Спокойно встретили с М. Ф. новый этап в нашей жизни. Или «перетерпим», или умрем. Но о будущем лучше не думать. Придет это будущее — и тогда нужно будет преодолевать его.
   Немцы хотят взять нас измором. Выдержат ли ленинградцы, около 3 миллионов, это великое испытание? Но не только измором. Сегодня летная погода и за день было 5 тревог. В последний вечерний долгий налет мы опять ощущали колебания дома. Дом «поехал». Где-то поблизости, значит, ухнула бомба. И, по-видимому, не одна. Я и М. Ф. встали, когда «поехал» дом, а потом снова сели и стали пить свой вечерний чай. Утром был артиллерийский обстрел. Итак, голод, холод, бомбежка, артиллерийские снаряды, пролетающие со свистом над головой.
   М. Ф. говорит: «Все перетерпим, только бы отогнать немцев».
   1941. XI. 16. Сто сорок восьмой день… С утра пытались вымыться и надеть чистое белье. Не смогли: одна за другой тревоги заставили насторожиться. Стали убирать в комнате все те вещи, которые могут лететь, ширму, картины, вазы, зеркало и т. п. Квартира стала походить на сарай.
   В 4-м часу начался, как по расписанию, артиллерийский обстрел. Задрапировали окна дополнительно тряпьем, чтобы в случае взрывной волны не слишком далеко разлетелись стекла. Я снял лампу в своем кабинете со стола и поставил ее в угол; часы на камине поставил вдоль стенки. Почти посредине комнаты стоит ящик с песком, у камина бак и ведро с водой.
   У соседей, несмотря на мороз, открытые окна, на полу кирпич, глина, цемент; весь пол в грязи, везде слой известковой пыли. Третий день мастера устраивают в окнах, выходящих на набережную, бойницы для пулеметов. Все вещи сдвинуты, перевернуты. Жить в таких комнатах, конечно, невозможно. Жильцы устроились жить в кухне, окна которой выходят во двор.
   Скоро, по-видимому, и нам придется уходить из своей квартиры. Мне ничего не жаль, кроме книг, и вот этих записок, и накопленных материалов и коллекций. А может быть, и раньше будем разгромлены или сгорим.
   В декларации пленных германских солдат говорится («Лен. пр.», 41. XI. 16):
   «Горе нам, немцам, если поражение Гитлера произойдет помимо нас, без нашего участия, без нашего активного содействия. Никто тогда не поверит нашим заверениям, что мы, немцы, не несем ответственности за гитлеровские злодеяния.
   Народ, именем которого совершены зверства, который молчит и беспрекословно ведет войну, такой народ не может рассчитывать ни на сочувствие, ни на помощь»…»
   Автор записок уже познал, испытал все, что обрушивалось в те дни и месяцы на ленинградцев. Бомбы, снаряды, уже и голод подступил (хотя писать о голоде ему как бы унизительно, «скучно» — помните запись от 29 октября?). Но его по-прежнему мучит и этот вопрос: как относиться к народу, чьим именем терзают всю Европу, полмира?..

КТО-ТО ВСЕГДА ЗАПИСЫВАЕТ

   И опять дневник Г. А. Князева:
   «1941. XI. 17. Сто сорок девятый день войны. Вести ли дальше мои записки? Они принимают слишком однообразный характер регистрации разрушений, причиняемых бомбежкой с вражеских самолетов. Я не охватываю, как современник, событий, и радиус мой слишком мал для полноты и разнообразия их изображений. Я пытаюсь расширить свой радиус обобщением сведений, почерпнутых из газет, а нужно ли это делать? Ведь я не беру на себя в этих записках роль историка, корреспондента и т. п.
   …Вот тоже — писать ли о себе, своих переживаниях?! Можно ведь и порисоваться было бы: вишь какой герой, стойко и храбро переживающий все эти испытания. Действительно, я стойко переживаю их, но переживаю диалектически, с большими противоречиями...
