Страница:
Через день Лида и Арата снова оказались в больнице — у мальчика началось заражение крови, потом воспаление легких, потом осложнения. Посетителей в их палаты не пускали, только иногда Лида показывала мне в окошко с третьего этажа запеленатого Арату.
Тем временем пришел приказ возвращаться в Японию. Я стал готовить обращение о предоставлении разрешения на въезд в страну моих сына и жены, но меня вызвал в Москву военный атташе Японии. Суть того разговора сводилась к следующему — японские власти не дадут разрешения на въезд Лидии — по японским законам, у меня есть жена Тидзу. Даже если я смогу поехать в Японию и оформить развод с Тидзу, настаивать на приезде Лиды вряд ли станет возможным. И уж наверняка никто не даст разрешения на въезд в Японию ее дочери от первого брака и ее больной матери.
— Сможет ли госпожа Виноградова-сан оставить их в Ленинграде, решайте сами, — сказал атташе. — И еще учтите, все это может занять не один год, а международная ситуация такова, что никто не в состоянии предсказать, что будет дальше. Сегодня Япония и СССР — стратегические партнеры, а завтра… Вы сами знаете, что происходит.
Атташе меня не убедил. Он настаивал, что все сотрудники организации, где служила Лидия, работают на НКВД и следят за иностранцами, что Лидия чекистка. Но из всего разговора с ним я только понял, что не смогу увезти мою семью с собою сейчас. Сердце щемило нещадно, но я был уверен, что сумею оформить все бумаги в Японии и вернуться за Лидией не позже чем через год.
Уезжать надо было 14 июня. Лиду и Арату выписали из больницы только вечером 13-го. У нас оставалась одна ночь. Более горькой и более прекрасной ночи в моей жизни не было и быть не могло. Я чувствовал, что Лида прощается со мною навсегда. Она говорила, что не сможет разбить сердце и жизнь Тидзу и нашего сына. И что никогда не сможет оставить маму и дочку в Советском Союзе. И, уже совсем шепотом на ухо, что в ее стране трудные времена и, в случае ее отъезда в Японию, ее мать могут посадить в лагерь, а дочку отправить в детский дом…
Лида говорила все это, но я не верил, я упрямо твердил, что мы будем вместе, прежде чем Арата начнет ходить, — я пропустил этот миг у первого сына, но не хочу прозевать его на этот раз.
Поезд отходил от перрона, и я смотрел, как фигурка Лиды с сыном на руках становится все меньше и тает в тумане. Это был последний раз, когда я видел ее и сына. И полвека потом моим самым страшным сном были Лидия с Аратой, тающие в тумане, — вот они рядом со мной, я бегу к ним, протягиваю руки, а руки проходят сквозь туман.
Я вернулся в Токио, где оставались Тидзу и старший сын. Забывший меня Цитому с удивлением разглядывал русские подарки — шапку-ушанку, игрушечный пулемет, деревянную куклу — пионера. Подарки забирал, а меня сторонился, прятался за мать.
Тидзу выслушала меня с величайшим достоинством и сказала, что она согласна на все. Я подал документы во все нужные ведомства, но через неделю после моего возвращения пришел приказ — отправить меня в распоряжение генерала Ямаситы, армия которого базировалась на Окинаве.
Как объяснить, что произошло потом…
От Лиды я не получил ни одного письма. По делам службы приезжая в Токио, я еще пытался пробивать вызов для Лиды и сына, пока мне прямо не сказали, что это невозможно. Япония и Советский Союз стремительно становились врагами, и честное служение Родине делало меня предателем собственной любви и семьи.
— Если вы не думаете о себе и о своей Родине, подумайте хотя бы о них. Ваши попытки связаться с ними небезопасны, прежде всего для госпожи Виноградовой-сан. По данным нашей разведки, в Советском Союзе идут массовые аресты. В такой ситуации письма из Японии и попытки вывезти свою неофициальную семью сюда обернутся концлагерем и гибелью для госпожи Виноградовой-сан и для вашего сына.
— Смиритесь, — сказал мне генерал-полковник. — Иначе вы убьете их. Если уже не убили. Сам факт рождения сына от японца может стать для нее смертным приговором…
Я вышел из военного министерства на улицу, но мне казалось, что я вошел в смерть. Мир закончился. Закончилась жизнь. Все прочее стало доживанием.
Когда Советский Союз вступил в войну с Германией и Гитлер блокировал Ленинград, я, как мог, следил за тем, что творилось с городом. Считал дни блокады и не мог есть — с каждой проглоченной горстью риса мне казалось, что я отнимаю кусочек жизни у сына и у Лиды. За несколько месяцев я похудел на 18 килограммов, и меня отправили в госпиталь, где стали вводить питание через зонды.
