Страница:
Жила Лида Охапкина в двухэтажном деревянном доме за Волковым кладбищем.
«28 июня мы отправили сына. Бедный ребенок, ему пять лет. Я приготовила для него одежду, всю пометила, вышила нитками его имя и фамилию.
Одевая его в то утро, я подумала, когда мне придется еще его одевать. И вдруг меня взяла тревога и беспокойство, когда я его увижу вообще, а вдруг он потеряется. Я очень расстроилась и взволновалась и сказала об этом мужу, оглянулась на него и смотрю, у него по щекам текут слезы.
…30 июня Вася уехал. Перед отъездом он сказал, что его отправляют на спецвоенные работы (он был инженер), а не на фронт, где идут бои, чтобы я не беспокоилась. Это была правда и неправда. Его отправили куда-то под Смоленск, и он попал в окружение немцев. Долго блуждали и скрывались в лесу, потом все же вышли. Но об этом ни он, ни я еще не знали.
…Бомбежки продолжались 20—30 минут, а иногда они длились час и два. Я от страха вся дрожала и бледнела. В ушах что-то звенело и как будто лопалось. Ноги слабели, и я иногда была не в состоянии двигаться. А надо было брать на руки дочурку и бежать в бомбоубежище».
Так начинается эпопея матери.
Полуголодная, а затем голодная женщина спасала своих детей. Спасала не раз, не два, а сотни раз, проявляя выдумку, изворотливость, отчаянную смелость.
«НИКУДА Я ИЗ ГОРОДА НЕ ПОЕДУ»
ПЕРВАЯ ЭВАКУАЦИЯ ДЕТЕЙ
Мы записали немало рассказов об эвакуации детей, первой и последующих. Г. А. Князев добросовестно подчеркивает, что радиус его наблюдений малый. За его пределы он выходит осторожно, чтобы не сбиться на слухи: Князев по первой мировой войне знает, как много этого добра в тяжелые времена. Об этом, кстати, предупреждает и народный опыт: «В голод намрутся, а в войну наврутся».
Где возможно и где это к месту, будем расширять малый радиус Г. А. Князева посредством дополнительных документов — дневников, рассказов, воспоминаний других ленинградцев.
Мария Васильевна Мотковская как раз занималась в те дни эвакуацией детей. Помнит события во всех подробностях. Немолодая уже женщина, она до сего времени тяжело переживает, что так все получилось…
«— Теперь мы понимаем, что ехали мы навстречу немцам, а тогда никто этого не понимал. Что вы! Район очень хороший, глубинный район. И я была назначена уполномоченным райисполкома по вывозу ребят в Новгородскую область, конкретно в Демянск. И прямо туда мы и приехали. У меня было две легковые машины и одна грузовая. Со мной послали еще двух товарищей ответственных, и мы поехали.
— А кем вы работали?
— Я заведовала в это время районным отделом народного образования Кировского района, членом исполкома была. Вот поэтому меня и направили. У меня был очень хороший заместитель, Анатолий Иванович Тодорский, который должен был отправлять, а я — как следует размещать ребят. И вот я… Не знаю, стоит ли об этом говорить?
— Говорите, пожалуйста.
— Получилось так. Мы приехали туда… Надо вам сказать, что Демянск, как говорится, поднял весь район, чтобы встречали ленинградских детей… Мы наметили, где будет какая школа размещена, все такое. А через несколько дней последовало распоряжение срочно опять эвакуировать ребят.
— А вы уже и ребят завезли?
— Да, ребят разместили. Но они только две-три ночи там переночевали, и последовал приказ. Да и мы уже чувствовали, что быстро движется немец.
— А много ребят с вами было?
— Много, очень много.
— Несколько сот?
— Где там сот — больше! Сейчас уже не скажу сколько. Вообще из Кировского района было около шести тысяч эвакуировано, но часть потом была отправлена в Ярославскую область. Вот так, значит, реэвакуация. Понимаете, какая история? Были у нас и ясли. Мы ясли тоже вывозили, и почти без отдыха им тоже обратно нужно было ехать. А тут уже, знаете, немец подступал (Демянск в сорока километрах от железнодорожной станции Лычково). Немцы там сбросили чрезвычайно большой десант, и мы оказались отрезанными. Потом тут были истребительные отряды организованы и десанты все рассеяли. Ну вот, мы стали ребят реэвакуировать.
— На чем вы возвращались?
— Ой! Кто на чем мог. Тут нам армия сильно помогла. Военные машины стали вывозить ребят. Я даже помню такую деталь: еду, смотрю — на обочине стоит автобус, значит, наших ребят везут. Я соскочила. Что же они стоят? Ведь вывозить скорее надо! Подхожу: шофер лежит на земле, спит. Я подошла к нему, говорю: «Товарищ!» А он говорит: «Ну, теперь я могу ехать. Я ведь четыре ночи не спал. Я немножко отдохнул и поеду. А так я боялся дальше ехать». Помню — хороший был день, прекрасный день. И началась бомбежка в Лычкове, на железнодорожной станции. В это время в Лычкове были ребята Дзержинского района. Они были еще дальше, чем наши, — в Малоосьминском районе. Где ребята? Я вскочила в какой-то большой дом, потому что знала, что ребят всегда в хороших домах размещали. Сидит воспитательница. Около нее ребята. Сколько их! И вот как бомба разорвется, они кричат: «Мама! Мама! Мама!» Ужасно! Я первый раз в жизни ребятам соврала: «Не бойтесь! Не бойтесь! Это наши!» Сама вышла на крыльцо. Вы знаете, он летает так низко, посмотрит, нажимает — и бомба сразу разрывается. Потом говорили, что они не знали. Ерунда! Прекрасно знали и, конечно, прекрасно видели. Дело в том, что Дзержинский район уже грузился в эшелон в это время, и он бомбил ребят на вокзале. Прекрасная погода. Ребята хорошо одеты. Он прекрасно видел, кого бомбит... Ну, потом, когда мы всех уже из Лычкова отправили, я говорю: все-таки поеду в Демянск, потому что я должна проверить, всех ли мы увезли.
Приехали туда. Все сельсоветы обзвонили: остались только раненые. И вот, как сейчас помню, идем мы с Василием Яковлевичем в больницу, где лежат наши ребята, идем, а тут ведут немцев пленных (там, наверное несколько десантов было). Говорю: «Черт возьми вас! Подождите, подождите, придет время, когда наши летчики тоже будут ваших детей убивать!» Василии! Яковлевич мне говорит: «Что ты, Мария Васильевна! Разве будут наши летчики детей убивать? Это они вот так только убивают». Стали отправлять раненых детей. Мы их отправили в Ленинград хорошо: с врачами, с медицинскими сестрами. А сами мы в Кировскую область поехали. Тут мне на помощь Ленинград прислал заместителя моего. Он приехал помогать, потому что с родными, с родителями творилось ну что-то ужасное! Еще бы! Потому что, что есть дороже ребенка?!
