязать т. Мысовского в пятидневный срок ликвидировать нетерпимое отставание колхоза "Новая жизнь" с заготовкой сочных кормов".

I
"Хлип-чав, хлип-чав, хлип-чав…"

   Это под ногами, а сверху все льет и льет. И так две недели подряд.
   У Анания Егоровича болели зубы, и он шел, подняв воротник плаща и держась рукой за правую щеку. Клавдия Нехорошкова, бригадир зареченской бригады, шагала впереди. Длинный, забрызганный грязью дождевик колом стоял на ней.
   У озерины они остановились.
   – Значит, так, – сказал Ананий Егорович, повторяя то, что говорил ей с полчаса назад в конторе, – переправишь за реку трактор и силос вози трактором.
   – Понятно, – сказала Клавдия низким, простуженным голосом.
   Она вытерла ладонью красное белобровое лицо, шумно, как лошадь, отряхнулась и пошла направо, в обход озерины, туда, где дорога сворачивала на перевоз.
   Ананий Егорович стал искать брод.
   И вот он стоит на лугу. Стоит как на пытке. Глухо шуршит, стекая по плащу, дождь, мокнет затекшая рука, прижатая к щеке, а кругом, куда ни глянешь, – сенная погибель. Сорок пять гектаров сена гниет па лугах под деревней да еще восемьдесят-по дальним речкам.
   Он перевернул сапогом сенной пласт – тяжелый бражный дух, прель навоза, – посмотрел па небо. Ни единого просвета не было в низких, набухших водой облаках.
   Да, еще дня два – и прощай сено. Полный разор колхозу…
   Нет, он не оправдывал себя. Это он, он отдал распоряжение снять людей с сенокоса, когда еще стояла сухая погода. А надо было стоять на своем. Надо было ехать в город, в межрайонное управление, драться за правдуне один же райком стоит над тобой! Но, с другой стороны, и колхознички хороши. они-то о чем думают? Раз с сеном завалились, казалось бы, ясно: жми вовсю на силос – погода тут ни при чем. Так нет, уперлись, как тупые бараны, хоть на веревке тащи. Вот и сегодня на поле, с которого возили горох (он давно, еще с горы, заметил это), мокнут одни доярки.
   – Ананий Егорович! Ананий Егорович! – разноголосо закричали доярки, заметив его.
   Он помахал им рукой, прибавил шагу. На сердце у него немного потеплело. Вот уж с кем если он и находит общий язык, так это с доярками. Семь молоденьких девчонок, недавно поднявшихся со школьной скамьи, а на них, по существу, держится весь колхоз. Каждая копейка в колхозе выдаивается их руками.
   Доярки – пожалуй, самая большая трудность, с которой он столкнулся, став председателем. Пожилые колхозницы, которые вынесли на себе все тяготы послевоенного лихолетья, сошли на нет: у одной руки разворочены ревматизмом, у другой – грыжа, у третьей – еще что-нибудь.
   Да и как с полуграмотными бабами, которые умеют только по старинке валить сено скотине, осуществить крутой подъем хозяйства? Вот и пришлось уламывать старшеклассниц – неделями, месяцами. Если сама девушка согласна, мать на дыбы. Как? Моя дочь да с навозом валандаться? Для этого мы с мужиком ее учили, жилы из себя тянули?
   Но и после того как девушки начали работать, сколько же горя пришлось хлебнуть с ними! Подоить коров, убрать навоз, съездить на луг за подкормкой – это они пожалуйста. А вот, скажем, корову вести к быку… Валя Постникова, беленькая, голубоглазая девчонка, второй год работает на скотном дворе, и сколько ни говори, ни доказывай, что яловая корова – бич для колхоза, – бесполезно.
   Анаиий Егорович возмущался: чему у нас учат в школе?
   Для кого готовят этих кисейных барышень? Но в то же время где-то в душе он понимал и сочувствовал этой робкой стыдливости.
   Девушки окружили его со всех сторон, едва он ступил на поле, – мокрые, улыбающиеся, одетые на редкость пестро: кто в цветастой непромокаемой накидке, кто в ватнике, кто в лыжных ярких штанах, а Нгора Яковлева – та даже в одной вязаной кофточке. У Нюры была высокая, красивая грудь, и, надо полагать, это имело немаловажное значение в выборе одежды.
   Хотя девчата встретили его улыбками, но заговорили возмущенно:
   – Где люди?
   – Неужели только дояркам силос надо?