Я служил как мог — честно. Несколько лет был с войсками Ямаситы Томоюки на Филиппинах. Ямасита грабил эту несчастную страну. Однажды, после одного из военных рейдов, он с глазами голодного хищника показывал мне завернутую в окровавленную рубашку добычу. Золотые украшения, слитки, жемчужные нити. И невиданную черную жемчужину, размером с яйцо небольшой птицы. Такой я не видел даже на плантациях Микимото, где мальчишкой подрабатывал, помогая дедушке.
Зловеще хохоча, Ямаеита рассказывал, что расстрелянный им прежний владелец сокровищ говорил, что жемчужину эту называют «жемчужиной Магеллана» и она навлекает беду: легенда гласит, что жемчужина была дарована мореплавателю, открывшему эти острова для европейцев, и что из-за нее он погиб. «Думал меня этим испугать!» — Ямасита жадно смеялся, но мне не было даже противно. Я знал, что судьба накажет его за алчность и жестокость, только не знал, за что судьба наказала меня. Стянув горло тугой петлей так, что воздуха хватало ровно на то, чтобы не умереть сразу, судьба моя, как завороженная, не жалила, ждала.
Однажды я видел, как 36 тысяч плененных гнали в лагерь. В колонне выделялся среди простых солдат офицер, в котором чувствовалось что-то звериное. Может, это была тяга к жизни, которой во мне не осталось.
Охраны не хватало. И, только я отъехал от места, где гнали этого офицера, как услышал выстрелы. Строй распался. Заключенные побежали в разные стороны. Охрана не успевала стрелять. Офицер бежал прямо на меня. Я выхватил пистолет и уже сквозь прицел увидел ту звериную жажду жизни в его взгляде. Он в моем прицеле становился все крупнее и крупнее. Будто заслонял меня самого. Эти звериные глаза мешали нажать на курок.
Я опустил пистолет, так и не убив его. С другой стороны автомобиля, где палил из автомата солдат-водитель, уже лежали десятки человек, а «мой» так и добежал до пригорка, за которым начинались деревья, и успел скрыться прежде, чем подоспевший новый взвод охраны вернул большинство беглецов на место.
Потом, много десятилетий спустя, я увидел по телевизору диктатора этой страны. И узнал в нем не убитого мной офицера.
В 1944 году меня назначили в армию, которая дислоцировалась на Сикоку, что спасло меня от расправы американцев, вскоре занявших Филиппины. Ямаситу они в 1946 году повесили. Видно, прав был расстрелянный им филиппинец — присвоенная Ямаситой жемчужина Магеллана и в этот раз принесла несчастье.
Тогда же, в 44-м, мне единственный раз приснилась Лида, которая в этом сне не растаяла в тумане. Мы говорили с ней не по-японски, как обычно дома, а по-русски.
— Обещай, что ты выполнишь то, о чем попрошу, — сказала она во сне. Она сидела в ложе театра, где я впервые ее коснулся. В волосах был тот же доставшийся от бабушки старинный черепаховый гребень.
— Я сделаю для тебя все. Даже если ты попросишь то, что свыше моих сил.
— Это свыше твоих сил. Но ты это сделаешь. Ты вернешься к Тидзу и снова заживешь с ней одной семьей.
— Я не смогу.
— Ты должен. Тебе суждены еще дети. Они должны были быть нашими, но я уже не смогу их родить. Пусть их родит Тидзу.
Я проснулся в холодном поту и мысленно просил об одном — только бы она не умерла в тот миг, когда мне приснилась. Не знаю, где она, с кем. По пусть лучше буду корчиться в судорогах ревности, представляя, как другой мужчина раздевает мою Лидию, ведет к кровати, любит ее ночь напролет. Пусть буду сходить с ума, только бы, просыпаясь среди ночи, не ощущать холод сомнений — не в могиле ли любимое тело.
Я сошелся с Тидзу. Как и обещал Лиде. И дал жизнь еще одному сыну, Сатоши. А он — своим детям. Так появился ты, мальчик, родившийся почти день в день с моим русским сыном, — может, если учесть разницу во времени между Токио и Ленинградом, вы и родились в один день. Поэтому я не назвал тебя Хироши, как следовало бы по обычной семейной традиции, а дал тебе имя моего деда и моего сына. И, впервые взяв тебя на руки, думал о старшем Арате. Ему в этот день должно было исполниться сорок два. Если он выжил.
Однажды, увидев, как ты делаешь свой первый шаг, я заплакал. Все было так, как виделось когда-то, — мой мальчик Арата, делающий свои первые шаги на полу моего дома в Токио. Только нет рядом Лиды. И мальчик другой.
Тидзу умерла еще до твоего рождения, в 67-м. Так же тихо и покорно, как жила. Во сне. Ни разу за все эти годы она не упрекнула меня. Но, может, ее всепрощение оказалось самым страшным наказанием для меня.