Не доехали до станции Котельнич — пришел в поезд начальник станции, говорит: «Тут едет уполномоченный Кировского исполкома?» Я говорю: «Да». — «Знаете, передали из Кирова и рекомендовали вам не выходить в Котельниче». Я говорю: «Почему?» — «Там вас толпа родителей ожидает!..» Вы понимаете, в чем дело? Родители приехали в Котельнич вслед за нами. Понимаете? Анатолий Иванович, мой помощник, говорит: «Мария Васильевна, не выходи! Давай я выйду!» — «Ты что. Моя совесть чиста. Я выйду сама. Ты мне даже не говори про это!»… Ну, приехали в Котельнич. Я помню, у меня такое светлое пальто было, знаете. Иду я, и женщины —а! а! — начинается шум. Ну, видят, что я спокойна. Я го ворю: «Знаете что, товарищи, если так будете себя вести мы ничего не разберем. Спрашивайте, что кого волнует я вам на все отвечу, потому что всех детей увезли кроме тех, которых ранило». — «Тех-то мы встретил тех-то мы видели», — это они говорят. Я говорю родителям: «Прежде всего вам скажу: буквально всех вывезли. Вот не могу только сказать об одной девочке, о Беловой…» Потом они меня об отдельных ребятах уже начали спрашивать. И я не могу сказать, где одна девочка. Понимаете! Мы взяли списки, все перерыли — нет! Я говорю: «Подождите, все равно я ее найду!» И что мне запомнилось: я в светлом пальто. Там шпалы. Я прямо села в этом светлом пальто! А женщины: «Встань, встань! Что ты села? Пальто-то испачкаешь!» Я, значит, вижу, что настроение уже другое. Ну хорошо. Я два дня там пробыла, в Котельниче, все эту девочку маленькую разыскивала. Она оказалась в том же интернате, но под другой фамилией. Я матери говорю: «Вон иди туда, там твоя дочка…» Потом я поехала в Киров, и там мы стали уже жить.
— Скажите, какова судьба этих детей? Их куда-то дальше на восток увезли?
— Нет, зачем? Большая часть осталась в Кировской области, но туда был не только наш район эвакуирован, там было около шестидесяти тысяч эвакуированных детей».
Но многие вскоре все-таки вернулись в Ленинград.
Вернулась в Ленинград и Александра Михайловна Арсеньева со своей дочкой.
«— Когда мы вернулись в Ленинград, то нас спрашивали: „Беженцы, вы откуда? (Причем я ленинградка коренная, у меня и дедушка ленинградец). Вы откуда, беженцы?“ И только кассирша из нашего магазина узнала нас и говорит: „Ой! Да это соседи наши, это же из этого дома, я их хорошо знала!“
— Это вы вернулись такими не похожими на себя?
— Мы вышли из вагона кто в пальто, кто в халатике. Мы очень долго ехали до Мги, что-то около трех суток. Когда начался обстрел вдоль вагонов, сразу были раненые и убитые. Мы детей — под лавки, матрацы на них клали, закрывали матрацами, сами бросались на них.
— В вагонах?
— В вагонах. Бомба попала в паровоз… Все-таки нам удалось, когда было затишье небольшое, выбраться из вагона. Уже стало темнеть. Станция горела. Никого не найти. Это был какой-то ужас! Начальник эвакопоезда сидел на пне и держал голову вот так — обхватил руками. Он потерял семью и не знал, кто где… Как только начинался где-то обстрел, какой-то звук — мы сразу тут же в канаву, детей вот так, носом в землю, и сами а них. И одеяла набрасывали. Потом, когда мы вставали, дети все равно уже сами натягивали на головы. Вот так они закрывались этими одеялами. Потом, значит, мы увидели, что движется что-то — все в елках и движется. Это, видимо, поезд маскированный. Мы к станции, к рельсам, смотрим — состав! Он медленно, медленно но так двигается. Остановится и опять двигается. Все закрыто. В одних дверях стоит солдат и говорит: «Девушка! Дай-ка мне этот матрасик. У меня раненых тут полный вагон». — Я даю ему матрасик и бросаю дочку.
— Туда? В вагон?
— Да! Бросаю дочку и говорю: «Довези!» И сама хочу сесть. Но колеса покатились. А дочка уже в вагоне! Вдруг вижу — колеса остановились! Я бегом. Догнала, говорю: «Возьми меня!» А он: «Не могу! Не могу! У меня плюнуть негде. Спичку зажечь нельзя. Раненые стонут». Я говорю: «Слушай! У меня для раненых есть бутылка вина. И в заплечном мешке кое-что». (Заплечный мешок у меня большой.) Он говорит: «Ну давай сюда!» Бросила я мешок и сама уцепилась. Он меня, не знаю как, за спину, и втащил в вагон. Потом из мешка я все отдала для раненых. И изюм мой пошел по рукам, и вино пошло по рукам. Все стонали. Я сняла с себя пальто, потому что они мерзли, раненые. А когда на Сортировочной нам нужно было разгрузить раненых, оказалось, что мое пальто все в крови. И я осталась в одном платьице, а холод был собачий!
«28 июня мы отправили сына. Бедный ребенок, ему пять лет. Я приготовила для него одежду, всю пометила, вышила нитками его имя и фамилию.
Одевая его в то утро, я подумала, когда мне придется еще его одевать. И вдруг меня взяла тревога и беспокойство, когда я его увижу вообще, а вдруг он потеряется. Я очень расстроилась и взволновалась и сказала об этом мужу, оглянулась на него и смотрю, у него по щекам текут слезы.
…30 июня Вася уехал. Перед отъездом он сказал, что его отправляют на спецвоенные работы (он был инженер), а не на фронт, где идут бои, чтобы я не беспокоилась. Это была правда и неправда. Его отправили куда-то под Смоленск, и он попал в окружение немцев. Долго блуждали и скрывались в лесу, потом все же вышли. Но об этом ни он, ни я еще не знали.
…Бомбежки продолжались 20—30 минут, а иногда они длились час и два. Я от страха вся дрожала и бледнела. В ушах что-то звенело и как будто лопалось. Ноги слабели, и я иногда была не в состоянии двигаться. А надо было брать на руки дочурку и бежать в бомбоубежище».
Так начинается эпопея матери.
Полуголодная, а затем голодная женщина спасала своих детей. Спасала не раз, не два, а сотни раз, проявляя выдумку, изворотливость, отчаянную смелость.