   – Мы не железные за всех отдуваться!
   Ананий Егорович отшучивался – самое поганое дело – это играть бодрячка, когда надо кричать караул! – а потом, услыхав тарахтение на лугу, переключил внимание девушек на машину.
   Васька Уледев, высунув горбоносую разбойничью рожу из кабины, задним ходом въехал на поле.
   – Все в порядке, – отрапортовал он, выскакивая из машины. – Чугаев у ямы с тремя бабами.
   – А Якова почему нет?
   – Яшка сидит в ручье. Тормоза отказали.
   Уледев говорил в сторону. Дегтярные шальные глаза его навыкате подозрительно блестели.
   – Ты что, с утра прикладывался?
   Васька нахмурился, сдвинул с затылка красный перепачканный солидолом берет, но врагь он не умел:
   – Только наркомовскую. Сотнягу, по – теперешнему.
   – Вот что, Уледев. Ежели еще замечу, уволю. Последний раз предупреждаю.
   – Ну, Ананий Егорович, на войне сто грамм разрешались, а тут… И на погоду скидка нужна. Ежели я из строя выйду…
   Ананий Егорович не стал слушать. Девушки уже навьючивали машину. Он взял свободные вилы – тройчатку, принялся помогать им. Горох был тяжелый, лопушистый.
   С поднятой охапки потоками стекала вода, попадала за воротник. Время от времени он подбадривал девушек:
   – Так, так, девчата! Хорошо!..
   – Давай, давай, девахи! Веселей! – покрикивал, вторя ему, Васька. Женихи из деревни смотрят.
   кто-то накрыл его сзади мокрой охапкой гороха.
   Васька закричал благим матом, забегал по полю. Но это была шутка, и все кончилось смехом.
   Машину навьючили быстро, а потом, упираясь руками в борта кузова, помогали ей выбраться на луг: колеса буксовали, вязли до осей.
   Якова, второго шофера, все еще не было. Застрял, видно, основательно. И колхозники не спешили на поле.
   Высокий кустистый угор, на котором горбилась деревня, то тут, то там курился белыми дымками. Пускай гибнет сено, пускай пропадает горох, а мы баню топим. Середи бела дня. Девушки в ожидании машины сбились на твердой обочине поля. Нюра Яковлева, зябко поводя плечиком, начала стряхивать со своей красивой кофточки налипшую зелень.
   – Иди, Нюрка, ко мне под плащ. Замерзнешь, – сказала Эльза, бригадир доярок.
   – Вот еще! Сама-то ты не замерзни.
   Молодец девка! Нечего хныкать. Да, удивительно, как растет молодое. Давно ли еще мать этой самой Нюры жалостливо выговаривала ему: "Какая же она скотница?.
   Разве таскать ей ведра с водой? Посмотри, у ней ведь и грудей-то еще нету". А сейчас дивчина хоть куда. Крепкая, белозубая, на тугих смуглых щеках ямочки. Только вот надолго ли задержится она в колхозе? Таких быстро прибирают к рукам. Хорошо, если выйдет замуж за своего, деревенского. А если кто подхватит со стороны? Тогда снова придется искать доярку.
   Девушки запели какую-то новую, незнакомую Ананпю Егоровичу песню. Про летчика Ваню и про Марусю – изменщицу. Но песня не разгорелась. Дождь погасил ее.
   Еще нагрузили две машины.
   Ананий Егорович в тяжком раздумье смотрел на деревню. Сейчас уже по всему косогору тянулся дым. Вот народ! Попробуй с такими колхоз поднять. А бригадиры?
   Куда к чертям провалились бригадиры?
   Из заречья порывами налетал ветер. Мокрая ядовитоголубая накидка, которой прикрылись сверху доярки, с шумом хлопала над их головами.
   – Что, девчата? Не замерзли?
   Глупейший вопрос! Зачем же спрашивать, когда – он сам продрог до костей! В конце концов он махнул рукой:
   по домам. Можно было, конечно, еще машины две нагрузить до обеда, но две машины дела не решают, а доярок можно простудить.
   И вот – опять он один на один со своей бедой. Мокнет в валках горох на поле, гниет сено на лугах…
   Подумав, он пошел к реке. В зареченской бригаде, которой правила Клавдия Нехорошкова, он не был дней десять, и если лодка на этой стороне, то сейчас самое время заглянуть туда.
   Лодка была на другой стороне.
