Страница:
Все оборвалось так же внезапно, как и началось. Мерно трясшийся по ухабам грузовик, будто подвыпивший интернатовский дворник, вдруг завилял из стороны в сторону и резко встал как вкопанный. Одноглазый дворник Панкрат в таких случаях падал замертво лицом в громадную лужу на улице Коминтерна, не пересыхавшую даже в жару.
— Еба на! Ось полетела!
Резко оттолкнув мальчишку и заправив грудь обратно в блузку, Нюрка вскочила на ноги и, натягивая трусы, свесилась за борт.
— Чё случилось, Тимофеич?
— Ось, ебеныть, полетела. Говорил же председателю — новая ось нужна! А он все — после посевной, б.., да после уборочной! П….ц всему делу венец! Доездились! Вылазьте и дуйте в райцентр, в МТС! Пусть тягу высылают!
Гришка лежал на грязной соломе со спущенными до колен трусами и опавшим членом, снизу смотрел на синие вздувшиеся вены на ногах вмиг ставшей такой некрасивой Нюрки и чувствовал, как по щекам катятся слезы. Космос прервался.
— У тебя кроме костюма чё попроще есть, а то штаны по грязи замажешь? — спросила Нюра и скомандовала дальше: — В райцентр тебе идти. У меня ноги хворые, вишь какие. Не дойтить.
Библиотекарши собрались провожать любимчика в дорогу. После проводов Гриша попросил на ночь остаться в библиотеке, объяснив, что к экзаменам много чего выучить надо, а времени до отъезда не осталось.
Замкнув на тяжелый засов дверь, погасив свет, чтоб с улицы не было видно, что в библиотеке кто-то ночует, он сидел в методкабинете — бывшей хозяйской спальне — и, растирая глаза руками, пытался представить себе, как здесь все было. Николай Андреевич в этой спальне с молодой женой. Не всегда же он был стариком, в старомодном сюртуке, каким знал его Гриша. Здесь Николай Андреевич, наверное, познавал тот Космос, к которому сегодня ему, Гришке Карасину, позволили чуть прикоснуться, но не пустили дальше.
Подумав о старике, Гриша вспомнил про тайник в комнате няньки. С огарком свечи пробрался он в бывшую комнату Еремеевны. В тайнике за Брокгаузом и Ефроном лежал сверток в батистовом платке. Фотографии маленького Ильюшеньки на деревянной лошадке у рождественской елки. На том же фоне все семейство — сам Николай Андреевич, еще совсем не старый, но с чуть седоватыми бакенбардами, в кителе инженера связи, его супруга, с уложенной вокруг головы косой и удивительно печальными глазами, Ильюшенька у нее на коленях — и витой вензель в углу «Фотографическая мастерская братьев Бриль, 1896 год». Другой снимок: Илья, выросший и возмужавший, в военной форме, и дата — 1915 год. Полустершаяся записка: «Прости, Господом молю, прости меня! Но после гибели нашего мальчика мне незачем более жить».
Здесь же, рядом с фотографией и запиской, лежали дивной красоты кольцо, серьги с подвесками, колье с неведомыми сельскому мальчику голубыми камнями. Наследство аббата Фариа.
Кольцо пришлось продать на станции — иначе до Москвы было не добраться. В железнодорожной сутолоке у мальчика вытащили все с таким трудом скопленные матерью деньги, и только стариковский платок, оставшийся в кармане на том боку, на каком он спал, позволил двигаться дальше. Толстая цыганка, к которой отвела служащая станции, лениво взглянула на протянутое ей кольцо, и по вспыхнувшему недоброму блеску в глазах Гриша понял, что отдает вещь даже не за сотую долю истинной ее цены.
— Еще есть? — жадно спросила цыганка, которая только что вообще не собиралась ничего покупать. Теперь, почуяв невиданную добычу, она хотела забрать все, что можно.
— Не-ет, — неумело соврал Гриша, — все, что осталось от бабки. Остальное в войну проели…
— А это уцелело?
— Мать берегла, чтоб мне в Москву учиться уехать, — краснел юноша. Цыганка пугала. Но, вспомнив мамино поучение — любого человека надо пожалеть, понять, почему он вырос таким злым и жадным, а не добрым и щедрым, Гриша мысленно представил себе эту противную бабищу в засаленных юбках, от которых несло потом и еще чем-то противным, маленькой девочкой. Подкинули девочку в табор (при всех цыганских причиндалах и приговорах внешне тетка на цыганку не больно-то походила) и вырастили, навязав чуждые ее крови обычаи и условности. Вместо этой противной, грозящей обмануть, обобрать тетки перед глазами была крохотная девочка в кружевных пеленках, в плетеной корзинке подброшенная к цыганской кибитке.
Откуда эти романтические бредни взялись в голове, не понять. Но в самой атмосфере цыганского жилища вдруг что-то неуловимо изменилось
— Не примут, — процедила цыганка неожиданно усталым и добрым тоном. И в ответ на его недоумевающий взгляд пояснила: — Бабка-то, по кольцу видать, из бывших. С такой анкетой куда тебе…
Но деньги дала. Больше, чем Гришка мог рассчитывать. А служительница, которой Гриша сунул сотню (может, и пожалел бы давать так много, да цыганка все сотнями дала), почти бегом выводила его из барака, где жила станционная госпожа Гобсек.
— А тетка эта на настоящую цыганку не больно-то похожа, — робко сказал Гриша, когда опасные темные барачные закоулки остались позади.
— Поди ее пойми. Называют все цыганкой, девки гадать к ней ходят, а сколько себя помню, на одном месте живет, не кочует. Мать моя, покойница, царство ей небесное, говорила, бабы давным-давно на базаре чесали языками, что цыгане ее в детстве украли, а сама она была дочкой каких-то важных господ. Ну и времена были, прости Господи, страх один… — пролепетала железнодорожница, тихонько крестясь, будто нынешние времена казались ей раем.
Спрятав Гришу до отхода поезда в каморке золовки, ночью она через дальние пути отвела парня на вокзал и усадила в вагон.
— Ты, мальчик, осторожненько. Упаси тебя Бог еще где-то на станциях что-то менять.
— Да нет же у меня больше ничего, — отнекивался Гриша, но тетка лишь ухмыльнулась и перекрестила непутевого мальчишку — свой такой погиб под Могилевом.
Служительница принесла билет в спальный вагон. «Других билетов даже для своих, станционных, не было. Да и спокойнее тебе будет, шваль в спальном не ездит. А дорого, оно, конечно, дорого, но все лучше, чем опять с пустым карманом на соседней станции оказаться!»