«НИКУДА Я ИЗ ГОРОДА НЕ ПОЕДУ»
Архив и дом. Оба эти пункта жизни Князева претерпевали изменения. Война преображала, казалось бы, самые устойчивые, малоподвижные, неизменные оплоты. Г. А. Князев неустанно наблюдает это, сравнивает, осмысляет. Можно подумать, что он готовится к долгим записям и тысячелистному повествованию, — таков обстоятельный зачин его дневника. И, как ни странно, именно такое повествование ему и удалось довершить, а многие дневники, начатые наспех, коротенькие записи, где рассчитывалось, что потом, дальше записано будет подробнее, были оборваны разными обстоятельствами.
«1941. VII. 1. Десятый день войны. Акад. Павловский, передавая мне находившуюся у него рукопись, сказал: „Сохраните, если возможно. Положение очень серьезное“.
Через некоторое время пришел зав. Архивом ИРЛИ[27]. Долго совещались по вопросу о надлежащем сохранении здесь, в Ленинграде, ценных материалов — рукописей Пушкина, Ломоносова, Лермонтова, Тургенева, Достоевского, Толстого и др. На Городецком лица нет Не может спать. «Какую же мы несем с вами ответственность!»
— Да, величайшую мы несем ответственность (не о юридической, административной или служебной ответ ственности здесь приходится говорить), ответственное моральную, перед потомством.
1941. VII. 2. Одиннадцатый день. Здание Архивного управления, на набережной Красного Флота, так много видавшее на своем веку, сейчас переживает еще один этап в своей истории. На лестнице, по которой когда-то стучала сабля гвардейского офицера Лермонтова, по которой когда-то пробегали в суете, обыскивая дом солдаты с насаженными на штыки сальными свечам в ночь на 15 декабря 1825 года, после неудавшегося восстания на Сенатской площади, — теперь висит на правой стороне обрубленный рельс на толстой проволоке и рядом металлический прут — било. Это на случай химической тревоги. На верхней площадке темно: горят синие лампочки. Шел по коридору почти впотьмах и испытывал что-то похожее на постановки Мейерхольда.
Жуткое впечатление произвело на меня архивохранилище ИРЛИ. Я не узнал рабочих комнат. Все в каком-то хаосе. В первой, проходной, комнате сзади статуи Александра Веселовского стоят две сорокаведерные бочки с водой, одна из них уже подтекает; везде ящики с песком и лопатами; по коридору растянут пожарный шланг. Около пушкинской комнаты ящики для архивного материала. Некоторые пустые, другие заполненные. Надо отдать справедливость — упаковка пушкинских рукописей идеальная… Но много нервности, суеты. Тут же около ящиков один из сотрудников диктует машинистке статью о фашизме. Кто-то пишет описи подлежащего укладке в ящики. Под ногами песок, водяные пятна от растянутого на полу пожарного рукава, по-видимому оставленного для просушки или положенного там для какой-то предохранительной надобности. Везде, как в служебных помещениях Архива, так и на лестницах Музея, толкутся люди, несут мешочки с песком… У дверей в читальный зал прижались два бюста писателей. Их откуда-то второпях сняли и оставили на полу. Заведующий Городецкий очень много сделал для сохранения материала, но и переборщил. Успенская, дочь писателя и сотрудница Литературного архива, сказала мне, показывая на развал: «Пожалуй что и перестарались…»
Сам Городецкий устал до изнеможения. Он третью или четвертую ночь не спит: все время в Архиве, волнуется, борется с администрацией. В результате совсем издерган. «Обязательно уйду, как только выполню свой долг. Ни за что не останусь заведовать Архивом. Меня не понимают, и администрация упрекает за слишком большие заботы об архивных материалах, за настойчивость…»
Памятник Петру Великому закладывают мешками с песком.
В Румянцевском сквере закончены траншеи или землянки.
Сфинксы еще стоят. Им нет ни до чего дела, как всегда!
Никак не пойму — шум ли в ушах или шум пропеллеров слышу. Тихо, зловеще тихо… И вот когда-то придет час — и такую тишину будет разрывать страшный треск. Начнутся пожары. Завалятся в развалинах громадные дома под ударами фугасных бомб… Раненые… Убитые… Обезумевшие… Засыпанные обломками заживо. Всё это придется пережить, и в самом, быть может, недалеком будущем. Если думать все время об этом, надо сойти с ума; в лучшем случае потерять жизнеспособность и сделаться никчемным человеком. Надеюсь, со мной этого не случится. У меня достаточно еще воли к жизни.
1941 VII. 3. Двенадцатый день. Те, кто слышал речь самого Сталина, передают, что было очень плохо слышно и многие места речи они не разобрали. Мой шофер, слышавший эту речь, заметил, что слишком сильно выделялся акцент и были паузы, во время которых было слышно бульканье воды, наливаемой в стакан…
Беседовавший со мной академик С. И. Вавилов очень трезво смотрит на вещи. За Ленинград он спокоен. Обсудили с ним все вопросы по истории Академии наук и другим работам. Работу комиссии по истории Академии наук мы продолжаем.
Смертельная борьба… Отступая, ничего не оставлять врагу — таков лозунг в речи Сталина.
1941. VII. 5. Четырнадцатый день. Жена целое утро убирала чердак, носила на двор доски и всякий хлам. Чего только не сбросили с чердаков, захламленных более чем за сто лет. (Наш дом капитально перестраивался за 6 лет до первой Отечественной войны, т. е. в 1806 г.). Никак не можем сорганизовать достаточной и полноценной пожарной охраны на нашей лестнице № 3. Быть может, представит когда-нибудь интерес вот этот небольшой документ, составленный общительным и любезным семидесятитрехлетним старичком, живущим в квартире акад. Крачковского, бывшим инженером Снитко: «Список жильцов, проживающих в д. 2 по 7-й линии В. О. по лестнице № 3 (кв. №№ 1, 2, 3, 4, 6, 29)».[28]
…О чем я, гуманист, сейчас мечтаю? Вот о чем (см. иллюстрацию, вырезанную из газеты): «В ответ на угрозу германского вторжения население Лондона воздвигло у одного из разрушенных бомбардировкой домов виселицу с надписью „Приготовлено для Гитлера"».
Но не сразу повесить, а сперва судить. Призвать от каждой разоренной Гитлером страны представителей: мужчину и женщину из особенно пострадавших местностей в качестве присяжных заседателей. Собрать документы и образчики из необъятного количества «вещественных доказательств» изуверской жестокости Гитлера и гитлеровцев. Создать из этих «реликвий» музей в назидание потомству, показать будущему человечеству «музей» ужасов и страданий, причиненных людям жестоким завоевателем. Собрать в этом «музее» и предшественников Гитлера — мировых убийц и грабителей, удачливых и неудачливых, вроде Наполеона и Вильгельма, Тамерлана и Аттилы и всякой прочей нечисти т. н. всемирной истории человечества, точнее, истории дочеловеческого общества… Пожалуй, даже не среди этого сонма «великих», а просто в ряду смрадных негодяев вроде Каина, Ирода, Иуды место Гитлера. Презренное имя во всем мире. Смрадное имя».