   От лодки к крайнему домику на отшибе проторена тропа. Это трона Клавдии, или Клавкина тропка, как называют ее в колхозе. Тропа торная, пробитая в желтой насыпи песков, прямая, как сама Клавдия.
   Девятнадцать лег топчет Клавдия свою тропу. Глянешь рано утром на заречье – солнышко только-только продирает глаза, а на песчаной косе уже маячит женщина. Высокая, величественная, как та баба – великанша, о которой говорится в сказке, и белый плат словно парус.
   А если непогодь, ветер – зверюга, прижимающий все живое к земле, тогда Клавдия похожа на медведицу, выгнанную из логова.
   И зимой она не заставляет себя ждать. Что бы ни было на дворе – трескучий мороз, метель беспросветная, из – за которой зареченцы по неделям не вылезают в деревню, а Клавдия на лыжи – и опять мнет свою трону.
   Иной раз ввалится в правление – глыба снега, места живого нет, и только голос простуженный вдруг бухнет как со дна колодца: "Какой наряд, председатель?"
   И все-таки Клавдию, наверно, раз десять снимали с бригадиров, да она и сейчас официально значилась «врио». За плохую работу? За нераспорядительность?
   Как раз наоборот: зареченская бригада всегда первая по показателям, а о самой Клавдии и говорить нечего – она и с людьми ладит, и любую мужскую работу делает не хуже мужика, а при крайней нужде даже на трактор сядет. Нет, не за работу снимали Клавдию, а за эту самую тропу, по которой она шагала не только в колхозную контору, а и еще кое-куда. Первая работница по колхозу, и она же первая распутница… Вот и зачешешь в затылке, когда подойдет время подводить итоги за год. Надо Красное знамя вручать, а кому? Женщине, на которую до Десятка заявлений лежит в председательском столе. Пробовали по – всякому: стыдили, уговаривали, назначали бригадиром вместо нее мужика. Но какой мужик выдержит долго? и вот снова скрепя сердце призывали Клавдию: побригадирь, Нехорошкова, – временно, конечно.
   Ананий Егорович не минуту и не две стоял на крутом берегу. На реке качались волны, косой дождь сек егои хоть бы один человек показался па той стороне. Где люди? В полях, за домами? Но почему не слышно трактора? Сегодня суббота, будний день – сам бог велит, работать. А что будет завтра, в воскресенье?
   Нет, надо принимать меры. Срочные, решительные.
   Середина августа – чего же еще ждать? И вот что он первым делом сделает. Поднимется в гору и начнет прочесывать верхний конец деревни. Войдет в каждый дом, до каждого колхозника доберется. Почему не на силосе? До каких пор, черт побери, будешь волынить?

II
Помочь бы надо, а чем помочь?

   Первая постройка – избушка с односкатной крышей (ее никак не минуешь, когда поднимаешься с подгорья и деревню) – принадлежала Авдотье Моисеевне. Ветхая избушка. Околенки кривые, заплаканные, возле избушки полоска белого житца[1] с вороньим пугалом – ни дать ни взять живая иллюстрация из дореволюционного, журнала.
   Первый раз Ананий Егорович столкнулся с Авдотьей Моисеевной на улице. Идет он как-то утром по деревне и вдруг под окном видит старушонку – маленькую, подслеповатую, с батожком, с берестяной коробкой на руке.
   Открылось окно, высунулась рука с куском хлеба. Старушка перекрестилась, положила милостыню в коробку и поковыляла дальше. Ананий Егорович был поражен. Как? В наше время и нищая? Да кто же она такая? Оказалось – бывшая колхозница. Одинока. Без родни. Был сын, да "пропал за слова".
   По настоянию Анания Егоровича правление назначило Моисеевне пенсию: десять килограммов зерна в месяц и четыре воза дров на зиму. Первую пенсию за все существование колхоза.
   Моисеевна в такую непогодь, конечно, была дома. От сидела на низеньком крылечке под сарайчиком, с которого густо канало, и глухо постукивала деревянным молотком.
   Заслышав шаги прохожего (тропинка бежала вдоль изгороди, которой была обнесена ее усадьба), она подняла к нему бельмастые глаза. Робкая улыбка ожидания и надежды застыла на ее приоткрытом беззубом рту.
   Ананий Егорович, потупясь, прошел мимо.
   "Тук, тук", – завыговаривал снова молоток. В сыром воздухе душисто пахло подсушенным на печи зерном.