В одном купе с ним ехал Ильинский, сотрудник МИДа, возвращавшийся из Китая. Трех суток непрекращающихся разговоров с ним хватило Гришке, чтобы увериться, что единственное, чем он хочет заниматься, это дипломатия. В мыслях он уже видел себя Талейраном. И невозможно было понять, от чего перехватывает горло — от предощущений или от острого перца, которым Игорь Сергеевич обильно посыпал курицу: «Привычка от Мексики осталась. Там без перца чили угроза желудочных инфекций возрастает многократно».
Игоря Сергеевича на вокзале встречали жена с дочерью. «Аллочка тоже в этом году окончила школу. Готовится поступать в университет». На сибирского школяра с постыдным узелком в руках в перешитом из отцовского шевиотовом костюме столичная барышня даже не взглянула.
Ильинского встречали на автомобиле — роскошной сияющей «Победе» из мидовского гаража.
— Довезем тебя до твоих знакомых, чтобы не потерялся ты в первый же день в столице. Куда тебе, говоришь?
Гришка вытащил из-за пазухи письмо, написанное стариком еще года полтора назад, и прочел адрес.
— Ничего себе! — присвистнул Игорь Сергеевич. — Родственники у сельского юноши, прямо напротив ЦК!
Гриша хотел сказать, что это совсем не родственники, точнее, совсем не его родственники, но горло перехватило. Он почувствовал, что Аллочка впервые посмотрела на него изучающе, словно просчитывая что-то в уме.
Вечной ручкой с золотым пером Игорь Сергеевич быстро написал в блокноте номер телефона: «Б 1-44-12».
— Понадобится помощь, звони! Может, с Аллочкой погуляете, она Москву тебе покажет. Да? — обратился он к дочери, но не получив ответа, напутственно похлопал паренька по плечу: — Не тушуйся! Задатки у тебя великолепные. Главное, не скрывай их!
«Победа» поехала дальше по направлению к Политехническому музею, а Гриша остался стоять на тротуаре, робко осматривая все вокруг.
— Ты, хлопец, к кому будешь? — спросил дворник. — Туточки просто так без дел стоять не велено, вмиг заберут. Али не знаешь, что напротив!
Дворник помог найти нужный подъезд и, посадив в лифт, на котором Гришка прежде никогда не ездил, пояснил:
— Жми на последнюю кнопку и не пужайся. И дверь, пока доверху не дойдет, не дергай, застрянешь, а лифтер нонче спьяну еще не пробудился.
Тяжелый железный лифт, подрагивая, миновал этаж за этажом. И мальчишке казалось, что он возносится в неведомое. Столь прекрасной и непривычной была жизнь в последние трое суток — спальный вагон, «Победа», эта огромная величественная площадь, лифт, везущий его куда-то вверх…
— Он умер? — спросила открывшая ему дверь женщина, прочитав письмо. На вид ей было не так уж много лет, вряд ли она могла приходиться старику сестрой, пусть даже троюродной. — Так прервется весь род. Мама тоже умерла. Это письмо адресовано маме, но…
— Простите, — пролепетал Гриша, поднимая со стоящего в углу комода свой постыдный узелок, — простите, я не знал. Я пойду…
— Куда же ты пойдешь, и не думай! Николая Андреевича я не знала, не видела ни разу. Его ж прадед из декабристов был. А наша ветвь жила в Петербурге, это уже в 35-м мужа в Москву перевели, и нам с мамой и Петенькой пришлось переехать. Бабушка моя Александра после помилования участников восстания все звала своего кузена Андрея, отца Николая Андреевича, уезжать из Сибири, но… Знать бы, где от беды укрыться. У Николая Андреевича не стало Ильюшеньки, а у нас…
Сын Татьяны Николаевны Петенька добровольцем ушел в ополчение осенью 1941-го и погиб здесь, под Москвой.
— Такой же, как ты, был. Школу окончил, на исторический поступать собирался. Только-только учебниками обложился, а тут война…
Войдя в комнату сына с незнакомым мальчиком, Татьяна Николаевна впервые за эти восемь лет почувствовала себя живой. Будто кто-то прервал жизнь тогда, летом сорок первого, а теперь вдруг позволил ей продолжиться с
того же самого места, со вступительных экзаменов. И в жизни появился смысл — мальчик должен поступить в институт, должен выйти в люди. Приехавший сельский мальчик не был похож на Петеньку внешне и, конечно, не мог заменить ей сына, но он мог заполнить ту страшную пустоту, в которую превратилась ее жизнь.
В первую ночь, которую Гриша провел в комнате Пети, где в полночь бой курантов доносился не из радиоприемника, а из открытого окна, в эту ночь она впервые за восемь лет была близка с мужем. Эта близость приносила ей радость боли и боль радости. И, как в былое светлое время, она снова в упоении шептала: «Тише! Тише! Мальчика разбудишь…» Жизнь продолжилась.
Татьяна Николаевна и нежданно обретший прежнюю жену Павел Никитич не отпустили Гришу ни в какое общежитие. Напротив, уже через несколько дней прописали его временно, поднимая все связи и знакомства, чтобы сделать мальчику постоянную московскую прописку. Так первое наследство старика оказалось не менее весомо, чем наследство второе. Умолчав о проданном на станции кольце, Гриша счел благоразумным отдать остальные вещи из тайника своей нежданной приемной матери.
Разглядывая сокровища, Павел Никитич вдруг сказал жене: «А ведь это колье и серьги, в которых твоя прапрабабка на портрете». Над огромным, похожим на отдельную комнату кожаным диваном с тяжелой дубовой спинкой и валиками по бокам висел портрет кисти кого-то из великих: перед столом с роскошными фруктами — арбузом, гранатом и виноградом — сидит девушка в платье с легкой накидкой, сквозь которую проглядывает колье, в ушах серьги, лежащие сейчас на ладони Татьяны Николаевны. На руке у девушки кольцо. То самое, что осталось у станционной цыганки.