И список жильцов-соседей, который приводит Г. А. Князев, где эпически, на равных соседствуют имена выдающихся (арабиста Крачковского, китаиста Алексеева) и безвестных «домашних» (вдов и родных академиков, пенсионеров, домашних хозяек, школьников: все люди, все равны перед надвигающейся трагедией), и подробности происходившего в архиве Института литературы — все пронизано ощущением исторической значимости происходящего. Драгоценное чувство, естественное для автора-историка, но, к сожалению, не столь уж распространенное. Подробности жизни, быта, даже значительных событий теперь не записываются, не фиксируются так, как это было, допустим, в XIX веке. Мы, например, куда лучше представляем себе детали, события, обстановку, круг чтения, вкусы, мебель, еду, костюмы и т. п. в двадцатые годы XIX века в России, чем все это спустя сто лет, в двадцатые годы XX века. Мы как бы перелагаем обязанности летописца, бытописателя на газеты, кино, журналистику. Надежды эти часто остаются неоправданными.
Мы хотели иллюстрировать «Блокадную книгу» фотографиями. Мы отправились в архив ТАСС, для того чтобы найти фотографии заводов и фабрик времен блокады. Мы знали, как это было: разбитые снарядами цехи, измученные, еле стоявшие у станков люди, вязывавшие себя, чтобы не упасть. Мы перебрали тысячи фотографий, сделанных репортерами в те годы. Мы видели за станками людей, рабочих — мужчин женщин, суровых или улыбающихся, но неизменно бодрых. И совсем немного примет голода, мук, — хоть сейчас печатай их в газете. Мало оказалось снимков, которые показали бы, что творилось тогда на фабрика и заводах, как трудно было работать, как тяжелы были условия.
Вначале нас это возмутило: украшательство, фальсификация… но, расспросив фотокорреспондентов тех лет, мы убедились, что тут происходило иное: это была та боевая задача, которую они выполняли в сорок втором — сорок третьем годах, считая своим долгом показать, как, несмотря на блокаду, голод, холод, обстрелы, люди продолжают работать и выполнять свой долг. Со своей задачей фотожурналисты блокадного города блестяще справились. Они были журналисты, а не художники. Те думали бы иначе: о том, чтобы оставить для историй драгоценные кадры быта, героики ленинградцев.
Ни в одних воспоминаниях о блокаде не сохранилось текстов объявлений о продаже, обменах, услугах, которыми тогда пестрел город. Известно, как много их было, какие среди них были необычные, характерные, сами же тексты забылись. Ни у кого не встретилось нам подробных описаний блокадного рынка или первых гитлеровских военнопленных, которых провели по улицам города. Вот почему так дороги подробности жизни, которые тщательно заносит в свой дневник Г. А. Князев
«1941. VII. 7. Шестнадцатый день. Напряженный день. Четыре раза объявлялась воздушная тревога. Стрельбы не слыхали. Вчера, говорят, появились над городом ночные вражеские аэропланы, но тревоги не объявлялось. Все передают, что был сбит в окрестностях Ленинграда вражеский самолет, который, упав, сгорел.
Исаакий со своим грандиозным золоченым куполом видный за многие десятки километров, как стометровой высоты маяк, теряет свой эффектный вид. Золоченый основной купол и другие малые золоченые купола покрываются какой-то серой массой.
Медный всадник все еще не обложен мешками; также совсем не обложены сфинксы. Но вот Петр работы Растрелли, стоявший перед Инженерным замком с надписью «Прадеду правнук», снят. Остался один пустой пьедестал.
Третьего дня эвакуировались дети. Теперь предполагают эвакуировать не только детей, но и взрослых, которые могут сопровождать своих детей.
Все главные ценности Эрмитажа эвакуированы в неизвестном направлении. Сегодня у меня был акад. С. И. Вавилов. Решили присоединить ко второму эрмитажному эшелону и наши архивные ценности. Некоторые мы уже и передали: мозаичные портреты Петра работы Ломоносова, два плана Петербурга XVIII века (Леблона и Махаева) и золоченый ковчег, в котором хранился в Академии наук Наказ Екатерины II, писанный ею самой.
Нет слов, чтобы описать мое настроение, когда снимался со стены мозаичный портрет основателя Академии наук Петра I, который я оберегал с такой любовью и заботливостью; когда выносили позолоченный ковчег искусной работы мастера XVIII века; когда оголялось и разорялось хранилище, которому я отдал столько сил и любви. Эрмитажные рабочие бережно сняли портрет со стены и унесли его на автомобиль. Я провожал их, не скрою, очень взволнованный. Я ясно отдавал себе отчет, что больше их не увижу. Я строил как мог архив и музей истории одной области великой русской культуры — Академии наук. Война нарушила порядок и оголила те места, где с такой заботливостью хранились эти памятники.
Сперва мы говорили о надежном хранении на местах, теперь, в связи с событиями на фронте, заботимся об эвакуации; думаю, что эвакуация совместно с Эрмитажем будет дело надежнее… Но болит сердце. Пришел домой совсем разбитый.
1941. VII. 13. Двадцать второй день. Не дождался автомобиля и четыре часа простоял и просидел под колоннами нашего академического дома. В расстоянии каких-нибудь сотен метров (до километра) по радиусу раскинулись передо мной: Нева, мост, сфинксы, Академия художеств, Исаакий, Адмиралтейская игла, памятник Петру (скрытый в дощатом футляре), здание бывшего Сената, старинные дома на набережной, вдали Зимний, прямо у моста б. дома Румянцева с его знаменитым музеем, прежняя Английская набережная, на западе — Новое Адмиралтейство, по правому берегу Невы — Балтийский завод, Горный институт, Морское училище, б. Киевское подворье, старинные прямые линии Васильевского острова, корабли у причалов, высокие могучие краны у берегов, где Нева заворачиваетется мысом Васильевского острова. Это мой город, красотой которого вот с этого бывшего Николаевского моста восторгался еще Достоевский, вот эту Сенатскую площадь и открывшийся оттуда вид на стрелку Васильевского острова с Академией наук и Пушкинским Домом воспевал Блок, вот этот гордый памятник Петру 1, Медный всадник, и Неву воспевал Пушкин; вот сфинксы, которые волновали многих поэтов, художников, ученых, проходивших мимо них. Замечательный город!.. И неужели ему угрожает опасность быть занятым врагом?.. Нет, нет, нет!..