   Моисеевна обивала на колодке первый сноп нового житца.
   И во второй, соседний двор не зашел Аианий Егорович.
   В заулке на изгороди мокнет полосатый матрац, у крыльца в стене топорщатся колючие ветки вереса, а сам хозяин уже три дня как на кладбище. Умер от чахотки, задушенный августовской сыростью.
   Долго болел Никанор Тихонович. А смотришь, все топчется вокруг дома. То тюкает что-нибудь в сарае – выручал колхоз санями, – то опять с хомутами возится.
   А в последние недели ходить уже не мог. Но, видать, скучно целый день маяться в избяной духоте. И вот выползет к изгороди, расстелет домотканый половичок и лежит на солнышке, смотрит на деревенскую дорогу.
   – Как здоровье, Никанор Тихонович?
   – А ничего, поел сегодня. Ноги вот только бы мне.
   – Давай, давай. Рано еще в землю смотреть.
   – Да я что. Я ничего.
   Великий был оптимист!
   От Никанора Тнхоновича осталось четверо ребят. Хозяйке одной их не поднять. Да разве и не заслужил он своей многолетней работой в колхозе, чтобы позаботились о его семье? Нужна пенсия. Пенсия нужна и еще кое-кому.
   Вот Ананий Егорович скоро будет проходить мимо дома Михея Лукича. Боль зубная! Старик за девятый десяток перебрался. Самый старый человек в деревне.
   А живет как зверь. Зимой из малицы не вылезает, спит в печи.
   Но, с другой стороны, что можно выкроить из колхозного бюджета? В прошлом году на трудодень выдали по тридцать копеек, а в этом году уже пятый месяц не авансировали колхозников. Нет денег! Вот разве что через месяц появятся, когда скот в госзакуп сдадут. А сейчас ремень затянут до отказа. Каждый рубль идет на строительство двух скотных дворов. Их надо во что бы то ни стало закончить до снега – иначе зимовка скота будет сорвана.
   И когда впереди показался в белых наличниках небольшой аккуратный домик бригадира по строительству, Ананий Егорович решил заодно заглянуть и к нему. Если Вороницьш дома – а была обеденная нора, – надо потолковать. В чем дело? Строители оплачиваются хорошоодин рубль деньгами и трудодень на день, а скотные дворы все еще не закрыты. Что же касается самого Вороницына, то в последнее время он стал частенько выпивать.

III
Главная опора

   После войны Ананий Егорович был тринадцатым пэ счету председателем в Богатке. Тринадцатым – число, проклятое самим народом.
   И верно, правление его началось с конфликта, да не с одним, не с двумя колхозниками, а сразу со всем колхозом.
   Была зима, мороз стоял зверский. Принимая колхозные дела, он обежал за день скотные дворы, конюшни, склады – тяжкое наследие оставлял ему старый председатель, – а к вечеру порысил в контору – там его ждало первое заседание правления. Но вместо заседания он попал на митинг. Народу в конторе – не подступиться к председательскому столу. В чем дело? Неужели еще не намнтинговались вчера на общем собрании?
   – Завтра выборы в местный Совет, – сказал бухгалтер.
   – Ну и что?
   – Ну и за деньгами пришли.
   – За какими деньгами?.
   Оказывается, в колхозе издавна заведен обычай – накануне выборов выдавать аванс по десять – пятнадцать рублей на избирателя. Обычай сам по себе не плохой. Какой же праздник без денег? В клубе откроется буфет, из райцентра, возможно, подбросят колбасы, мясных консервов, баранок и еще каких-нибудь редкостей, которыми не очень-то избалована деревня, а ты стой – хлопай глазами.
   Но одно дело – обычай, а другое дело-колхозные счета. И Ананий Егорович сказал:
   – Не ждите. Денег не будет.
   – Не дашь, значит? – это сказал краснолицый кряжистый мужчина, сидевший у печки.
   – Не дам, – отрезал Ананий Егорович.
   – Ну, не дашь – и голосовать не будем.
   – А ты что – за деньги голосуешь или за Советскую власть?
   Краснолицый мужчина вдруг обезоруживающе улыбнулся:
   – Чудак человек. Да мы за тебя голосовать не будем.
   (Кандидатура Анания Егоровича была выставлена в местный Совет.)
   Кругом захихикали, заулыбались.
   – Ты это чьи речи говоришь, Вороницын? – круто поставил вопрос секретарь парторганизации Исаков.