Отношения с Советским Союзом стали налаживаться. И, случайно познакомившись на одном из приемов с русским дипломатом, я поинтересовался, как можно найти человека в такой огромной стране.
Дипломат попросил написать имена и обещал помочь. Я с трудом вывел на листе бумаги русские буквы «Виноградова Лидия Ивановна» и «Ямаока Арата» — да, именно так твое имя и имя моего потерянного сына пишется по-русски.
Через три месяца пришло письмо из советского посольства, в котором дипломат, извиняясь, писал, что данных на Ямаоку Арату не найдено, а женщин со схожими данными три — одна из них погибла на войне, другая скончалась в 1946-м где-то в Сибири, а третья живет в Ростове-на-Дону. Я написал той, что жила в Ростове, — это оказалась не Лида.
Еще раз я встретился с этим же дипломатом несколько лет спустя. Меня снова пригласили на прием в советское посольство. А Григорий стал важным чином — занимал должность заместителя министра. Но он вспомнил меня.
— А я ведь продолжал искать ваших, — сказал он. — Но увы… Никто из родственников всех Лидий Виноградовых, 1910 года рождения, ничего не знал ни о Ямаоке Хисаси, ни о Ямаоке Арате. Мне очень жаль.
Григорий оставил номер телефона своего дома и дома своих родителей.
— Если случится когда-нибудь быть в Москве, позвоните. Я понимаю, что надеяться на чудо смешно, но вдруг…
Теперь остается объяснить, почему я, скрывавший всю эту историю столько лет, пишу тебе. Я не счел возможным тревожить покой моих детей странной историей об их русском брате. Может, я был в этом неправ. Но Тидзу молчала, тем самым не давая мне права говорить, а я защищал свою тайну. Как жадный ростовщик, я пытался «зажечь костер из ногтей» и один наслаждался последними зернами моей памяти, которых в моем кармане оставалось все меньше и меньше. Дабы не утратить ощущения, я разрешал себе вспоминать все реже. И лишь 14 мая — в день нашей первой близости — и 11 апреля — в день рождения Араты — закрывал глаза. И медленно, как безумный коллекционер, в одиночестве открывающий спрятанную от завистливых взглядов коллекцию, позволял себе вспомнить подробности. И почувствовать то, что с 1937 года я не чувствовал больше ни разу.
В последние годы я часто думал, как сложилась бы жизнь, если Лида и сын могли бы остаться со мною. Были бы мы так же бесконечно счастливы, как летом тридцать шестого? Или привычка убила бы любовь…
Мальчик мой. Я не могу повесить на тебя груз долга и просить отыскать следы твоего дяди и его матери. Это невозможно. Но, если чудо когда-нибудь случится, скажи им одно — я их любил. Только их. И еще тебя. Да простят меня все остальные.
Вслед за последней страницей письма шла порыжевшая от времени фотография — совсем молодой дедушка и русская женщина, красивая какой-то старой красотой, на фоне странной горы, похожей на лежащего у воды медведя. Внизу надпись: Аю-даг. Медведь-гора. Гурзуф. Июль 1936 года.
Таких глаз у дедушки Арата не видел никогда.
Что там у дедушки. Ни у кого в реальной жизни Арата не видел таких глаз. И такой незримой, но явной нити, протянутой между этими двумя, выбегающими из моря.
«Наверное, — подумал он, — это и есть то, что называется „любовь“. Не секс, не make love, а любовь».
И еще он испугался, что проживет свою жизнь, так и не успев это почувствовать.
11
Тем временем пришел приказ возвращаться в Японию. Я стал готовить обращение о предоставлении разрешения на въезд в страну моих сына и жены, но меня вызвал в Москву военный атташе Японии. Суть того разговора сводилась к следующему — японские власти не дадут разрешения на въезд Лидии — по японским законам, у меня есть жена Тидзу. Даже если я смогу поехать в Японию и оформить развод с Тидзу, настаивать на приезде Лиды вряд ли станет возможным. И уж наверняка никто не даст разрешения на въезд в Японию ее дочери от первого брака и ее больной матери.
— Сможет ли госпожа Виноградова-сан оставить их в Ленинграде, решайте сами, — сказал атташе. — И еще учтите, все это может занять не один год, а международная ситуация такова, что никто не в состоянии предсказать, что будет дальше. Сегодня Япония и СССР — стратегические партнеры, а завтра… Вы сами знаете, что происходит.
Атташе меня не убедил. Он настаивал, что все сотрудники организации, где служила Лидия, работают на НКВД и следят за иностранцами, что Лидия чекистка. Но из всего разговора с ним я только понял, что не смогу увезти мою семью с собою сейчас. Сердце щемило нещадно, но я был уверен, что сумею оформить все бумаги в Японии и вернуться за Лидией не позже чем через год.