Четыре часа я любовался дивной панорамой своего родного города. Никуда я из него не поеду. Если случится несчастье, пусть лучше вот тут, где-нибудь на набережной или в водах глубокой Невы, погибну... Но наш город, я твердо верю в это, не попадет в руки врага!
1941. VII. 15. Двадцать четвертый день. Сегодня отправили из Архива в Эрмитаж самые большие наши ценности — рукописи Ломоносова, Кеплера, рисунки Кунсткамеры и т. п. Они будут отправлены со вторым эрмитажным эшелоном в надежное место. Какое? Нам неизвестно.
Всего запаковали 30 ящиков. Приняли все меры против сырости и проникновения пыли (рубероид, целлофан, клеенка, папки, бумага). Работали всем составом Архива в течение 2-х недель. На все материалы составили поящичные описи. Ящики перевязали проволокой и запломбировали.
Проводил из ворот до набережной грузовик с ящиками. Так провожают кого-то родного: сына, дочь, жену.| Долго смотрел, как медленно грузовик (я просил шофера быть осторожным) двигался по Дворцовому мосту… Осиротелый вернулся в Архив…
Вводятся продуктовые карточки. Предложено завтра к 10 часам составить списки. Проводится это очень спешно. Само население только приветствует это новое или, точнее, старое, введение.
Предложено все путеводители, планы Ленинграда Петербурга сдать в спецчасть.
1941. VII. 16 и 17. Двадцать пятый и двадцать шестой дни… Доносятся слухи о крайней несогласованности, неорганизованности. Это меня пугает. Чем страшны немцы? Именно своею исключительною организованностью, точностью, слаженностью действий…
С эвакуированными детьми неблагополучно. Матери едут за своими детьми. Я отпустил служащую у нас машинисткой Т. К. Орбели в Боровичи за своими двумя дочками 9 и 12 лет».
«1941. VII. 1. Десятый день войны. Акад. Павловский, передавая мне находившуюся у него рукопись, сказал: „Сохраните, если возможно. Положение очень серьезное“.
Через некоторое время пришел зав. Архивом ИРЛИ[27]. Долго совещались по вопросу о надлежащем сохранении здесь, в Ленинграде, ценных материалов — рукописей Пушкина, Ломоносова, Лермонтова, Тургенева, Достоевского, Толстого и др. На Городецком лица нет Не может спать. «Какую же мы несем с вами ответственность!»
— Да, величайшую мы несем ответственность (не о юридической, административной или служебной ответ ственности здесь приходится говорить), ответственное моральную, перед потомством.
1941. VII. 2. Одиннадцатый день. Здание Архивного управления, на набережной Красного Флота, так много видавшее на своем веку, сейчас переживает еще один этап в своей истории. На лестнице, по которой когда-то стучала сабля гвардейского офицера Лермонтова, по которой когда-то пробегали в суете, обыскивая дом солдаты с насаженными на штыки сальными свечам в ночь на 15 декабря 1825 года, после неудавшегося восстания на Сенатской площади, — теперь висит на правой стороне обрубленный рельс на толстой проволоке и рядом металлический прут — било. Это на случай химической тревоги. На верхней площадке темно: горят синие лампочки. Шел по коридору почти впотьмах и испытывал что-то похожее на постановки Мейерхольда.
Жуткое впечатление произвело на меня архивохранилище ИРЛИ. Я не узнал рабочих комнат. Все в каком-то хаосе. В первой, проходной, комнате сзади статуи Александра Веселовского стоят две сорокаведерные бочки с водой, одна из них уже подтекает; везде ящики с песком и лопатами; по коридору растянут пожарный шланг. Около пушкинской комнаты ящики для архивного материала. Некоторые пустые, другие заполненные. Надо отдать справедливость — упаковка пушкинских рукописей идеальная… Но много нервности, суеты. Тут же около ящиков один из сотрудников диктует машинистке статью о фашизме. Кто-то пишет описи подлежащего укладке в ящики. Под ногами песок, водяные пятна от растянутого на полу пожарного рукава, по-видимому оставленного для просушки или положенного там для какой-то предохранительной надобности. Везде, как в служебных помещениях Архива, так и на лестницах Музея, толкутся люди, несут мешочки с песком… У дверей в читальный зал прижались два бюста писателей. Их откуда-то второпях сняли и оставили на полу. Заведующий Городецкий очень много сделал для сохранения материала, но и переборщил. Успенская, дочь писателя и сотрудница Литературного архива, сказала мне, показывая на развал: «Пожалуй что и перестарались…»
Сам Городецкий устал до изнеможения. Он третью или четвертую ночь не спит: все время в Архиве, волнуется, борется с администрацией. В результате совсем издерган. «Обязательно уйду, как только выполню свой долг. Ни за что не останусь заведовать Архивом. Меня не понимают, и администрация упрекает за слишком большие заботы об архивных материалах, за настойчивость…»
Памятник Петру Великому закладывают мешками с песком.
В Румянцевском сквере закончены траншеи или землянки.
Сфинксы еще стоят. Им нет ни до чего дела, как всегда!
Никак не пойму — шум ли в ушах или шум пропеллеров слышу. Тихо, зловеще тихо… И вот когда-то придет час — и такую тишину будет разрывать страшный треск. Начнутся пожары. Завалятся в развалинах громадные дома под ударами фугасных бомб… Раненые… Убитые… Обезумевшие… Засыпанные обломками заживо. Всё это придется пережить, и в самом, быть может, недалеком будущем. Если думать все время об этом, надо сойти с ума; в лучшем случае потерять жизнеспособность и сделаться никчемным человеком. Надеюсь, со мной этого не случится. У меня достаточно еще воли к жизни.
1941 VII. 3. Двенадцатый день. Те, кто слышал речь самого Сталина, передают, что было очень плохо слышно и многие места речи они не разобрали. Мой шофер, слышавший эту речь, заметил, что слишком сильно выделялся акцент и были паузы, во время которых было слышно бульканье воды, наливаемой в стакан…
Беседовавший со мной академик С. И. Вавилов очень трезво смотрит на вещи. За Ленинград он спокоен. Обсудили с ним все вопросы по истории Академии наук и другим работам. Работу комиссии по истории Академии наук мы продолжаем.
Смертельная борьба… Отступая, ничего не оставлять врагу — таков лозунг в речи Сталина.