   Жутко смотреть, как на разбитый череп, на верх здания лавалевского дома Центрархива. И дома имеют свою физиономию! Красавец дом превратился в мертвеца».
 
   Мы уже упоминали, что в этой части, как правило, пользуемся подлинными записями тех дней. Прежде всего дневниками, но у многих сохранились не дневники, отрывочные записки, зарисовки, сценки — без чисел, не регулярные. Они тоже важны своей подлинностью. В них наблюдения, зарисовки.
   Вот несколько сценок 1941 —1942 годов из записок Ольги Николаевны Родштейн:
   «На Неве ярко, сине, четко. Стая чаек, покачиваясь сидит на воде.
   Маршрут № 12 ползет по Дворцовому мосту. В вагонах стоят стиснутые люди. В толстых платках, ватниках гражданки — добытчицы дефицитных продуктов с мешками, бутылями, тюками. Самоварные лица и, пара углей на плоском подносе, маленькие колючие глаза!
   — Птиц-то сколько поналетело! Рыбу, поди, ловют!
   Притиснутые друг к дружке мешочницы любуютс из окон вагона картиной гордого приволья и света там, внизу, у моста. Чайки покачиваются на волнах, беленькие, как фарфоровые. Другие, трепеща крыльями, усаживаются возле своих подруг.
   — Местные утки, стало быть, — поясняет одна из домохозяек. — На суп их надо всех переловить!
   Почему бы и нет? Пусть чайки будут утками, если у женщины вид голодной щуки.
   …Растрелли украсил крышу Зимнего дворца фигурами (кстати сказать, странное общество). Из трамвая публика глядит на них сосредоточенно:
   — Зачем это на крыше дежурит столько ремесленников?
   …Голод. По телефону настойчиво объясняют, что завстоловой не прав, вырезая талон на 100 грамм мяса, ибо в котлете, кроме мяса, содержится 50 % булки. Котлету решено отправить в химическую лабораторию».
   И рядом — запись для себя: «Гейне не пишет „сочинять стихотворение“, он говорит: ein Gedicht erleben…» [35]
   У Ольги Николаевны целая папка таких записей. Зарисовки-сценки, услышанные разговоры — и тут же рассказ о смерти матери, о том, как пришлось торговаться с дворничихой, которая за хлеб обряжала покойницу, — запись тяжкая, страшная… В семейных архивах ленинградцев, в архивах города хранится множество еще не разобранных записок, дневников, писем, связанных с блокадой. У каждого блокадника был свой радиус — наблюдений, осмысления происходившего, переживаний.
   Но вернемся к страницам дневника Г. А. Князева.
   «1941. XI. 29. Сто шестьдесят первый день войны… Не можем вспоминать без омерзения гражданку Напалкову. Оказывается, что она еще накануне агитировала какого-то уставшего „нытика-интеллигента“, говоря, что каждый ленинградец должен быть начеку и быть готовым к отпору врага. „Неужели у нас не хватит мужества бросить бутылку с горючим в танк врага? — говорила она патетически. — Мы стойко должны держаться в Ленинграде, не покидая его в такую минуту… Это наш долг“. За несколько часов до своего отлета она ни единым словом не обмолвилась, что покидает Ленинград, своих сослуживцев и сочленов по партии.
   Тем печален этот случай, что Напалкова пришла в Академию, в парторганизацию после стольких провалов в ней и, казалось, завоевала прочное положение (и даже уважение) стойкого, крепкого члена партии.
   …Так устраиваются те, что на словах агитируют о самопожертвовании, о подвиге, о геройстве… Еще несколько дней назад Напалкова, как ответственный член партии, агитировала меня выступить на слете интеллигенции и сказать несколько слов о долге советского интеллигента пожертвовать всем ради родины…
   Нормальная жизнь человечества кончилась 28 июня 1914 года. С этого дня нужно считать начало того периода, в котором мы живем. У нас, советских людей, есть священная дата — 25 октября 1917 года, которой все мы жили как новой эрой возрожденного человечества. Так было до 22 июня 1941 года. С этого дня началась наша страшная трагедия.