Уезжать надо было 14 июня. Лиду и Арату выписали из больницы только вечером 13-го. У нас оставалась одна ночь. Более горькой и более прекрасной ночи в моей жизни не было и быть не могло. Я чувствовал, что Лида прощается со мною навсегда. Она говорила, что не сможет разбить сердце и жизнь Тидзу и нашего сына. И что никогда не сможет оставить маму и дочку в Советском Союзе. И, уже совсем шепотом на ухо, что в ее стране трудные времена и, в случае ее отъезда в Японию, ее мать могут посадить в лагерь, а дочку отправить в детский дом…
Лида говорила все это, но я не верил, я упрямо твердил, что мы будем вместе, прежде чем Арата начнет ходить, — я пропустил этот миг у первого сына, но не хочу прозевать его на этот раз.
Поезд отходил от перрона, и я смотрел, как фигурка Лиды с сыном на руках становится все меньше и тает в тумане. Это был последний раз, когда я видел ее и сына. И полвека потом моим самым страшным сном были Лидия с Аратой, тающие в тумане, — вот они рядом со мной, я бегу к ним, протягиваю руки, а руки проходят сквозь туман.
Я вернулся в Токио, где оставались Тидзу и старший сын. Забывший меня Цитому с удивлением разглядывал русские подарки — шапку-ушанку, игрушечный пулемет, деревянную куклу — пионера. Подарки забирал, а меня сторонился, прятался за мать.
Тидзу выслушала меня с величайшим достоинством и сказала, что она согласна на все. Я подал документы во все нужные ведомства, но через неделю после моего возвращения пришел приказ — отправить меня в распоряжение генерала Ямаситы, армия которого базировалась на Окинаве.
Как объяснить, что произошло потом…
От Лиды я не получил ни одного письма. По делам службы приезжая в Токио, я еще пытался пробивать вызов для Лиды и сына, пока мне прямо не сказали, что это невозможно. Япония и Советский Союз стремительно становились врагами, и честное служение Родине делало меня предателем собственной любви и семьи.
— Если вы не думаете о себе и о своей Родине, подумайте хотя бы о них. Ваши попытки связаться с ними небезопасны, прежде всего для госпожи Виноградовой-сан. По данным нашей разведки, в Советском Союзе идут массовые аресты. В такой ситуации письма из Японии и попытки вывезти свою неофициальную семью сюда обернутся концлагерем и гибелью для госпожи Виноградовой-сан и для вашего сына.
— Смиритесь, — сказал мне генерал-полковник. — Иначе вы убьете их. Если уже не убили. Сам факт рождения сына от японца может стать для нее смертным приговором…
Я вышел из военного министерства на улицу, но мне казалось, что я вошел в смерть. Мир закончился. Закончилась жизнь. Все прочее стало доживанием.
Когда Советский Союз вступил в войну с Германией и Гитлер блокировал Ленинград, я, как мог, следил за тем, что творилось с городом. Считал дни блокады и не мог есть — с каждой проглоченной горстью риса мне казалось, что я отнимаю кусочек жизни у сына и у Лиды. За несколько месяцев я похудел на 18 килограммов, и меня отправили в госпиталь, где стали вводить питание через зонды.
Я служил как мог — честно. Несколько лет был с войсками Ямаситы Томоюки на Филиппинах. Ямасита грабил эту несчастную страну. Однажды, после одного из военных рейдов, он с глазами голодного хищника показывал мне завернутую в окровавленную рубашку добычу. Золотые украшения, слитки, жемчужные нити. И невиданную черную жемчужину, размером с яйцо небольшой птицы. Такой я не видел даже на плантациях Микимото, где мальчишкой подрабатывал, помогая дедушке.
Зловеще хохоча, Ямаеита рассказывал, что расстрелянный им прежний владелец сокровищ говорил, что жемчужину эту называют «жемчужиной Магеллана» и она навлекает беду: легенда гласит, что жемчужина была дарована мореплавателю, открывшему эти острова для европейцев, и что из-за нее он погиб. «Думал меня этим испугать!» — Ямасита жадно смеялся, но мне не было даже противно. Я знал, что судьба накажет его за алчность и жестокость, только не знал, за что судьба наказала меня. Стянув горло тугой петлей так, что воздуха хватало ровно на то, чтобы не умереть сразу, судьба моя, как завороженная, не жалила, ждала.
Однажды я видел, как 36 тысяч плененных гнали в лагерь. В колонне выделялся среди простых солдат офицер, в котором чувствовалось что-то звериное. Может, это была тяга к жизни, которой во мне не осталось.
Охраны не хватало. И, только я отъехал от места, где гнали этого офицера, как услышал выстрелы. Строй распался. Заключенные побежали в разные стороны. Охрана не успевала стрелять. Офицер бежал прямо на меня. Я выхватил пистолет и уже сквозь прицел увидел ту звериную жажду жизни в его взгляде. Он в моем прицеле становился все крупнее и крупнее. Будто заслонял меня самого. Эти звериные глаза мешали нажать на курок.