1941. VII. 5. Четырнадцатый день. Жена целое утро убирала чердак, носила на двор доски и всякий хлам. Чего только не сбросили с чердаков, захламленных более чем за сто лет. (Наш дом капитально перестраивался за 6 лет до первой Отечественной войны, т. е. в 1806 г.). Никак не можем сорганизовать достаточной и полноценной пожарной охраны на нашей лестнице № 3. Быть может, представит когда-нибудь интерес вот этот небольшой документ, составленный общительным и любезным семидесятитрехлетним старичком, живущим в квартире акад. Крачковского, бывшим инженером Снитко: «Список жильцов, проживающих в д. 2 по 7-й линии В. О. по лестнице № 3 (кв. №№ 1, 2, 3, 4, 6, 29)».[28]
…О чем я, гуманист, сейчас мечтаю? Вот о чем (см. иллюстрацию, вырезанную из газеты): «В ответ на угрозу германского вторжения население Лондона воздвигло у одного из разрушенных бомбардировкой домов виселицу с надписью „Приготовлено для Гитлера"».
Но не сразу повесить, а сперва судить. Призвать от каждой разоренной Гитлером страны представителей: мужчину и женщину из особенно пострадавших местностей в качестве присяжных заседателей. Собрать документы и образчики из необъятного количества «вещественных доказательств» изуверской жестокости Гитлера и гитлеровцев. Создать из этих «реликвий» музей в назидание потомству, показать будущему человечеству «музей» ужасов и страданий, причиненных людям жестоким завоевателем. Собрать в этом «музее» и предшественников Гитлера — мировых убийц и грабителей, удачливых и неудачливых, вроде Наполеона и Вильгельма, Тамерлана и Аттилы и всякой прочей нечисти т. н. всемирной истории человечества, точнее, истории дочеловеческого общества… Пожалуй, даже не среди этого сонма «великих», а просто в ряду смрадных негодяев вроде Каина, Ирода, Иуды место Гитлера. Презренное имя во всем мире. Смрадное имя».
И список жильцов-соседей, который приводит Г. А. Князев, где эпически, на равных соседствуют имена выдающихся (арабиста Крачковского, китаиста Алексеева) и безвестных «домашних» (вдов и родных академиков, пенсионеров, домашних хозяек, школьников: все люди, все равны перед надвигающейся трагедией), и подробности происходившего в архиве Института литературы — все пронизано ощущением исторической значимости происходящего. Драгоценное чувство, естественное для автора-историка, но, к сожалению, не столь уж распространенное. Подробности жизни, быта, даже значительных событий теперь не записываются, не фиксируются так, как это было, допустим, в XIX веке. Мы, например, куда лучше представляем себе детали, события, обстановку, круг чтения, вкусы, мебель, еду, костюмы и т. п. в двадцатые годы XIX века в России, чем все это спустя сто лет, в двадцатые годы XX века. Мы как бы перелагаем обязанности летописца, бытописателя на газеты, кино, журналистику. Надежды эти часто остаются неоправданными.
Мы хотели иллюстрировать «Блокадную книгу» фотографиями. Мы отправились в архив ТАСС, для того чтобы найти фотографии заводов и фабрик времен блокады. Мы знали, как это было: разбитые снарядами цехи, измученные, еле стоявшие у станков люди, вязывавшие себя, чтобы не упасть. Мы перебрали тысячи фотографий, сделанных репортерами в те годы. Мы видели за станками людей, рабочих — мужчин женщин, суровых или улыбающихся, но неизменно бодрых. И совсем немного примет голода, мук, — хоть сейчас печатай их в газете. Мало оказалось снимков, которые показали бы, что творилось тогда на фабрика и заводах, как трудно было работать, как тяжелы были условия.
Вначале нас это возмутило: украшательство, фальсификация… но, расспросив фотокорреспондентов тех лет, мы убедились, что тут происходило иное: это была та боевая задача, которую они выполняли в сорок втором — сорок третьем годах, считая своим долгом показать, как, несмотря на блокаду, голод, холод, обстрелы, люди продолжают работать и выполнять свой долг. Со своей задачей фотожурналисты блокадного города блестяще справились. Они были журналисты, а не художники. Те думали бы иначе: о том, чтобы оставить для историй драгоценные кадры быта, героики ленинградцев.
Ни в одних воспоминаниях о блокаде не сохранилось текстов объявлений о продаже, обменах, услугах, которыми тогда пестрел город. Известно, как много их было, какие среди них были необычные, характерные, сами же тексты забылись. Ни у кого не встретилось нам подробных описаний блокадного рынка или первых гитлеровских военнопленных, которых провели по улицам города. Вот почему так дороги подробности жизни, которые тщательно заносит в свой дневник Г. А. Князев
«1941. VII. 7. Шестнадцатый день. Напряженный день. Четыре раза объявлялась воздушная тревога. Стрельбы не слыхали. Вчера, говорят, появились над городом ночные вражеские аэропланы, но тревоги не объявлялось. Все передают, что был сбит в окрестностях Ленинграда вражеский самолет, который, упав, сгорел.
Исаакий со своим грандиозным золоченым куполом видный за многие десятки километров, как стометровой высоты маяк, теряет свой эффектный вид. Золоченый основной купол и другие малые золоченые купола покрываются какой-то серой массой.
Медный всадник все еще не обложен мешками; также совсем не обложены сфинксы. Но вот Петр работы Растрелли, стоявший перед Инженерным замком с надписью «Прадеду правнук», снят. Остался один пустой пьедестал.
Третьего дня эвакуировались дети. Теперь предполагают эвакуировать не только детей, но и взрослых, которые могут сопровождать своих детей.
Все главные ценности Эрмитажа эвакуированы в неизвестном направлении. Сегодня у меня был акад. С. И. Вавилов. Решили присоединить ко второму эрмитажному эшелону и наши архивные ценности. Некоторые мы уже и передали: мозаичные портреты Петра работы Ломоносова, два плана Петербурга XVIII века (Леблона и Махаева) и золоченый ковчег, в котором хранился в Академии наук Наказ Екатерины II, писанный ею самой.
Нет слов, чтобы описать мое настроение, когда снимался со стены мозаичный портрет основателя Академии наук Петра I, который я оберегал с такой любовью и заботливостью; когда выносили позолоченный ковчег искусной работы мастера XVIII века; когда оголялось и разорялось хранилище, которому я отдал столько сил и любви. Эрмитажные рабочие бережно сняли портрет со стены и унесли его на автомобиль. Я провожал их, не скрою, очень взволнованный. Я ясно отдавал себе отчет, что больше их не увижу. Я строил как мог архив и музей истории одной области великой русской культуры — Академии наук. Война нарушила порядок и оголила те места, где с такой заботливостью хранились эти памятники.
Сперва мы говорили о надежном хранении на местах, теперь, в связи с событиями на фронте, заботимся об эвакуации; думаю, что эвакуация совместно с Эрмитажем будет дело надежнее… Но болит сердце. Пришел домой совсем разбитый.