   1941. XII. 3. Сто шестьдесят пятый день войны. Весь вечер нет электричества. Писать при лампадочке трудно.
   Сегодня на службе плохо работали. Было много волнений по поводу предположений эвакуации. Утром получили официальное извещение об этом. Хотят уезжать Орбели с тремя детьми (9 лет, 12 и 15), Урманчеева тоже с тремя детьми (1, 3 и 5), Травина колеблется. Остальные отказались. Идти пешком придется около 150 — 200 километров. Багаж и детей обещают везти. Панический ужас перед голодом бросает людей на большой риск. Орбели говорит: «Все равно: здесь умирать голодной смертью, идти — иметь какой-то шанс на спасений Она привела всех своих девочек на службу. Смотрел них и думал о грядущем великом исходе многострадальных ленинградцев. Идти им придется в студеные зимние декабрьские или январские ночи, в морозы, во вьюги, в заносы, по бездорожью. Отчаянная попытка».
 
   3 декабря 1941 года — именно в этот день в доме на Карповке в своей мастерской умирает от голода замечательный советский художник Павел Николаевич Филонов. Нам рассказала о том, как это было, его родная сестра Евдокия Николаевна Глебова.
   Мы еще расскажем о самой Евдокии Николаевне Глебовой, судьба которой поразительна, но сейчас надо заметить, что в самом начале декабря 1941 года смерть от голода была еще не столь частой. П. Н. Филонов умер так рано потому, что он и до того жил впроголодь и по убеждениям своим не принимал никакой помощи — ни деньгами, ни едой. Был он худой, истощенный, и, может, оттого так быстро голод одолел его.
   А по дневнику Г. А. Князева уже —
   «1941. XII. 5. Сто шестьдесят седьмой день войны... Сегодня День конституции. Трамваи бегают с красными флажками, но на домах флагов не вывешено почему-то
   Опять, как в 19-м и 20-м годах, на улицах встречаю везущих на саночках гроб… Мать-старуху и ее сына, раненного и сошедшего с ума в финскую войну, родных Вали, которую мы хотели воспитывать, нашли мертвыми в их квартире, дверь которой пришлось взломать.
   1941. XII. 8. Сто семидесятый день войны… Вечер. С лампадочкой делать ничего нельзя. Жгу свечку. А там — будь что будет. Культурные блага кончились или с перебоями кончаются.
   М. Ф. говорит: «Если так будет продолжаться, то в январе или в феврале придется умирать голодною смертью». Говорит спокойно и добавляет: «Но так как умирать от голода очень мучительно, то придется как-то по-другому умирать. Ты убьешь меня, а потом и сам…» И говорит это М. Ф., моя жизнерадостная, любящая жизнь жена-друг…»
 
   Поколение Г. А. Князева, все старые питерцы вспоминали 1919—1920 годы. Сравнения эти приходили по разным поводам, о том голодном петроградском времени напоминали и буржуйки — маленькие железные печурки, которые устанавливали посреди комнаты, — и слово-то это было изобретено тогда, им пользовались ныне, хотя оно лишилось своего социального подтекста. Ожили слова «пайки», «коптилки», снова объявилась «дуранда»…

ОЛЕДЕНЕВШИЕ СФИНКСЫ

   Продолжим запись Князева:
   «…Каждый день в газетах в надзаголовках приводится цитата за цитатой из речи Сталина. Сегодня прочел в пришедшей на 8-й день газете от 1 декабря: „перепуганные интеллигентики“… Так это или не так?
   Вот мерзавка Напалкова, отнюдь не «интеллигентик», всех стыдила в малодушии, интеллигентности, трусости, а когда действительно трудно и плохо стало, бросила всех и все и улетела из Ленинграда.