Ему оказалась впору вся Петенькина одежда, тщательно выстиранная, отглаженная и разложенная матерью по полочкам. И, надевая добротные рубашки, брюки, курточки, каких у интернатского мальчика никогда не водилось, Гриша чувствовал двоякое ощущение духоты и полета. Будто судьба отныне вменила ему проживать две жизни, свою собственную и Петенькину. Иногда по ночам ему становилось жутковато от взгляда своего двойника с фотографии над письменным столом. Словно он знал что-то такое и толкал Гришу туда — иди, ну, не будь нюней! Будь живым! Если бы я был жив… Но жить досталось тебе…
Петенькин взгляд — открытый и чуть надменный одновременно — стал его диктатором. Петенька все глубже внедрялся в суть Гриши. И там, внутри, уже не был тем примерным мальчиком, каким представлялся по рассказам Татьяны Николаевны. Порой Гриша уже не мог понять, что из всего с ним случающегося было суждено в жизни Грише, а что Петеньке…
Татьяна Николаевна, путаясь, сама того не замечая, часто звала его Петенькой, и через полгода его жизни в этом роскошном доме вдруг, страшно смущаясь, спросила, не мог бы он звать ее мамой. Старательно переучившись, он стал звать их мамой Таней и папой Пашей. Скороговоркой получалось Мамтань и Паппаш.
Уроки Николая Андреевича не прошли даром, да и заинтересовавшийся юношей Ильинский подсобил. Григорий с легкостью поступил в Институт стран Азии и Африки и скоро стал лучшим студентом, умудряясь за один семестр слушать лекции сразу на нескольких факультетах и сдавать экзамены вперед.
Последний раз он видел родителей летом перед последним курсом. Отец почти полностью ослеп, лесничество оказалось ему уже не под силу. Мать решила везти его к своему брату, в Совгавань, где мальчишкой Гришка замирал на берегу залива, на дне которого лежал затопленный фрегат «Паллада».
Московские «родители» дали денег, чтобы мальчик мог съездить повидать отца и мать, помочь им с переездом. После Москвы, близости Кремля, организованных Ильинским встреч с Аллочкой и сумбурных вожделенных побегов за кулисы Большого театра к Зое лесничество и маленький райцентр с интернатом и некогда представлявшимся роскошным домом старика предстали теперь крошечными и ничтожными. Или это он смотрел на них Петенькиными глазами?
Гришка уже отвык голодать. Ощущать легкий голод от завтрака до ужина ему, конечно, случалось и в своей нынешней сытой московской жизни. Но голодать до черных точек перед глазами, до острой рези в животе, так голодать ему не доводилось с интернатских времен. Татьяна Николаевна изо всех сил старалась, чтобы мальчик был накормлен-напоен, а в гостях у Ильинских домработница Феня, привечавшая худенького юношу, всегда норовила подсунуть ему что-нибудь повкуснее.
Теперь же он вспомнил забытое чувство голода. Вспомнил и ужаснулся. Ужаснулся тому, что оставляет родителей в этом голоде, — слепой отец не мог уже ничего, и надежды, что даже при помощи дядьки мать сможет обеспечить нормальную жизнь им двоим, не было. Гришка понимал, что сыновний долг велит ему остаться и помочь. Но ужас перед серостью, нищетой этой жизни и страх потери большого пути, который должен был вывести его в другой мир, оказался сильнее. Поселившееся в Гришке его второе «я» легко убедило его «я» первое — наивное и искреннее, что, получив специальность, он сможет куда как лучше помогать родителям. А пока в Москве он пойдет по ночам разгружать вагоны и будет посылать в Совгавань переводы. Надо только поскорей уехать…
И он уехал. Но до ночных разгрузок не дошел. В первый же вечер побежал в Большой — Зою ввели в «Лебединое»…
В торжественно-парадной роскоши Большого честная бедность Совгавани казалась нереально далекой. А он сам, уже не интернатский зачуханный увалень, а будущий дипломат, день ото дня проявляющий в себе скрытый до поры до времени лоск и шик, в мечтах увозил Зою в далекий Шанхай, тот самый, где модный ныне Вертинский когда-то пел про лилового негра и притоны Сан-Франциско…
Зоя манила. Тонкая, хрупкая, строгая. Не позволяющая ничего лишнего и дарующая так много. Их долгие, мучительно долгие поцелуи в ее парадном казались Гришке прелюдией к совершенству. Началом чего-то упоительного. В идеальных мечтах похожего на тот Космос, что едва не догнал его в раздолбанном грузовике на проселочной дороге из лесничества. Он знал — еще немного, и это случится. И это знание было важнее свершенности. Ведь ожидание счастья важнее самого счастья, считали штудируемые им теперь древние китайские философы. А пока после томительных расставаний в Зоином парадном по ночам он с упоением стыда мастурбировал под доносящийся из соседней комнаты ставший уже привычным шепот: «Тише! Тише! Мальчика разбудишь…»
Едва дотерпев до антракта, Гришка нырнул в известную ему тайную дверцу и через выверенные две с половиной минуты плутания по закулисным катакомбам и лабиринтам рванул на себя знакомую дверцу гримерной. И замер.
Развалившись в красно-золотом кресле, сидел тот, чей портрет Гришка нес на последней майской демонстрации, ликуя в душе, что ему дано воочию увидеть на трибуне Мавзолея оригинал. Теперь оригинал, прикрыв глаза и вцепившись толстенькими пальчиками в белокурые локоны девичьей головки, совсем не по-мавзолейному пыхтел и повизгивал. А над его расстегнутой ширинкой язычком орудовала Зоя…
Чья-то рука схватила Гришку за шиворот и выволокла наружу. Запоздавший службист с выражением ошалелого ужаса в водянистых глазах приложил палец ко рту — молчи! Жить хочешь — молчи!
На долгие годы не вид склонившейся над правительственной ширинкой Зои, а смесь ужаса и равнодушия в водянистых глазах службиста стала для Григория тяжелым, тщательно загоняемым в подсознание наваждением.
— Как, Григорий Александрович? Пройдемся до тренажеров? — спросила возникшая на пороге Лилия Геннадьевна. — Владимир Платонович будет через несколько минут. Выясняет, когда ему стол вернут.
В коридоре суетились рабочие, в выправке и чистеньких спецовках которых чувствовалась принадлежность к определенному ведомству.
— Неужто со столом и опиравшегося должны вернуть? — пошутил Григорий Александрович. — Суета, как перед прибытием британской королевы.
Лиля шутку не поддержала. Напротив, посмотрела как-то странно. Выражение презрения и ужаса в бесцветных водянистых глазах…
Стоп!
Конечно. Те же глаза и то же презрительно-перепуганное выражение, как у службиста за кулисами Большого.
Просто совпадение. Или дочь? По годам вполне складывается. Но где-то он видел эти черты и потом. Только где? Что-то вертится в голове.
— Британская не британская… — Лилия помялась. — Впрочем…
— Что-то случилось?