1941. VII. 13. Двадцать второй день. Не дождался автомобиля и четыре часа простоял и просидел под колоннами нашего академического дома. В расстоянии каких-нибудь сотен метров (до километра) по радиусу раскинулись передо мной: Нева, мост, сфинксы, Академия художеств, Исаакий, Адмиралтейская игла, памятник Петру (скрытый в дощатом футляре), здание бывшего Сената, старинные дома на набережной, вдали Зимний, прямо у моста б. дома Румянцева с его знаменитым музеем, прежняя Английская набережная, на западе — Новое Адмиралтейство, по правому берегу Невы — Балтийский завод, Горный институт, Морское училище, б. Киевское подворье, старинные прямые линии Васильевского острова, корабли у причалов, высокие могучие краны у берегов, где Нева заворачиваетется мысом Васильевского острова. Это мой город, красотой которого вот с этого бывшего Николаевского моста восторгался еще Достоевский, вот эту Сенатскую площадь и открывшийся оттуда вид на стрелку Васильевского острова с Академией наук и Пушкинским Домом воспевал Блок, вот этот гордый памятник Петру 1, Медный всадник, и Неву воспевал Пушкин; вот сфинксы, которые волновали многих поэтов, художников, ученых, проходивших мимо них. Замечательный город!.. И неужели ему угрожает опасность быть занятым врагом?.. Нет, нет, нет!..
Четыре часа я любовался дивной панорамой своего родного города. Никуда я из него не поеду. Если случится несчастье, пусть лучше вот тут, где-нибудь на набережной или в водах глубокой Невы, погибну... Но наш город, я твердо верю в это, не попадет в руки врага!
1941. VII. 15. Двадцать четвертый день. Сегодня отправили из Архива в Эрмитаж самые большие наши ценности — рукописи Ломоносова, Кеплера, рисунки Кунсткамеры и т. п. Они будут отправлены со вторым эрмитажным эшелоном в надежное место. Какое? Нам неизвестно.
Всего запаковали 30 ящиков. Приняли все меры против сырости и проникновения пыли (рубероид, целлофан, клеенка, папки, бумага). Работали всем составом Архива в течение 2-х недель. На все материалы составили поящичные описи. Ящики перевязали проволокой и запломбировали.
Проводил из ворот до набережной грузовик с ящиками. Так провожают кого-то родного: сына, дочь, жену.| Долго смотрел, как медленно грузовик (я просил шофера быть осторожным) двигался по Дворцовому мосту… Осиротелый вернулся в Архив…
Вводятся продуктовые карточки. Предложено завтра к 10 часам составить списки. Проводится это очень спешно. Само население только приветствует это новое или, точнее, старое, введение.
Предложено все путеводители, планы Ленинграда Петербурга сдать в спецчасть.
1941. VII. 16 и 17. Двадцать пятый и двадцать шестой дни… Доносятся слухи о крайней несогласованности, неорганизованности. Это меня пугает. Чем страшны немцы? Именно своею исключительною организованностью, точностью, слаженностью действий…
С эвакуированными детьми неблагополучно. Матери едут за своими детьми. Я отпустил служащую у нас машинисткой Т. К. Орбели в Боровичи за своими двумя дочками 9 и 12 лет».
ПЕРВАЯ ЭВАКУАЦИЯ ДЕТЕЙ
Мы записали немало рассказов об эвакуации детей, первой и последующих. Г. А. Князев добросовестно подчеркивает, что радиус его наблюдений малый. За его пределы он выходит осторожно, чтобы не сбиться на слухи: Князев по первой мировой войне знает, как много этого добра в тяжелые времена. Об этом, кстати, предупреждает и народный опыт: «В голод намрутся, а в войну наврутся».
Где возможно и где это к месту, будем расширять малый радиус Г. А. Князева посредством дополнительных документов — дневников, рассказов, воспоминаний других ленинградцев.
Мария Васильевна Мотковская как раз занималась в те дни эвакуацией детей. Помнит события во всех подробностях. Немолодая уже женщина, она до сего времени тяжело переживает, что так все получилось…
«— Теперь мы понимаем, что ехали мы навстречу немцам, а тогда никто этого не понимал. Что вы! Район очень хороший, глубинный район. И я была назначена уполномоченным райисполкома по вывозу ребят в Новгородскую область, конкретно в Демянск. И прямо туда мы и приехали. У меня было две легковые машины и одна грузовая. Со мной послали еще двух товарищей ответственных, и мы поехали.
— А кем вы работали?
— Я заведовала в это время районным отделом народного образования Кировского района, членом исполкома была. Вот поэтому меня и направили. У меня был очень хороший заместитель, Анатолий Иванович Тодорский, который должен был отправлять, а я — как следует размещать ребят. И вот я… Не знаю, стоит ли об этом говорить?
— Говорите, пожалуйста.
— Получилось так. Мы приехали туда… Надо вам сказать, что Демянск, как говорится, поднял весь район, чтобы встречали ленинградских детей… Мы наметили, где будет какая школа размещена, все такое. А через несколько дней последовало распоряжение срочно опять эвакуировать ребят.
— А вы уже и ребят завезли?
— Да, ребят разместили. Но они только две-три ночи там переночевали, и последовал приказ. Да и мы уже чувствовали, что быстро движется немец.
— А много ребят с вами было?
— Много, очень много.
— Несколько сот?
— Где там сот — больше! Сейчас уже не скажу сколько. Вообще из Кировского района было около шести тысяч эвакуировано, но часть потом была отправлена в Ярославскую область. Вот так, значит, реэвакуация. Понимаете, какая история? Были у нас и ясли. Мы ясли тоже вывозили, и почти без отдыха им тоже обратно нужно было ехать. А тут уже, знаете, немец подступал (Демянск в сорока километрах от железнодорожной станции Лычково). Немцы там сбросили чрезвычайно большой десант, и мы оказались отрезанными. Потом тут были истребительные отряды организованы и десанты все рассеяли. Ну вот, мы стали ребят реэвакуировать.
— На чем вы возвращались?
— Ой! Кто на чем мог. Тут нам армия сильно помогла. Военные машины стали вывозить ребят. Я даже помню такую деталь: еду, смотрю — на обочине стоит автобус, значит, наших ребят везут. Я соскочила. Что же они стоят? Ведь вывозить скорее надо! Подхожу: шофер лежит на земле, спит. Я подошла к нему, говорю: «Товарищ!» А он говорит: «Ну, теперь я могу ехать. Я ведь четыре ночи не спал. Я немножко отдохнул и поеду. А так я боялся дальше ехать». Помню — хороший был день, прекрасный день. И началась бомбежка в Лычкове, на железнодорожной станции. В это время в Лычкове были ребята Дзержинского района. Они были еще дальше, чем наши, — в Малоосьминском районе. Где ребята? Я вскочила в какой-то большой дом, потому что знала, что ребят всегда в хороших домах размещали. Сидит воспитательница. Около нее ребята. Сколько их! И вот как бомба разорвется, они кричат: «Мама! Мама! Мама!» Ужасно! Я первый раз в жизни ребятам соврала: «Не бойтесь! Не бойтесь! Это наши!» Сама вышла на крыльцо. Вы знаете, он летает так низко, посмотрит, нажимает — и бомба сразу разрывается. Потом говорили, что они не знали. Ерунда! Прекрасно знали и, конечно, прекрасно видели. Дело в том, что Дзержинский район уже грузился в эшелон в это время, и он бомбил ребят на вокзале. Прекрасная погода. Ребята хорошо одеты. Он прекрасно видел, кого бомбит... Ну, потом, когда мы всех уже из Лычкова отправили, я говорю: все-таки поеду в Демянск, потому что я должна проверить, всех ли мы увезли.