   Вороннцын – так звали краснолицего мужчину – лениво отмахнулся:
   – Не нужай. Пуганый.
   – Он у немцев под расстрелом стоял, забыл? – крикнули от порога.
   После того как наконец удалось выпроводить людей из конторы, Исаков схватился за голову:
   – Ты понимаешь, что наделал, товарищ Мысовский?
   Выборы сорвал. Да, да! Раньше мы завсегда к восьми рапортовали, а вдруг завтра никто не придет?
   Выборы прошли нормально. Но ох и попереживал же в ту ночь Ананий Егорович! Он даже денег раздобылвзял под отчет у председателя сельпо. Черт с ними, если припрет, раздаст, обежит всю деревню.
   А на другой день, в понедельников контору с утра заявился Вороницын и долго, усмехаясь, приглядывался к нему.
   – А мы, пожалуй, поладим с тобой, председатель, – сказал он, как бы подводя итог их ссоре.
   Слово Вороницына оказалось надежно, как его рука, тяжелая, короткопалая, которая с одинаковым умением играет и топором, и кузнечным молотом. За первый год с бригадой плотников он поднял новый сруб скотного двора, а на второй год обложил еще один.
   И вот этот-то самый нужный человек в колхозе, можно сказать – главная опора председателя, запил. Ананий Егорович и так, и этак пытался подойти к нему: "Говори, чем недоволен?" Молчит, слова не добьешься, а завершение скотных дворов – под угрозой срыва. Раз бригадир ульнул носом в бутылке, то что же с остальных спрашивать?
   В маленькой кухне накурено. Белый дым густым слоем висит под низким потолком. На столе самовар, тарелка с ржаным хлебом и пестрыми ячменными сухарями, крынка с топленым молоком. Штук пять ребятишек – один меньше другого – чинно сидят справа в простенке между дверью, открытой в переднюю комнату, и окном с белой занавеской, из которого видна деревенская улица. Сидят и макают хлебом в песок, маленькими кучками насыпанный прямо на столе перед каждым. Место хозяина – табуретка у окна слева – пустовало. Тонкий стакан с чаем недопит. На подносе, вокруг ножек самовара, куча окурков.
   – Хозяина нет? – спросил Ананий Егорович.
   От печи, из – за розовой занавески, выглянула Полина – жена Вороницына, высокая сухопарая женщина, в домашней стеганой безрукавке, с разогретым от печи лицом и злыми блестящими глазами.
   – Был. Целый час тут сидел да охал.
   – Заболел?
   – Черт ему деется! Пьет – жрет котору уж неделю.
   Ананий Егорович, как бы оправдываясь, спросил:
   – А ка какие деньги? Я ему не давал.
   Полина фыркнула:
   – На какие деньги! Они, пьяницы проклятые, давно по коммунизму живут. Вот те бог! Придут в лавку: "Манька, дай пол – литра на карандаш". А Манька – месяц к концу подойдет – и пошла собирать по деревне из дома в дом. "С тебя, Полина, десять рублей пятьдесят копеек". – Тут Полина, вытянув худую длинную шею, показала, как Маиька разговаривает с ней. – "За что? Когда я тебе задолжала?" – "Мужик твой вино на карандаш брал". – "Ну, брал, дак с него и получай. Не торгуй по коммунизму". – Полина метнула взгляд в сторону стола. – Видишь, у меня сколько хлебных токарей?
   Ребятишки, внимательно наблюдавшие за матерью, которая всегда театрально, в лицах разговаривала с людьми, снова принялись макать хлебом в песок.
   – Проваливайте! – вдруг обрушилась и на них Полина. – Сколько еще будете сидеть? Весь день из дому не выхолят. Надоели, дьяволята.
   Дети нехотя вылезли из – за стола и, хмуро посматривая на Анания Егоровича, удалились в переднюю.
   – Полина Архиповна, – Апаиий Егорович прикрыл дверь в переднюю, – ну, а ты-то знаешь, что с ним творится? С чего он запил?
   Полина вздохнула:
   – А лешак его знает. После города всё. Раньше выпивал – не без того же, да хоть дело знал. А тут приехал из города – скажи, как подменили мужика. Чего вы-то, хозяева, смотрите?
   – Ладно, – сказал Ананий Егорович. – Пойду обратно – приверну. Пусть никуда не уходит.