— Нет, то есть… Владимир Платонович, если сочтет нужным объяснить… Но вам лучше бы знать…
Лилия Геннадьевна, решившись, перешла на шепот.
— Азиатская диктаторша в Москве.
Ими!
Ну конечно, Ими! Ее дворец. Познакомивший их посол и посольский советник с выражением того же презрения и ужаса, да еще, может быть, восхищения перед заместителем министра, остающимся на ночь во вражьем стане…
Как он тогда не вспомнил этот взгляд! Ведь у советника было лицо того давнего постаревшего службиста, вытащившего его за шкуру из гримерной и тем самым спасшего жизнь ему и себе. Как же была его фамилия? Ведь он тогда, по дороге во дворец Ими, еще подумал, что фамилия схожа с фамилией какого-то персонажа у Толстого. Курагин? Что-то близкое. Кураев. Да-да. Советник Кураев, он так и представился тогда в посольстве. На лацкане белого халата Лили значилась вычурная фирменная вышивка, на которую он прежде не обращал внимания: «Кураева Л.Г.».
Осознать все сказанное Лилей и вдруг понятое им самим он не успел. Дверь распахнулась. Несколько незнакомых ребят с выправкой охранников из «девятки» одну за другой стали вносить огромные корзины алых роз.
Следом, когда влажный аромат цветов уже заполнил его номенклатурную палату, на пороге в сиянии расшитого драгоценностями платья появилась Ими. С коробкой конфет в руках. На коробке красовалось ее собственное изображение.
«Передачка для больного. Придется теперь Мельду еще и съесть», — подумал Григорий Александрович и понял, почему его столь скоропалительно упрятали в больницу. И почему такого посещения ему не простят.
9
— Еба на! Ось полетела!
Резко оттолкнув мальчишку и заправив грудь обратно в блузку, Нюрка вскочила на ноги и, натягивая трусы, свесилась за борт.
— Чё случилось, Тимофеич?
— Ось, ебеныть, полетела. Говорил же председателю — новая ось нужна! А он все — после посевной, б.., да после уборочной! П….ц всему делу венец! Доездились! Вылазьте и дуйте в райцентр, в МТС! Пусть тягу высылают!
Гришка лежал на грязной соломе со спущенными до колен трусами и опавшим членом, снизу смотрел на синие вздувшиеся вены на ногах вмиг ставшей такой некрасивой Нюрки и чувствовал, как по щекам катятся слезы. Космос прервался.
— У тебя кроме костюма чё попроще есть, а то штаны по грязи замажешь? — спросила Нюра и скомандовала дальше: — В райцентр тебе идти. У меня ноги хворые, вишь какие. Не дойтить.
Библиотекарши собрались провожать любимчика в дорогу. После проводов Гриша попросил на ночь остаться в библиотеке, объяснив, что к экзаменам много чего выучить надо, а времени до отъезда не осталось.
Замкнув на тяжелый засов дверь, погасив свет, чтоб с улицы не было видно, что в библиотеке кто-то ночует, он сидел в методкабинете — бывшей хозяйской спальне — и, растирая глаза руками, пытался представить себе, как здесь все было. Николай Андреевич в этой спальне с молодой женой. Не всегда же он был стариком, в старомодном сюртуке, каким знал его Гриша. Здесь Николай Андреевич, наверное, познавал тот Космос, к которому сегодня ему, Гришке Карасину, позволили чуть прикоснуться, но не пустили дальше.
Подумав о старике, Гриша вспомнил про тайник в комнате няньки. С огарком свечи пробрался он в бывшую комнату Еремеевны. В тайнике за Брокгаузом и Ефроном лежал сверток в батистовом платке. Фотографии маленького Ильюшеньки на деревянной лошадке у рождественской елки. На том же фоне все семейство — сам Николай Андреевич, еще совсем не старый, но с чуть седоватыми бакенбардами, в кителе инженера связи, его супруга, с уложенной вокруг головы косой и удивительно печальными глазами, Ильюшенька у нее на коленях — и витой вензель в углу «Фотографическая мастерская братьев Бриль, 1896 год». Другой снимок: Илья, выросший и возмужавший, в военной форме, и дата — 1915 год. Полустершаяся записка: «Прости, Господом молю, прости меня! Но после гибели нашего мальчика мне незачем более жить».
Здесь же, рядом с фотографией и запиской, лежали дивной красоты кольцо, серьги с подвесками, колье с неведомыми сельскому мальчику голубыми камнями. Наследство аббата Фариа.
Кольцо пришлось продать на станции — иначе до Москвы было не добраться. В железнодорожной сутолоке у мальчика вытащили все с таким трудом скопленные матерью деньги, и только стариковский платок, оставшийся в кармане на том боку, на каком он спал, позволил двигаться дальше. Толстая цыганка, к которой отвела служащая станции, лениво взглянула на протянутое ей кольцо, и по вспыхнувшему недоброму блеску в глазах Гриша понял, что отдает вещь даже не за сотую долю истинной ее цены.
— Еще есть? — жадно спросила цыганка, которая только что вообще не собиралась ничего покупать. Теперь, почуяв невиданную добычу, она хотела забрать все, что можно.
— Не-ет, — неумело соврал Гриша, — все, что осталось от бабки. Остальное в войну проели…
— А это уцелело?
— Мать берегла, чтоб мне в Москву учиться уехать, — краснел юноша. Цыганка пугала. Но, вспомнив мамино поучение — любого человека надо пожалеть, понять, почему он вырос таким злым и жадным, а не добрым и щедрым, Гриша мысленно представил себе эту противную бабищу в засаленных юбках, от которых несло потом и еще чем-то противным, маленькой девочкой. Подкинули девочку в табор (при всех цыганских причиндалах и приговорах внешне тетка на цыганку не больно-то походила) и вырастили, навязав чуждые ее крови обычаи и условности. Вместо этой противной, грозящей обмануть, обобрать тетки перед глазами была крохотная девочка в кружевных пеленках, в плетеной корзинке подброшенная к цыганской кибитке.
Откуда эти романтические бредни взялись в голове, не понять. Но в самой атмосфере цыганского жилища вдруг что-то неуловимо изменилось
— Не примут, — процедила цыганка неожиданно усталым и добрым тоном. И в ответ на его недоумевающий взгляд пояснила: — Бабка-то, по кольцу видать, из бывших. С такой анкетой куда тебе…
Но деньги дала. Больше, чем Гришка мог рассчитывать. А служительница, которой Гриша сунул сотню (может, и пожалел бы давать так много, да цыганка все сотнями дала), почти бегом выводила его из барака, где жила станционная госпожа Гобсек.