   Несмотря на бомбежку и холод, я так хорошо и с упоением работал в октябре и ноябре, а вот в декабре все расклеилось. И сотрудники тоже ослабли. Вынутый и рассыпанный материал уже недели две лежит на полу в хранилище. Третьего дня Л. влезла с папиросой уже в само хранилище. Холод выгнал из служебной комнаты, и все сидят около плиты в той комнате, где уборная… Мрачная картина. Только тому надо отдать справедливость, что сотрудники исполняют свой долг дежурных и проводят в неделю одну ночь на службе холодные и полуголодные. Эта работа по охране вверенных нам научных ценностей — главная и действительно нужная работа.
   1941. XII. 12 и 13. Сто семьдесят четвертый и сто семьдесят пятый дни войны… Сегодня мне показались такими жалкими, голыми щенками, брошенными на жестокий мороз, мои гордые сфинксы. Словно все забыли о них. И стоят они над белым простором Невы…
   Вчера нельзя было оставаться по приезде домой под портиком нашего дома: снаряды рвались где-то за Невой; сегодня ухали в те же минуты где-то дальше. Походил между колоннами. Тут пешеходов почему-то меньше. Многие ищут эвакуационный пункт и нервничают, не находя такового; другие спрашивают, где собес. Это инвалиды. Иные еле передвигаются от старости или от слабости. Тяжело смотреть на этот человеческий отход. По заваленной снегом набережной все же расчищены пути для проезда. Но проезжают редкие грузовики и изредка легковые машины, по-видимому, специального назначения или сантранспорт.
   Покуда я еду или стою у колонн, обязательно увижу обычнейшую теперь картину: на саночках везут купленный пустой гроб, наскоро сколоченный, некрашеный, или уже с покойником, и двое-трое везут «погребальные санки».
   Говорят, что на кладбищах скопляется много таких гробов.
   От наших колонн виден как на ладони Николаевский мост. Провода на нем частично оборваны, трамваи не проходят через него. И только бесконечной черной цепочкой движутся в обе стороны пешеходы. Видны и одинокие мои сфинксы среди снежных сугробов и перед ними грузовой автомобиль без передних колес. Он стоит там третью неделю. Разбил ли его снаряд, потерпел ли он аварию — не знаю. Но убрать его, по-видимому, некому и недосуг. И стоит эта разбитая техника перед стражами тысячелетий — сфинксами из древних Фив в Египте.
   Запираю за собой парадную. Первые стекла ее дверей забиты фанерой, вторые разбиты от сотрясения воздуха от выстрелов, одно из них на днях. На лестнице темно, больше месяца никто ее не мел: лежат окурки, бумажки, песок и пыль… Когда кто идет, окликаем друг друга, чтобы дать дорогу.
   Дома живем в передней. Электричества нет вторую неделю.
   На службе тяжело с некоторыми слабеющими сотрудниками. В хранилищах мороз, в служебных комнатах тоже. Все время гаснет электричество, и тогда сотрудники сидят в полутьме. На лестнице тогда тьма кромешная. Запереть двери на улицу нельзя, не слышно стука, и без электричества звонок не действует. Я и некоторые другие сотрудники занимаемся в одной из башен-выступов, прилегающих к Зоологическому институту, где было относительно тепло, но и там стало теперь очень холодно. Сегодня я там здорово продрог, но высидел пять часов, работая над историей замещения академических кафедр.
   Я нарочно остановился так подробно на деталях нашего быта на моем малом радиусе. Об этом вряд ли кто напишет сейчас. Жизнь же на фронте, жизнь героев, будет освещена в достаточной степени другими. От нас требуется одно — пережить, перетерпеть, дождаться перелома, победы…
   И уже приходят радостные вести из-под Москвы о новом нанесенном ударе врагу. Сам Гитлер заявил, что он откладывает взятие Москвы на весну. Зима наша немцам пришлась не по вкусу. Эх, если бы они померзли все под Москвой, под Ленинградом, на Украине; нарушилась бы их коммуникация от исполинских снежных заносов. Сгинули бы проклятые разбойники, ворвавшиеся на нашу землю, ежедневно обстреливающие улицы, площади, жилые дома Ленинграда. Сгинули бы, «аки обре». Может быть, и начался уже разгром немецких армий? Сломалась бы их техника на наших снежных просторах! А тогда разбойникам пришлось бы получить возмездие за содеянные страшные преступления. Они не останутся без возмездия…
   Кончаю свои записи. Со страхом смотрю на свои «мигалочки», запас горючего иссякает. Неужели скоро и мне придется жить вечер, ночь и утро в темноте, «на ощупь»?