IV
Не те времена…

   На дворе все так же – дождит, ветер треплет мокрое белье, развешенное на веревке…
   Прикуривая от спички, Ананий Егорович повернулся к ветру спиной и вдруг выпрямился. По задворкам, мимо усадьбы Вороницыных, топали три бабы. С коробьямп.
   Согнувшись пополам.
   – Стой! – закричал Ананий Егорович и тут же схватился за щеку: в рот попало холодного воздуха.
   Бабы юркнули за угол бани.
   Не разбирая дороги, мокрым картофельннком он кинулся им наперерез, перемахнул изгородь.
   – Трудимся? – он задыхался от бега и ярости.
   Бабы – ни слова. Мокрые, посинелые, будто распятые, они стояли, привалясь спиной к стене бани, и тупо глядели на него. Большие плетеные корзины, доверху наполненные красной и желтой сыроегой, громоздились у их ног.
   – Трудимся, говорю? – повторил Ананпй Егорович.
   – Что, не мы одни.
   – Кабы в колхозе копейкой побогаче, – плаксивым голосом заговорила Аграфена, – кто бы пошел в лес, Ананий Егорович?
   – А копейка-то откуда возьмется? С неба упадет?
   Женщины осмелели:
   – Пятнадцатый год это слышим. Я все летичко на пожне выжила – сколько заробила?
   – А у меня ребятам в школу скоро идти – ни обуть, ни одеть. Думаешь, сладко в лесу-то бродить? Зуб на зуб не попадает, нитки сухой на тебе нету. А бродишь. Короб грибов в сельпо сдашь – все какая ни на есть копейка в доме.
   – А самим-то жрать надо? – вдруг грубо, нахраписто вломилась в разговор Олена Рогалева. – Я второй год без коровы маюсь. Нынче, думала, сена навалило – заведу коровушку. Черта с два заведешь!
   И, считая, видимо, дальнейший разговор зряшным, Олена подхватила на руки коробья-только ручки взвизгнули – и пошагала, пригибаясь под ношей.
   За ней, неуверенно переставляя ноги, потянулись ее товарки.
   Ананий Егорович в нерешительности закусил нижнюю губу. Догнать, опрокинуть эти проклятые коробья, а самих баб за шиворот и прямо на поле?
   Да, лет восемь назад он бы, наверно, так и сделал.
   Образцы для подражания были и в жизни, и в литературе.
   В одной из книг, например, рассказывалось, как председатель колхоза ловит строптивых колхозников за деревней, а другой председатель действует еще круче: врывается утром в избу и заливает печь водой. Книги эти в районе взяты были на вооружение. "Вот как надо работать, – наставлял председателей колхозов секретарь райкома, при всяком случае ссылаясь на литературные примеры. – А вы, растяпы, с бабами справиться не можете".
   Да, лет восемь назад Ананий Егорович нагнал бы страху па этих грибниц. А сейчас…
   Он взялся рукой за мокрый козырек кепки, резко надернул его на глаза и пошел – в обход вороницынской усадьбы – на переднюю улицу.

V
Вирусный грипп

   Слева, через дорогу от Вороницыных, на горочках – так называют половину – пустырь вдоль косогора, – живет Петр Гаврилович Худяков.
   Лет тридцать назад этого пустыря не было и в помине. Тут был околок штук десять домов, плотно, почти впритык стоявших друг к другу. Теперь от околка осталось два дома: дом Петра Гавриловича да слева от него, метрах в двухстах, высокий громадина – пятистенок – без крыши, без окон, с черными стропилами, как старческие руки, воздетыми к небу.
   Ананий Егорович, проходя мимо пустыря, часто задумывался над судьбой одичалого дома. Он помнит этот дом еще молодым. Стены из отборного сосняка, со звоном, как говорят, углы просмолены (навечно!) – вставляй только рамы да справляй новоселье. Но дом так и состарился, не дождавшись новоселья. Кто его хозяева? Где они теперь? Живы ли еще? И что их обидело так, что они бросили новый дом да так ни разу и не проведали его?
   Торчит старый дом на взгорье, день и ночь ждет своих хозяев. А хозяев все нет и нет…
   Ананию Егоровичу не пришлось заходить на усадьбу.
   Петр Гаврилович – ему недавно перевалило за шестой десяток – сидел в крытом дровнике и что-то постукивал топором. Завидев председателя, он встал, подошел к калитке. Петр Гаврилович был в валенках с красными галошами, в ватных штанах, в фуфайке, в старой опрелой ушанке без завязок – в общем, одет был тепло, по погоде.