— А тетка эта на настоящую цыганку не больно-то похожа, — робко сказал Гриша, когда опасные темные барачные закоулки остались позади.
— Поди ее пойми. Называют все цыганкой, девки гадать к ней ходят, а сколько себя помню, на одном месте живет, не кочует. Мать моя, покойница, царство ей небесное, говорила, бабы давным-давно на базаре чесали языками, что цыгане ее в детстве украли, а сама она была дочкой каких-то важных господ. Ну и времена были, прости Господи, страх один… — пролепетала железнодорожница, тихонько крестясь, будто нынешние времена казались ей раем.
Спрятав Гришу до отхода поезда в каморке золовки, ночью она через дальние пути отвела парня на вокзал и усадила в вагон.
— Ты, мальчик, осторожненько. Упаси тебя Бог еще где-то на станциях что-то менять.
— Да нет же у меня больше ничего, — отнекивался Гриша, но тетка лишь ухмыльнулась и перекрестила непутевого мальчишку — свой такой погиб под Могилевом.
Служительница принесла билет в спальный вагон. «Других билетов даже для своих, станционных, не было. Да и спокойнее тебе будет, шваль в спальном не ездит. А дорого, оно, конечно, дорого, но все лучше, чем опять с пустым карманом на соседней станции оказаться!»
В одном купе с ним ехал Ильинский, сотрудник МИДа, возвращавшийся из Китая. Трех суток непрекращающихся разговоров с ним хватило Гришке, чтобы увериться, что единственное, чем он хочет заниматься, это дипломатия. В мыслях он уже видел себя Талейраном. И невозможно было понять, от чего перехватывает горло — от предощущений или от острого перца, которым Игорь Сергеевич обильно посыпал курицу: «Привычка от Мексики осталась. Там без перца чили угроза желудочных инфекций возрастает многократно».
Игоря Сергеевича на вокзале встречали жена с дочерью. «Аллочка тоже в этом году окончила школу. Готовится поступать в университет». На сибирского школяра с постыдным узелком в руках в перешитом из отцовского шевиотовом костюме столичная барышня даже не взглянула.
Ильинского встречали на автомобиле — роскошной сияющей «Победе» из мидовского гаража.
— Довезем тебя до твоих знакомых, чтобы не потерялся ты в первый же день в столице. Куда тебе, говоришь?
Гришка вытащил из-за пазухи письмо, написанное стариком еще года полтора назад, и прочел адрес.
— Ничего себе! — присвистнул Игорь Сергеевич. — Родственники у сельского юноши, прямо напротив ЦК!
Гриша хотел сказать, что это совсем не родственники, точнее, совсем не его родственники, но горло перехватило. Он почувствовал, что Аллочка впервые посмотрела на него изучающе, словно просчитывая что-то в уме.
Вечной ручкой с золотым пером Игорь Сергеевич быстро написал в блокноте номер телефона: «Б 1-44-12».
— Понадобится помощь, звони! Может, с Аллочкой погуляете, она Москву тебе покажет. Да? — обратился он к дочери, но не получив ответа, напутственно похлопал паренька по плечу: — Не тушуйся! Задатки у тебя великолепные. Главное, не скрывай их!
«Победа» поехала дальше по направлению к Политехническому музею, а Гриша остался стоять на тротуаре, робко осматривая все вокруг.
— Ты, хлопец, к кому будешь? — спросил дворник. — Туточки просто так без дел стоять не велено, вмиг заберут. Али не знаешь, что напротив!
Дворник помог найти нужный подъезд и, посадив в лифт, на котором Гришка прежде никогда не ездил, пояснил:
— Жми на последнюю кнопку и не пужайся. И дверь, пока доверху не дойдет, не дергай, застрянешь, а лифтер нонче спьяну еще не пробудился.
Тяжелый железный лифт, подрагивая, миновал этаж за этажом. И мальчишке казалось, что он возносится в неведомое. Столь прекрасной и непривычной была жизнь в последние трое суток — спальный вагон, «Победа», эта огромная величественная площадь, лифт, везущий его куда-то вверх…
— Он умер? — спросила открывшая ему дверь женщина, прочитав письмо. На вид ей было не так уж много лет, вряд ли она могла приходиться старику сестрой, пусть даже троюродной. — Так прервется весь род. Мама тоже умерла. Это письмо адресовано маме, но…
— Простите, — пролепетал Гриша, поднимая со стоящего в углу комода свой постыдный узелок, — простите, я не знал. Я пойду…
— Куда же ты пойдешь, и не думай! Николая Андреевича я не знала, не видела ни разу. Его ж прадед из декабристов был. А наша ветвь жила в Петербурге, это уже в 35-м мужа в Москву перевели, и нам с мамой и Петенькой пришлось переехать. Бабушка моя Александра после помилования участников восстания все звала своего кузена Андрея, отца Николая Андреевича, уезжать из Сибири, но… Знать бы, где от беды укрыться. У Николая Андреевича не стало Ильюшеньки, а у нас…
Сын Татьяны Николаевны Петенька добровольцем ушел в ополчение осенью 1941-го и погиб здесь, под Москвой.
— Такой же, как ты, был. Школу окончил, на исторический поступать собирался. Только-только учебниками обложился, а тут война…
Войдя в комнату сына с незнакомым мальчиком, Татьяна Николаевна впервые за эти восемь лет почувствовала себя живой. Будто кто-то прервал жизнь тогда, летом сорок первого, а теперь вдруг позволил ей продолжиться с
того же самого места, со вступительных экзаменов. И в жизни появился смысл — мальчик должен поступить в институт, должен выйти в люди. Приехавший сельский мальчик не был похож на Петеньку внешне и, конечно, не мог заменить ей сына, но он мог заполнить ту страшную пустоту, в которую превратилась ее жизнь.
В первую ночь, которую Гриша провел в комнате Пети, где в полночь бой курантов доносился не из радиоприемника, а из открытого окна, в эту ночь она впервые за восемь лет была близка с мужем. Эта близость приносила ей радость боли и боль радости. И, как в былое светлое время, она снова в упоении шептала: «Тише! Тише! Мальчика разбудишь…» Жизнь продолжилась.
Татьяна Николаевна и нежданно обретший прежнюю жену Павел Никитич не отпустили Гришу ни в какое общежитие. Напротив, уже через несколько дней прописали его временно, поднимая все связи и знакомства, чтобы сделать мальчику постоянную московскую прописку. Так первое наследство старика оказалось не менее весомо, чем наследство второе. Умолчав о проданном на станции кольце, Гриша счел благоразумным отдать остальные вещи из тайника своей нежданной приемной матери.