   1941. XII. 17 и 18. Сто семьдесят девятый и сто восьмидесятый дни войны. На фронте наши войска наносят удар за ударом немецким оккупантам. Очищены занятые ими участки Северной дороги под Ленинградом (от Тихвина до Волхова). Октябрьская дорога очищается. Только Мурманская крепко перехвачена финско-немецкими войсками, сидящими в Петрозаводске. В Мурманске скопилась масса продуктов для Ленинграда. Эти вести передаются из уст в уста; люди, обессиленные, уставшие, собираются с силами.
   А многие уже не могут подняться. Вчера около нашего академического дома, около часто мною упоминаемых колонн, умер человек. Комендант нашего дома Савченко видел, как женщина вела под руку через дорогу мужчину. Тот еле шел, завалился около рельсов; она его приподняла, и он сделал еще несколько шагов, но до тротуара не дошел. Упал около кучи снега. Когда Савченко подошел, то увидел уже бездыханного человека. Над умершим суетилась женщина, его жена. Прохожие, узнав, в чем дело, дали совет женщине — не указывать, что она жена, а будто чужая. Тогда милиция обязана будет взять труп и распорядиться с ним как следует. Так и было поступлено. Подошедший милиционер остановил проезжавшие сани, и труп взвалили на них для отправки в покойницкую. Что сталось с женщиной, потерявшей мужа и не могшей даже похоронить его, не знаю.
   Савченко и сам смотрит таким тоскующим взглядом: «Ведь погибать придется, не выдержать». — «Не придется, — успокаивал я его. — Вытерпим, только волю к преодолению трудностей не потерять». Я еще долго говорил ему, что надо продержаться, не поддаваться страху. Кажется, подействовало.
   Оказывается, что в доме у нас никто не дежурит. На чердаки никто не поднимается. Когда я заговорил об инструкции о тушении зажигательных бомб в зимнее время, напечатанной в «Правде», он только грустно улыбнулся: «Кто ж это делать-то будет? Ни у кого сил нет; из дворников — Александр лежит распухший, другой, Стариков, ослабевший… Некому у нас в доме такие инструкции выполнять».
   Итак, живем, полагаясь на волю случая.
   На службе также с охраной тяжело. Выполнять инструкцию тоже некому.
   Мрачно в хранилищах, в рабочих промерзших комнатах… С тоскою думаю: почему мы тут сидим, почему не работаем у станка, не делаем того дела, которое нужно сейчас для фронта? Сам я сейчас заканчиваю работу для доклада «К истории замещения кафедр в Академии наук за все время ее существования». Все это, конечно, могло бы подождать.
   Множество народу или сами ушли, или сокращены по разным городским учреждениям и предприятиям, и поэтому всегда кто-нибудь из семьи дежурит в очереди… Сколько, значит, народу, совершенно не использованного для обороны. Неужели и весной эти люди не займутся огородничеством, ловлей рыбы и т. п.? Я всегда с сожалением думаю: под носом Нева, в нескольких километрах рыбное Ладожское озеро, а мы даже в мирное время сидели без рыбы! Ведь пол-России можно было бы прокормить рыбой из тысяч озер нашего края!.. Нет! Вот теперь, когда подвоз затруднен, ленинградцы и пухнут с голоду и умирают.