Приехали туда. Все сельсоветы обзвонили: остались только раненые. И вот, как сейчас помню, идем мы с Василием Яковлевичем в больницу, где лежат наши ребята, идем, а тут ведут немцев пленных (там, наверное несколько десантов было). Говорю: «Черт возьми вас! Подождите, подождите, придет время, когда наши летчики тоже будут ваших детей убивать!» Василии! Яковлевич мне говорит: «Что ты, Мария Васильевна! Разве будут наши летчики детей убивать? Это они вот так только убивают». Стали отправлять раненых детей. Мы их отправили в Ленинград хорошо: с врачами, с медицинскими сестрами. А сами мы в Кировскую область поехали. Тут мне на помощь Ленинград прислал заместителя моего. Он приехал помогать, потому что с родными, с родителями творилось ну что-то ужасное! Еще бы! Потому что, что есть дороже ребенка?!
Не доехали до станции Котельнич — пришел в поезд начальник станции, говорит: «Тут едет уполномоченный Кировского исполкома?» Я говорю: «Да». — «Знаете, передали из Кирова и рекомендовали вам не выходить в Котельниче». Я говорю: «Почему?» — «Там вас толпа родителей ожидает!..» Вы понимаете, в чем дело? Родители приехали в Котельнич вслед за нами. Понимаете? Анатолий Иванович, мой помощник, говорит: «Мария Васильевна, не выходи! Давай я выйду!» — «Ты что. Моя совесть чиста. Я выйду сама. Ты мне даже не говори про это!»… Ну, приехали в Котельнич. Я помню, у меня такое светлое пальто было, знаете. Иду я, и женщины —а! а! — начинается шум. Ну, видят, что я спокойна. Я го ворю: «Знаете что, товарищи, если так будете себя вести мы ничего не разберем. Спрашивайте, что кого волнует я вам на все отвечу, потому что всех детей увезли кроме тех, которых ранило». — «Тех-то мы встретил тех-то мы видели», — это они говорят. Я говорю родителям: «Прежде всего вам скажу: буквально всех вывезли. Вот не могу только сказать об одной девочке, о Беловой…» Потом они меня об отдельных ребятах уже начали спрашивать. И я не могу сказать, где одна девочка. Понимаете! Мы взяли списки, все перерыли — нет! Я говорю: «Подождите, все равно я ее найду!» И что мне запомнилось: я в светлом пальто. Там шпалы. Я прямо села в этом светлом пальто! А женщины: «Встань, встань! Что ты села? Пальто-то испачкаешь!» Я, значит, вижу, что настроение уже другое. Ну хорошо. Я два дня там пробыла, в Котельниче, все эту девочку маленькую разыскивала. Она оказалась в том же интернате, но под другой фамилией. Я матери говорю: «Вон иди туда, там твоя дочка…» Потом я поехала в Киров, и там мы стали уже жить.
— Скажите, какова судьба этих детей? Их куда-то дальше на восток увезли?
— Нет, зачем? Большая часть осталась в Кировской области, но туда был не только наш район эвакуирован, там было около шестидесяти тысяч эвакуированных детей».
Но многие вскоре все-таки вернулись в Ленинград.
Вернулась в Ленинград и Александра Михайловна Арсеньева со своей дочкой.
«— Когда мы вернулись в Ленинград, то нас спрашивали: „Беженцы, вы откуда? (Причем я ленинградка коренная, у меня и дедушка ленинградец). Вы откуда, беженцы?“ И только кассирша из нашего магазина узнала нас и говорит: „Ой! Да это соседи наши, это же из этого дома, я их хорошо знала!“
— Это вы вернулись такими не похожими на себя?
— Мы вышли из вагона кто в пальто, кто в халатике. Мы очень долго ехали до Мги, что-то около трех суток. Когда начался обстрел вдоль вагонов, сразу были раненые и убитые. Мы детей — под лавки, матрацы на них клали, закрывали матрацами, сами бросались на них.
— В вагонах?
— В вагонах. Бомба попала в паровоз… Все-таки нам удалось, когда было затишье небольшое, выбраться из вагона. Уже стало темнеть. Станция горела. Никого не найти. Это был какой-то ужас! Начальник эвакопоезда сидел на пне и держал голову вот так — обхватил руками. Он потерял семью и не знал, кто где… Как только начинался где-то обстрел, какой-то звук — мы сразу тут же в канаву, детей вот так, носом в землю, и сами а них. И одеяла набрасывали. Потом, когда мы вставали, дети все равно уже сами натягивали на головы. Вот так они закрывались этими одеялами. Потом, значит, мы увидели, что движется что-то — все в елках и движется. Это, видимо, поезд маскированный. Мы к станции, к рельсам, смотрим — состав! Он медленно, медленно но так двигается. Остановится и опять двигается. Все закрыто. В одних дверях стоит солдат и говорит: «Девушка! Дай-ка мне этот матрасик. У меня раненых тут полный вагон». — Я даю ему матрасик и бросаю дочку.
— Туда? В вагон?
— Да! Бросаю дочку и говорю: «Довези!» И сама хочу сесть. Но колеса покатились. А дочка уже в вагоне! Вдруг вижу — колеса остановились! Я бегом. Догнала, говорю: «Возьми меня!» А он: «Не могу! Не могу! У меня плюнуть негде. Спичку зажечь нельзя. Раненые стонут». Я говорю: «Слушай! У меня для раненых есть бутылка вина. И в заплечном мешке кое-что». (Заплечный мешок у меня большой.) Он говорит: «Ну давай сюда!» Бросила я мешок и сама уцепилась. Он меня, не знаю как, за спину, и втащил в вагон. Потом из мешка я все отдала для раненых. И изюм мой пошел по рукам, и вино пошло по рукам. Все стонали. Я сняла с себя пальто, потому что они мерзли, раненые. А когда на Сортировочной нам нужно было разгрузить раненых, оказалось, что мое пальто все в крови. И я осталась в одном платьице, а холод был собачий!