Разглядывая сокровища, Павел Никитич вдруг сказал жене: «А ведь это колье и серьги, в которых твоя прапрабабка на портрете». Над огромным, похожим на отдельную комнату кожаным диваном с тяжелой дубовой спинкой и валиками по бокам висел портрет кисти кого-то из великих: перед столом с роскошными фруктами — арбузом, гранатом и виноградом — сидит девушка в платье с легкой накидкой, сквозь которую проглядывает колье, в ушах серьги, лежащие сейчас на ладони Татьяны Николаевны. На руке у девушки кольцо. То самое, что осталось у станционной цыганки.
Ему оказалась впору вся Петенькина одежда, тщательно выстиранная, отглаженная и разложенная матерью по полочкам. И, надевая добротные рубашки, брюки, курточки, каких у интернатского мальчика никогда не водилось, Гриша чувствовал двоякое ощущение духоты и полета. Будто судьба отныне вменила ему проживать две жизни, свою собственную и Петенькину. Иногда по ночам ему становилось жутковато от взгляда своего двойника с фотографии над письменным столом. Словно он знал что-то такое и толкал Гришу туда — иди, ну, не будь нюней! Будь живым! Если бы я был жив… Но жить досталось тебе…
Петенькин взгляд — открытый и чуть надменный одновременно — стал его диктатором. Петенька все глубже внедрялся в суть Гриши. И там, внутри, уже не был тем примерным мальчиком, каким представлялся по рассказам Татьяны Николаевны. Порой Гриша уже не мог понять, что из всего с ним случающегося было суждено в жизни Грише, а что Петеньке…
Татьяна Николаевна, путаясь, сама того не замечая, часто звала его Петенькой, и через полгода его жизни в этом роскошном доме вдруг, страшно смущаясь, спросила, не мог бы он звать ее мамой. Старательно переучившись, он стал звать их мамой Таней и папой Пашей. Скороговоркой получалось Мамтань и Паппаш.
Уроки Николая Андреевича не прошли даром, да и заинтересовавшийся юношей Ильинский подсобил. Григорий с легкостью поступил в Институт стран Азии и Африки и скоро стал лучшим студентом, умудряясь за один семестр слушать лекции сразу на нескольких факультетах и сдавать экзамены вперед.
Последний раз он видел родителей летом перед последним курсом. Отец почти полностью ослеп, лесничество оказалось ему уже не под силу. Мать решила везти его к своему брату, в Совгавань, где мальчишкой Гришка замирал на берегу залива, на дне которого лежал затопленный фрегат «Паллада».
Московские «родители» дали денег, чтобы мальчик мог съездить повидать отца и мать, помочь им с переездом. После Москвы, близости Кремля, организованных Ильинским встреч с Аллочкой и сумбурных вожделенных побегов за кулисы Большого театра к Зое лесничество и маленький райцентр с интернатом и некогда представлявшимся роскошным домом старика предстали теперь крошечными и ничтожными. Или это он смотрел на них Петенькиными глазами?
Гришка уже отвык голодать. Ощущать легкий голод от завтрака до ужина ему, конечно, случалось и в своей нынешней сытой московской жизни. Но голодать до черных точек перед глазами, до острой рези в животе, так голодать ему не доводилось с интернатских времен. Татьяна Николаевна изо всех сил старалась, чтобы мальчик был накормлен-напоен, а в гостях у Ильинских домработница Феня, привечавшая худенького юношу, всегда норовила подсунуть ему что-нибудь повкуснее.
Теперь же он вспомнил забытое чувство голода. Вспомнил и ужаснулся. Ужаснулся тому, что оставляет родителей в этом голоде, — слепой отец не мог уже ничего, и надежды, что даже при помощи дядьки мать сможет обеспечить нормальную жизнь им двоим, не было. Гришка понимал, что сыновний долг велит ему остаться и помочь. Но ужас перед серостью, нищетой этой жизни и страх потери большого пути, который должен был вывести его в другой мир, оказался сильнее. Поселившееся в Гришке его второе «я» легко убедило его «я» первое — наивное и искреннее, что, получив специальность, он сможет куда как лучше помогать родителям. А пока в Москве он пойдет по ночам разгружать вагоны и будет посылать в Совгавань переводы. Надо только поскорей уехать…
И он уехал. Но до ночных разгрузок не дошел. В первый же вечер побежал в Большой — Зою ввели в «Лебединое»…
В торжественно-парадной роскоши Большого честная бедность Совгавани казалась нереально далекой. А он сам, уже не интернатский зачуханный увалень, а будущий дипломат, день ото дня проявляющий в себе скрытый до поры до времени лоск и шик, в мечтах увозил Зою в далекий Шанхай, тот самый, где модный ныне Вертинский когда-то пел про лилового негра и притоны Сан-Франциско…
Зоя манила. Тонкая, хрупкая, строгая. Не позволяющая ничего лишнего и дарующая так много. Их долгие, мучительно долгие поцелуи в ее парадном казались Гришке прелюдией к совершенству. Началом чего-то упоительного. В идеальных мечтах похожего на тот Космос, что едва не догнал его в раздолбанном грузовике на проселочной дороге из лесничества. Он знал — еще немного, и это случится. И это знание было важнее свершенности. Ведь ожидание счастья важнее самого счастья, считали штудируемые им теперь древние китайские философы. А пока после томительных расставаний в Зоином парадном по ночам он с упоением стыда мастурбировал под доносящийся из соседней комнаты ставший уже привычным шепот: «Тише! Тише! Мальчика разбудишь…»
Едва дотерпев до антракта, Гришка нырнул в известную ему тайную дверцу и через выверенные две с половиной минуты плутания по закулисным катакомбам и лабиринтам рванул на себя знакомую дверцу гримерной. И замер.
Развалившись в красно-золотом кресле, сидел тот, чей портрет Гришка нес на последней майской демонстрации, ликуя в душе, что ему дано воочию увидеть на трибуне Мавзолея оригинал. Теперь оригинал, прикрыв глаза и вцепившись толстенькими пальчиками в белокурые локоны девичьей головки, совсем не по-мавзолейному пыхтел и повизгивал. А над его расстегнутой ширинкой язычком орудовала Зоя…
Чья-то рука схватила Гришку за шиворот и выволокла наружу. Запоздавший службист с выражением ошалелого ужаса в водянистых глазах приложил палец ко рту — молчи! Жить хочешь — молчи!