   Сегодня вечером настойчиво кто-то стал стучать к нам. Пришлось отпереть. Ввалился Филимонов, столяр и мастер на все руки, но нигде не ужившийся в академических учреждениях. Он занимал обыкновенно должность завхоза. Попивал здорово. Смеялся несколько времени тому назад, когда чинил мне костыль и хотел не денег, а продуктов. Сегодня он был страшен, оброс волосами, почернел. В руках у него оказалась зажженная свечка, и с ней он повалился на колени: «Спасите, погибаю, потерял карточки, дайте хлеба». Жена растерялась. Что мы могли поделать? Отдать свой дневной паек, т. е. сто двадцать пять граммов?.. Но это бы ведь его не спасло! Чем и как мы могли бы помочь ему? Я вынул и дал ему 30 рублей, стоимость 100 граммов хлеба на рынке. Филимонов взял деньги, заверяя, что ему горько, тяжело, страшно просить.
   Это неожиданное посещение в такой драматической обстановке здорово выбило нас на время из колеи. Потом я успокоился. Просить в случае такой нужды я никуда не пойду. Все в таком же положении. А если придется погибать, то у меня найдется силы воли уничтожить себя.
   Догорает свечка, елочная, из запасов М. Ф. Купили дюжину в третьем году на рождество. Как пригодились! Скоро рождество. Пожалуй, за 2000 лет самое мрачное и страшное. Но мы в СССР давно отвыкли от этого праздника. На днях более важное должно произойти, ежегодное событие в жизни нашей планеты: Земля, удалившись на самое большое расстояние от Солнца, снова должна приблизиться к нему. Великий праздник рождения Солнца-жизни!»
   Как еще мог Князев помочь Филимонову? Что было делать с человеком, потерявшим карточки? А ослабевшие люди теряли карточки. Теряли, или у них воровали.
   Подобные случаи ставили перед родными, перед окружающими нравственные проблемы, невыносимые в своей безвыходности.

ГОЛОД НЕ ТЕТКА, СОВЕСТЬ НЕ СОСЕД

 
   Начался голод и для Юры Рябинкина, вовсю, в полную силу. Впервые подступило к нему непривычное, унизительное лютое чувство голода. Нам придется вернуться назад, в октябрьские дни, и пройти вновь эти месяцы день за днем, но уже не с мужчиной, а с мальчиком, менее защищенным от испытаний.
   «21 октября. Продежурил с 8 утра до 6 вечера в школе. Заморил сегодня все-таки червячка. Затопил, вернее сказать (то есть залил водичкой. — А. А., Д. Г.). Сегодня на алгебре в школе сделал первую запись в тетрадь.
   Вечером опять неприятный разговор о еде. Голод не тетка…
   Мама купила на свою карточку недельный паек — 150 гр. — драже и отдала (у ней был долг) Анфисе Николаевне. Та ей только сказала спасибо и преспокойно взяла себе. Теперь у нас осталось всего-навсего 6 — 8 конфеток на 10 дней декады! Завтра их уже не будет, это как пить дать.
   На фронтах положение — дрянь. Образовалось еще в придачу таганрогское направление. Неужели мы не разобьем немецких ударных частей и не восстановим сообщение Ленинграда с СССР до 1942 года?
   Если бы только я знал, что нормы выдачи продовольствия и хлеба нам больше не уменьшат! Если бы я только знал! Но их уменьшат. Уменьшат еще раза в два. И это как раз перед годовщиной Октября, годовщиной величайшей в истории революции пролетариата 25 (7. XI) октября!
   В школьной читальне, оказывается, есть много книг по шахматам, в их числе «Современный дебют».
   22 октября. Все утро проторчал в очередях за пивом. С трудом пополам достал 2 бутылки, отморозил ноги. Потом 3 талона на крупу. Вечером дежурил в школе. Тревог не было. Таганрог взят немцами. Наступление немцев продолжается…
   Зачитался романом А. Дюма «Графиня Монсоро». Увлекательная вещь.
   Мама 2 бутылки пива выменяла на 400 гр. хлеба. Меня опять в очередь за пивом посылают.