Я опустил пистолет, так и не убив его. С другой стороны автомобиля, где палил из автомата солдат-водитель, уже лежали десятки человек, а «мой» так и добежал до пригорка, за которым начинались деревья, и успел скрыться прежде, чем подоспевший новый взвод охраны вернул большинство беглецов на место.
Потом, много десятилетий спустя, я увидел по телевизору диктатора этой страны. И узнал в нем не убитого мной офицера.
В 1944 году меня назначили в армию, которая дислоцировалась на Сикоку, что спасло меня от расправы американцев, вскоре занявших Филиппины. Ямаситу они в 1946 году повесили. Видно, прав был расстрелянный им филиппинец — присвоенная Ямаситой жемчужина Магеллана и в этот раз принесла несчастье.
Тогда же, в 44-м, мне единственный раз приснилась Лида, которая в этом сне не растаяла в тумане. Мы говорили с ней не по-японски, как обычно дома, а по-русски.
— Обещай, что ты выполнишь то, о чем попрошу, — сказала она во сне. Она сидела в ложе театра, где я впервые ее коснулся. В волосах был тот же доставшийся от бабушки старинный черепаховый гребень.
— Я сделаю для тебя все. Даже если ты попросишь то, что свыше моих сил.
— Это свыше твоих сил. Но ты это сделаешь. Ты вернешься к Тидзу и снова заживешь с ней одной семьей.
— Я не смогу.
— Ты должен. Тебе суждены еще дети. Они должны были быть нашими, но я уже не смогу их родить. Пусть их родит Тидзу.
Я проснулся в холодном поту и мысленно просил об одном — только бы она не умерла в тот миг, когда мне приснилась. Не знаю, где она, с кем. По пусть лучше буду корчиться в судорогах ревности, представляя, как другой мужчина раздевает мою Лидию, ведет к кровати, любит ее ночь напролет. Пусть буду сходить с ума, только бы, просыпаясь среди ночи, не ощущать холод сомнений — не в могиле ли любимое тело.
Я сошелся с Тидзу. Как и обещал Лиде. И дал жизнь еще одному сыну, Сатоши. А он — своим детям. Так появился ты, мальчик, родившийся почти день в день с моим русским сыном, — может, если учесть разницу во времени между Токио и Ленинградом, вы и родились в один день. Поэтому я не назвал тебя Хироши, как следовало бы по обычной семейной традиции, а дал тебе имя моего деда и моего сына. И, впервые взяв тебя на руки, думал о старшем Арате. Ему в этот день должно было исполниться сорок два. Если он выжил.
Однажды, увидев, как ты делаешь свой первый шаг, я заплакал. Все было так, как виделось когда-то, — мой мальчик Арата, делающий свои первые шаги на полу моего дома в Токио. Только нет рядом Лиды. И мальчик другой.
Тидзу умерла еще до твоего рождения, в 67-м. Так же тихо и покорно, как жила. Во сне. Ни разу за все эти годы она не упрекнула меня. Но, может, ее всепрощение оказалось самым страшным наказанием для меня.
Отношения с Советским Союзом стали налаживаться. И, случайно познакомившись на одном из приемов с русским дипломатом, я поинтересовался, как можно найти человека в такой огромной стране.
Дипломат попросил написать имена и обещал помочь. Я с трудом вывел на листе бумаги русские буквы «Виноградова Лидия Ивановна» и «Ямаока Арата» — да, именно так твое имя и имя моего потерянного сына пишется по-русски.
Через три месяца пришло письмо из советского посольства, в котором дипломат, извиняясь, писал, что данных на Ямаоку Арату не найдено, а женщин со схожими данными три — одна из них погибла на войне, другая скончалась в 1946-м где-то в Сибири, а третья живет в Ростове-на-Дону. Я написал той, что жила в Ростове, — это оказалась не Лида.
Еще раз я встретился с этим же дипломатом несколько лет спустя. Меня снова пригласили на прием в советское посольство. А Григорий стал важным чином — занимал должность заместителя министра. Но он вспомнил меня.
— А я ведь продолжал искать ваших, — сказал он. — Но увы… Никто из родственников всех Лидий Виноградовых, 1910 года рождения, ничего не знал ни о Ямаоке Хисаси, ни о Ямаоке Арате. Мне очень жаль.
Григорий оставил номер телефона своего дома и дома своих родителей.