На долгие годы не вид склонившейся над правительственной ширинкой Зои, а смесь ужаса и равнодушия в водянистых глазах службиста стала для Григория тяжелым, тщательно загоняемым в подсознание наваждением.
— Как, Григорий Александрович? Пройдемся до тренажеров? — спросила возникшая на пороге Лилия Геннадьевна. — Владимир Платонович будет через несколько минут. Выясняет, когда ему стол вернут.
В коридоре суетились рабочие, в выправке и чистеньких спецовках которых чувствовалась принадлежность к определенному ведомству.
— Неужто со столом и опиравшегося должны вернуть? — пошутил Григорий Александрович. — Суета, как перед прибытием британской королевы.
Лиля шутку не поддержала. Напротив, посмотрела как-то странно. Выражение презрения и ужаса в бесцветных водянистых глазах…
Стоп!
Конечно. Те же глаза и то же презрительно-перепуганное выражение, как у службиста за кулисами Большого.
Просто совпадение. Или дочь? По годам вполне складывается. Но где-то он видел эти черты и потом. Только где? Что-то вертится в голове.
— Британская не британская… — Лилия помялась. — Впрочем…
— Что-то случилось?
— Нет, то есть… Владимир Платонович, если сочтет нужным объяснить… Но вам лучше бы знать…
Лилия Геннадьевна, решившись, перешла на шепот.
— Азиатская диктаторша в Москве.
Ими!
Ну конечно, Ими! Ее дворец. Познакомивший их посол и посольский советник с выражением того же презрения и ужаса, да еще, может быть, восхищения перед заместителем министра, остающимся на ночь во вражьем стане…
Как он тогда не вспомнил этот взгляд! Ведь у советника было лицо того давнего постаревшего службиста, вытащившего его за шкуру из гримерной и тем самым спасшего жизнь ему и себе. Как же была его фамилия? Ведь он тогда, по дороге во дворец Ими, еще подумал, что фамилия схожа с фамилией какого-то персонажа у Толстого. Курагин? Что-то близкое. Кураев. Да-да. Советник Кураев, он так и представился тогда в посольстве. На лацкане белого халата Лили значилась вычурная фирменная вышивка, на которую он прежде не обращал внимания: «Кураева Л.Г.».
Осознать все сказанное Лилей и вдруг понятое им самим он не успел. Дверь распахнулась. Несколько незнакомых ребят с выправкой охранников из «девятки» одну за другой стали вносить огромные корзины алых роз.
Следом, когда влажный аромат цветов уже заполнил его номенклатурную палату, на пороге в сиянии расшитого драгоценностями платья появилась Ими. С коробкой конфет в руках. На коробке красовалось ее собственное изображение.
«Передачка для больного. Придется теперь Мельду еще и съесть», — подумал Григорий Александрович и понял, почему его столь скоропалительно упрятали в больницу. И почему такого посещения ему не простят.
9
В берлоге
(Женька, сегодня)
Наш с Аратой русско-японский ужин вышел на редкость скудным. У эстета Джоя в холодильнике нашелся кусок сыра — не моцарелла, конечно, но тоже сойдет — и несколько помидоров. А после одной стопки, пропущенной в начальственном кабинете дяди Жени, чтобы вернуть резонирующую голову в прежнее состояние, пришлось поискать другую стопку — до пары. Говорил же Джой, что где-то должна быть припрятанная бутылка.
Недопитый ботл нашелся, и бедный Арата с ужасом смотрел, как интеллигентная с виду женщина из горла (сил на поиски стопок и иных емкостей не осталось) пьет виски.
— Ну и гадость! Хуже водки — та хоть на генетическом уровне привычнее. Что, ужасаешься — русские бабы водку глушат?
— Бабы — это что-то громоздкое. Ты на «бабу» непохожа, Женя-сан. И потом, у нас, японцев, иное отношение к выпивающему человеку, нежели у вас, русских. У нас незнакомые люди всегда доведут выпившего до дому.
— Ты только не говори об этом нашим алкоголикам — наводнят твою Японию, а вам и самим места мало, тем более, острова мы вам, похоже, отдавать не собираемся.
Дискуссии по территориальному вопросу в планы Араты не входили.
— Можно мне воспользоваться телефоном?
— Звони, конечно, мальчик, — второй глоток явно был лишним. Уравновесившийся было резонанс в башке возобновился, и меня вновь стало покачивать. — И вообще чувствуй себя как дома.
Сказала и поняла, что сморозила глупость. Японцу с его футонами и токономами ощутить себя в этом бардаке как дома, это я загнула!
В телеящике замелькали позывные реалити-шоу, и нагловатая ведущая с какой-то железной блямбой в пупке и на языке стала приставать к Джою с вопросом, зачем ему в космос.
— Чтобы спрятаться от отморозков, которые вторые сутки терроризируют нашу семью, — не моргнув глазом заявил сын. — В космосе ни один урод не достанет!
Димка зло, не улыбаясь, смотрел прямо в камеру. Сказать, что я похолодела, было бы преувеличением — за последние тридцать шесть часов холодеть я уже устала, порог чувствительности был пройден. Да и в студии раздался дружный хохот, а число телефонных и интернет-голосов напротив Димкиной фотки резко пошло вверх.
— Какая великолепная версия! — затарахтела виджей-ка, почесывая покрасневший пупок. — А если злоумышленники проникнут на космический корабль?
— Будем устраивать «Звездные войны», — лениво парировал сын, и я заметила, как мелькнувшая в кадре Ирка показывает Джою большой палец. То-то, еще благодарить будет, что рейтинг ее шоу до заоблачных вершин подняли!
— Странно, — пожал плечами Арата, — один номер неправильный, жильцы давно поменялись, а по второму все время занято. Час уже. Не могут же так долго разговаривать.
— Могут. И час могут, и два. Или в интернете сидят. Или телефон испорчен. Надо узнать на телефонной станции. Номер есть у Джоя в компьютере.
— Нашел! — радостно сообщил Арата. Российская действительность приучила его радоваться малому. Через несколько минут он с ошарашенным видом опустил трубку на рычаг. — Там сказали, что я над ними издевовываюсь. Издеваюсь то есть. Что номер все время занят, потому что я с него звоню…
— А какой номер ты набирал? — На его листке аккуратненькими бочонками цифр был записан мой домашний номер. — Откуда у тебя это?
— Дедушка оставил. Этот номер ему советский дипломат дал. Очень давно. Говорил, что это его вторая московская квартира, оставшаяся от приемных родителей.
— А дипломата не Григорием ли Александровичем звали?