   23 октября. Достал еще 2 бутылки пива. Был в кино. Смотрел «Праздник святого Иоргена». Читал «Графиню Монсоро».
   Дома и холод и голод. Все вместе.
   24 октября. Весь день с 10 утра до 6 вечера вместо дежурства в школе провел в очереди за пивом. Не было времени даже постоять в милиции за паспортом. И все-таки пива не достал. Вечером пришла мама, истратила один кочан капусты. Кое-как заморил червячка. Сводках ничего особого нет. Мама мне говорила, что ЦК союзов эвакуирован в Куйбышев. Представляю себе положение в Москве.
   Чаю дают 12,5 грамм в месяц на человека, яиц вообщ, не дают. Рыбы тоже. Сегодня интересно поведение Анфисы Николаевны. Подарила нам 3 оладьи из морковного пюре, которое достала в столовой треста, и 10 драже. Было с чем полкружки чая выпить. Написал письмо Тине. Попросил ее прислать посылку с сухарями или картофельными лепешками. Надо думать устраиваться на работу. Об учебе на время придется забыть.
   С Ирой странная вещь: днем и вечером под глазами синие потеки, колет в левом боку от быстрой ходьбы и не может есть жидкого (супа). Мама хочет идти с ней к врачу.
   Что? Какой сюрприз преподнесут немцы?.. Во всяком случае, немцы грозятся сжечь Ленинград за три дня беспрерывной тревоги (слухи ползут от Чистовых, которым, работая в пригороде, волей-неволей приходилось читать сбрасываемые немецкие листовки).
   Очереди всюду: за пивом, за квасом, за газированной водой. За перцем, солью (особенно за солью!), за горчицей.
   Немцы или перебросили все свои воздушные налеты на московский фронт, или готовятся к бомбежке на годовщину Октября. Хотят превратить наш светлый праздник в траурный день. Сегодня только узнал, что за тушение зажигательных бомб на чердаке и на дворе нашего дома мне объявлена благодарность через (…) треста. А когда это было, уже и не помню.
   25 октября. Только отморозил себе ноги в очередях. Больше ничего не добился. Интересно, в пивных дают лимонад, приготовленный на сахарине или натуральных соках?
   Эх как хочется спать, спать, есть, есть, есть… Спать, есть, спать, есть… А что еще человеку надо? А будет человек сыт и здоров — ему захочется еще чего-нибудь и так без конца. Месяц тому назад я хотел, вернее, мечтал о хлебе с маслом и колбасой, а теперь вот уж об одном хлебе…
   Тина прислала еще два денежных перевода подряд: 200 рублей и 210 рублей. Наверное, ей прибавили шпалу, а то и две: военврач 1-го ранга стала. Возможно, это и так.
   Сегодня пропускаю 2-е по счету дежурство в школе. и 27-го (буду жив-здоров) придется пропустить еще одно.
   Ну кто бы мог подозревать, что события так сложатся? Заглянув вперед, у меня волосы дыбом встали на голове: холод, голод, арт. набеги, бомбежка, изнурительные (…) ночи, дни, целые сутки, затем (…) бактерии, кто спасется в первый день применения, тот погибнет от голода, все продукты в магазинах будут испорчены… Дальше я уж не гляжу, впредь оставаться в Ленинграде — гибель.
   Мама мне говорит, что дневник сейчас не время вести. А я вести его буду. (Запомним, это важно, что мать знает о существовании дневника! — А. А., Д. Г.) Не придется мне перечитывать его, перечитает кто-нибудь другой, узнает, что за человек такой был на свете — Рябинкин Юра, посмеется над этим человеком, да… Вспомнилась почему-то фраза Горького из «Клима Самгина»: «А может, мальчика-то и не было?..» Жил человек — нет человека. И народная загадка спрашивает: что самое короткое на свете? И ответ гласит: человеческая жизнь. Когда-нибудь я бы занялся, быть может, философией. Но сейчас для этого надо: 1) еда и 2) сон. Этим и объясняется весь идеализм: для существования его необходим материалистический фундамент.