— Если случится когда-нибудь быть в Москве, позвоните. Я понимаю, что надеяться на чудо смешно, но вдруг…
Теперь остается объяснить, почему я, скрывавший всю эту историю столько лет, пишу тебе. Я не счел возможным тревожить покой моих детей странной историей об их русском брате. Может, я был в этом неправ. Но Тидзу молчала, тем самым не давая мне права говорить, а я защищал свою тайну. Как жадный ростовщик, я пытался «зажечь костер из ногтей» и один наслаждался последними зернами моей памяти, которых в моем кармане оставалось все меньше и меньше. Дабы не утратить ощущения, я разрешал себе вспоминать все реже. И лишь 14 мая — в день нашей первой близости — и 11 апреля — в день рождения Араты — закрывал глаза. И медленно, как безумный коллекционер, в одиночестве открывающий спрятанную от завистливых взглядов коллекцию, позволял себе вспомнить подробности. И почувствовать то, что с 1937 года я не чувствовал больше ни разу.
В последние годы я часто думал, как сложилась бы жизнь, если Лида и сын могли бы остаться со мною. Были бы мы так же бесконечно счастливы, как летом тридцать шестого? Или привычка убила бы любовь…
Мальчик мой. Я не могу повесить на тебя груз долга и просить отыскать следы твоего дяди и его матери. Это невозможно. Но, если чудо когда-нибудь случится, скажи им одно — я их любил. Только их. И еще тебя. Да простят меня все остальные.
Вслед за последней страницей письма шла порыжевшая от времени фотография — совсем молодой дедушка и русская женщина, красивая какой-то старой красотой, на фоне странной горы, похожей на лежащего у воды медведя. Внизу надпись: Аю-даг. Медведь-гора. Гурзуф. Июль 1936 года.
Таких глаз у дедушки Арата не видел никогда.
Что там у дедушки. Ни у кого в реальной жизни Арата не видел таких глаз. И такой незримой, но явной нити, протянутой между этими двумя, выбегающими из моря.
«Наверное, — подумал он, — это и есть то, что называется „любовь“. Не секс, не make love, а любовь».
И еще он испугался, что проживет свою жизнь, так и не успев это почувствовать.
11
Клиника
(Женька, сегодня)
Красное. Фиолетовое. Синее. Красное. Красное. Желтое. Фиолетовое. Желтое. Снова красное…
Падение…
Безднабезднабезднабезднабезднабезднабез-дна-бсз-дна без дна без дна. Без дна.
Падение…
Ничего нет. Я не человек — субстанция. Вещество. Энергия. «Вещество и энергия» написано на корешке одного из томов детской энциклопедии, которая стояла у меня в комнате в детстве. Если помню комнату, значит, я что-то помню… что есть «помню»… что есть «я»… Ничего. Ничего нет. Меня нет, только субстанция, перетекающая в бесконечность.
Красное, фиолетовое, желтое.
Меня нет… падаю, пуще Алисы.
Если помню Алису, энциклопедию, значит, что-то еще есть. Кто я? Лечу… После Большого взрыва, из которого, говорят, образовалась Вселенная, произошел скачок температур. И несколько микросекунд материя существовала в виде плазмы… хаотичного движения частиц… Откуда это? …а уж потом, при падении температур, эти частицы составили протоны, нейтроны, те слились в ядра… или не так…
Вынырнула — я есть, помню… слово «хаотичного» знаю…
Снова в прорву — а-а-а-а-а!!!
Вынырнула — Алиса, энциклопедия, скачок температур. Попытка собрать мышление в кучу.
Снова проваливаюсь… субстантность… я плазма… хаотичное движение частиц…
…частицы называются… поцелуй… кварками и считаются базовыми кирпичиками мироздания… поцелуй… а также глюонами, нейтральными частицами, которые сцепляют кварки между собой… поцелуй… тепло знакомое… Никита… Никита это рассказывал, когда был моим репетитором… Между поцелуями. Губы шевелятся… после падения температур глюоны соединили кварки в протоны и нейтроны, те образовали ядра, затем возникли ато… губы дотягиваются до моих… поцелуй… я же не видела ничего, кроме губ… а что они говорили… под пыткой не вспомнила бы…
Под пыткой… под пыткой…
Это наркоз. Или что-то похожее на наркоз. После родов, перепутав меня с рожавшей рядом девкой, которую должны были зашивать, мне вкололи наркоз. И я, легко и радостно родив, вдруг улетела в какую-то черную бездну. И потом страшно долго приходила в себя. Индивидуальная непереносимость, что ли.
…кварки… частицы… микрочастицы… снова в плазму. Кто подсунул мне наркоз сейчас… Почему… Что со мной случилось?
Глаза с трудом раздираются. В тонкую прорезь век видны только белые стены и край окна. Голова не поворачивается.
Еще рывок. Глаза раскрываются шире. Похоже на палату, но так в сериалах показывают больницы для богатых, которые тоже болеют и плачут. Почти люкс дорогого отеля. Почти…
Что-то негостиничное в воздухе…
— Как мы сепя чуфстфуем? — Высокий швед. Широкоплечий. Хоть и изрядно постаревший викинг. Но этот стареет как-то красиво.