— Григорием, — подтвердил Арата.
— Это значит, что твой дедушка знал прежнего хозяина этой квартиры.
Воистину, пути Господни неисповедимы. Случайно подхваченный на подмосковной просеке юноша спасает меня от очередного нападения и оказывается внуком человека, который каким-то образом был связан с моим негаданным благодетелем.
Телефон как прорвало. Все знакомые, случайно заметившие Димку в эфире, считали своим долгом звонить, выражать всю гамму чувств от резкого неприятия до безоговорочного одобрения.
Первой позвонила, конечно же, Ленка, которая потребовала, чтобы Джой немедленно взял для ее Стасюлика автографы рок-группы, заполнявшей паузы во время голосования. Вернее, это мне казалось, что они паузы заполняли, а оказывается, молодняк в виде Стасика воспринимал все остальное как ненужную приправу к группе, которую опупкованная ведущая называла не иначе как «культовая».
— Я все поняла, — гремела в трубку Ленка, — тебе надо срочно меняться. Какая может быть жизнь, когда у тебя на юге вместо Красной птицы Феникса — ЦК КПСС!
Старая площадь в Ленкин фэн-шуй никак не вписывалась.
— КПСС лет десять как упразднили.
— А энергетика?! — взвилась на другом конце провода Ленка. — Отрицательное ци, годами копившееся в тех стенах, давит на твое существование.
— Позавчера почему не давило?
— Не дошло до критической массы!
— А администрация президента как же работает? Они из той, как ты сказала, ци сутками не вылезают, страной управляя.
— Так и управляют! Заняли энергетически зараженное место, теперь и расплачиваются. А тебе надо срочно уезжать оттуда.
Недопитый ботл нашелся, и бедный Арата с ужасом смотрел, как интеллигентная с виду женщина из горла (сил на поиски стопок и иных емкостей не осталось) пьет виски.
— Ну и гадость! Хуже водки — та хоть на генетическом уровне привычнее. Что, ужасаешься — русские бабы водку глушат?
— Бабы — это что-то громоздкое. Ты на «бабу» непохожа, Женя-сан. И потом, у нас, японцев, иное отношение к выпивающему человеку, нежели у вас, русских. У нас незнакомые люди всегда доведут выпившего до дому.
— Ты только не говори об этом нашим алкоголикам — наводнят твою Японию, а вам и самим места мало, тем более, острова мы вам, похоже, отдавать не собираемся.
Дискуссии по территориальному вопросу в планы Араты не входили.
— Можно мне воспользоваться телефоном?
— Звони, конечно, мальчик, — второй глоток явно был лишним. Уравновесившийся было резонанс в башке возобновился, и меня вновь стало покачивать. — И вообще чувствуй себя как дома.
Сказала и поняла, что сморозила глупость. Японцу с его футонами и токономами ощутить себя в этом бардаке как дома, это я загнула!
В телеящике замелькали позывные реалити-шоу, и нагловатая ведущая с какой-то железной блямбой в пупке и на языке стала приставать к Джою с вопросом, зачем ему в космос.
— Чтобы спрятаться от отморозков, которые вторые сутки терроризируют нашу семью, — не моргнув глазом заявил сын. — В космосе ни один урод не достанет!
Димка зло, не улыбаясь, смотрел прямо в камеру. Сказать, что я похолодела, было бы преувеличением — за последние тридцать шесть часов холодеть я уже устала, порог чувствительности был пройден. Да и в студии раздался дружный хохот, а число телефонных и интернет-голосов напротив Димкиной фотки резко пошло вверх.
— Какая великолепная версия! — затарахтела виджей-ка, почесывая покрасневший пупок. — А если злоумышленники проникнут на космический корабль?
— Будем устраивать «Звездные войны», — лениво парировал сын, и я заметила, как мелькнувшая в кадре Ирка показывает Джою большой палец. То-то, еще благодарить будет, что рейтинг ее шоу до заоблачных вершин подняли!
— Странно, — пожал плечами Арата, — один номер неправильный, жильцы давно поменялись, а по второму все время занято. Час уже. Не могут же так долго разговаривать.
— Могут. И час могут, и два. Или в интернете сидят. Или телефон испорчен. Надо узнать на телефонной станции. Номер есть у Джоя в компьютере.
— Нашел! — радостно сообщил Арата. Российская действительность приучила его радоваться малому. Через несколько минут он с ошарашенным видом опустил трубку на рычаг. — Там сказали, что я над ними издевовываюсь. Издеваюсь то есть. Что номер все время занят, потому что я с него звоню…
— А какой номер ты набирал? — На его листке аккуратненькими бочонками цифр был записан мой домашний номер. — Откуда у тебя это?
— Дедушка оставил. Этот номер ему советский дипломат дал. Очень давно. Говорил, что это его вторая московская квартира, оставшаяся от приемных родителей.
— А дипломата не Григорием ли Александровичем звали?
— Григорием, — подтвердил Арата.
— Это значит, что твой дедушка знал прежнего хозяина этой квартиры.
Воистину, пути Господни неисповедимы. Случайно подхваченный на подмосковной просеке юноша спасает меня от очередного нападения и оказывается внуком человека, который каким-то образом был связан с моим негаданным благодетелем.
Телефон как прорвало. Все знакомые, случайно заметившие Димку в эфире, считали своим долгом звонить, выражать всю гамму чувств от резкого неприятия до безоговорочного одобрения.
Первой позвонила, конечно же, Ленка, которая потребовала, чтобы Джой немедленно взял для ее Стасюлика автографы рок-группы, заполнявшей паузы во время голосования. Вернее, это мне казалось, что они паузы заполняли, а оказывается, молодняк в виде Стасика воспринимал все остальное как ненужную приправу к группе, которую опупкованная ведущая называла не иначе как «культовая».
— Я все поняла, — гремела в трубку Ленка, — тебе надо срочно меняться. Какая может быть жизнь, когда у тебя на юге вместо Красной птицы Феникса — ЦК КПСС!
Старая площадь в Ленкин фэн-шуй никак не вписывалась.
— КПСС лет десять как упразднили.
— А энергетика?! — взвилась на другом конце провода Ленка. — Отрицательное ци, годами копившееся в тех стенах, давит на твое существование.
— Позавчера почему не давило?
— Не дошло до критической массы!
— А администрация президента как же работает? Они из той, как ты сказала, ци сутками не вылезают, страной управляя.
— Так и управляют! Заняли энергетически зараженное место, теперь и расплачиваются. А тебе надо срочно уезжать оттуда.