— Где я?
— Не фольнуйтесь. Ви ф очень хорошей клиньике.
— Я больна?
— Нэ совсем. Но фам нужна пом'ощь. И ми об'язатэль-но фам помошем. Это клиньика мирофого урофня.
Откуда знаю, что швед? А… По акценту…
— Как я сюда попала?
Лепет. Уже мой собственный. Такой тихий, что склонившийся над какой-то бумажкой на планшетке роскошный швед мой лепет не слышит.
— Вы швед? — нашла что спрашивать. Хорошо хоть громче — услышал.
— Толко на четверть. Мой т'ьетушка был шфед.
— Ваша тётушка?
— Нэ тьёт'ушка, а т'ьетушка! Т'ьетушка по отсу. Фами-льия от ньего.
— А… Дедушка.
— Та! — Радостно кивает головой четвертыпвед. — Т'ьетушка Олафсон.
— На остальные четверти кто?
— Что?
— Швед — на четверть. А на остальные три кто?
— На две четверти эстонец, на одну восьмую латыш и на одну восьмую русский, — продолжал он коверкать великий и могучий. — Но меня всегда и везде принимают за шведа. И в Нью-Йорке, в Маниле, в…
— Мы в Маниле? — уже не удивляюсь ничему.
— Мы в моей клинике. Это почти на границе Латвии и Эсти… Эстонии. Меня зовут Ингвар Олафсон. Я не жил здесь. Только работал в Нью-Йорке. Но после восстановления независимости мне возвращена недвижимость моих предков. И я открыл клинику на своей исторической родине. Замок был в крайне запущенном состоянии, но я смог привлечь хорошие инвестиции…
— Замок?.. Больше похоже на профсоюзный дом отдыха, чем на замок, — бормочу я, не соображая, что он, живший то в Нью-Йорке, то в Маниле четвертьшвед, наших профсоюзных здравниц знать не может. Почему граница Эстонии и Латвии? Я ж была в тверской глуши. Точно помню, только выехала из медвежьего леса на нормальную дорогу. Поспать решила. Как Штирлиц. «Через двадцать минут он проснется». И что дальше?
— Как я сюда попала?
— Ваши друзья заботятся о вас. Вам будет здесь хорошо. Вы устали. Надо отдохнуть. В моем замке отдыхают, набираются здоровья самые известные дамы Европы. И России тоже. Самые богатые. Здесь дорого стоит. Но для вас совершенно бесплатно. Ваши друзья позаботились о вас. Просили, чтобы с вами я работал лично. И я с вами работаю.
Работаешь-работаешь. Только вот излишне аккуратно повторяешь «ваши друзья». Почти по все тому же Штирлицу. Хотя ты, несчастный несоветский, только на одну восьмую русский, и Штирлица-то не видел, а если и видел по случайности, то не догнал. Не въехал то есть. Не понял. Где тебе, четвертьшвед, знать, что и полковник Исаев все повторял «ваши друзья, ваши друзья», засылая несчастного пастора Шлага через сугробы на лыжах. А Плятт на лыжах не умеет.
— Набирайтесь сил. Я к вам обязательно загляну. Скоро.
— Я хочу домой.
— Обязательно, только набирайтесь сил.
Не слышит, гад. И вид делает, что не понимает. Продолжение вчерашнего? Или не вчерашнего.
— Какой сейчас день? Молчание.
— Я хочу позвонить родным.
Викинг делает вид, что не слышит моего лепета, и исчезает…
Неслабое выпадение из времени и пространства. Какая граница Эстонии и Латвии? У меня ж ни загранпаспорта с собой не было, ни виз. Прибалты же визы ввели, прошлой зимой сама в Таллин ездила, семь долларов за страховку, пятнадцать за визу, и то только потому, что журналистская…
Анализировать мои мозги ничего не могут. Спасибо хоть из плазмы в человека вновь слепилась, помню еще, что я Жукова Евгения Андреевна, сорок лет от роду, разведенная, имею сына и большие неприятности неизвестно по какому поводу. То есть вчера уже решила, что известно. На соседей из «Связьтраста» все списала… или это было не вчера?
Какое сегодня число? Может, уже зима? И я проспала полгода?
За окном зелень. Слава Богу, лето. Знать бы, какого года. Не смешно.
Окна плотно закрыты. Глухие стеклопакеты без рам. Открыть невозможно по определению. Только если косяк вырубать. У нас в агентстве окна меняли на пластиковые — грязи и шуму!.. Но меняли два дюжих мужика с инструментами, а не я, голая-босая. А кстати, я голая-босая? Босая, да. На ногах ничего. Не голая — и то хорошо. Рубашка какая-то белая и штаны, помесь стильного летнего хлопкового костюма с больничной униформой. Как это заведение помесь замка с профсоюзом. Все, в общем, на уровне, но окна не открыть. Дверь тоже закрыта. В верхнем углу над кроватью видеокамера, значит, мое изображение еще и где-то видно. Снова «Связьтраст»? Так круто изощренно мстят человеку, совершенно неповинному?
Бред. Читала смешные истории про заточения с подкопами, Хмелевских там всяких. А сама… Думать!
Не могу. Не получается. Снова разваливаюсь на эти, как их там, кварки, субстантивируюсь… Еще этот четверть-швед Олафсон в меня что-то влил? Одно понятно, что засунувшие меня сюда друзья — такие же «друзья», как те ребята из «Гелснтвагена», что весь этот наркоз неспроста… Как же я все-таки попала в Латвию? Или в Эстонию? Четвертьшвед же не сказал, с какой стороны границы его замок, сказал только «недалеко от…»
От медвежьей лесостанции до Москвы явно ближе, чем до Латвии, тем более до Эстонии. И как меня провезли? В багажнике? Контрабандой? Погранцу на лапу сунули. Или у них заранее все подмазано. Сеть международного терроризма. «Аль-Каида» какая-то с балтийским лежбищем.
Из окна видна лишь чахлая постройка, представляющая собой хозяйственный двор этого псевдозамка. И еще большая ровная площадка газона. Как в кино. В кино за мной бы на вертолете прилетел какой-нибудь супермен, Никитка бы с неба свалился…Тьфу! Да что я все Никитка да Никитка. Десять лет не разрешала себе вспоминать, а тут как прорвало. Ну хорошо, не Ник… не бывший муж. А кто?
А больше, собственно, и некому. Джойка в «космосе». В лучшем случае. Если еще не август и реалити-шоу не закончилось. Выпереть раньше финала его не должны. Ирка обещала держать до последнего. «Приз вряд ли смогу, разве что зрительских симпатий, а продержать в шоу по максимуму — легко!» Выходит, за мной и прилететь некому? Разве что японскому мальчику с нетипичным для японца именем, как он сам объяснял. По мне что Арата, что иначе. Но для него это то же самое, если б меня звали Ефросиньей или Веремеей, а японцев бы это не удивляло, думали бы, что у нас так каждую вторую тетку кличут. Впрочем, и Женьками у нас кличут не каждую.
Как отсюда выбираться?
Чего хотят? Сказала бы давно все, что знаю, только спросите напрямую. Так ведь не спрашивают.
День-ночь-день-ночь-день…
Четвертьшвед бубнит, все гипнотизировать пытается. Колет что-то, не такое сильное, как в первый раз, отчего я снова куда-то улетаю, но до уровня субстанции не дохожу.
Кроме Олафсона мелькают только молодые парни в стильных белых костюмах, таких же, как на мне, — униформа дорогой клиники. У меня ж собственных пеньюаров, как у прочих добровольных «клиничек», не оказалось, и пришлось им выделить мне казенное, размеров на восемь больше. Эти медбратики (или медбратки?) в стиле мачо молча приносят еду, пилюли какие-то, жидкости странного цвета в пластиковых мензурках и внимательно следят, чтобы я все проглатывала. Засунуть за язык не получается. Но если гарны хлопцы со скандинавским или пиренейским уклоном удаляются, не дожидаясь действия принесенного, бегу к унитазу и два пальца в рот.
День-ночь-день…
И день, и ночь условные. Странная клиника четверть-шведа размещается где-то в краю, близком к краям белых ночей. А ночи эти, помнится, случаются не только в нашем Питере, но и в их Таллине.
Через несколько серых дней и белых ночей в зеркале замечаю множество красных точек вокруг глаз. Реакция на лекарства? Черт его знает, что вводит мне этот «доктор правды». Пугаюсь, но потом вспоминаю, что подобная боевая раскраска случалась в пору токсикоза, когда я также проводила определенное время, склонившись над унитазом. Точечные кровоизлияния от напряжения при рвоте. Сколько я еще протяну? И что еще они будут мне вводить? И что сделают, когда поймут, что нет такого лекарства, которым из меня можно вытянуть нужную им информацию. Просто потому, что я ничего не знаю. Отпустят на все четыре стороны? Иди, дорогая, расскажи всему миру. Фиг! Убьют или несчастный случай подстроят — с этих станется.
Какое сегодня число? От этих лекарств, засыпаний и просыпаний в относительной серости то ли дня, то ли ночи я сбилась со счета, какое число. Да и когда меня сюда привезли, понятия не имела, сколько времени прошло — из медвежьего леса я уезжала рано утром 27 мая. Сколько меня могли держать без сознания? В медицине я не спец, но подозреваю, что не больше суток, иначе я хоть что-то помнила бы. А может, я отстала от фармакологических новшеств. Сколько с тех пор прошло — дней пять? Шесть? Восемь? Зарубки надо на стене делать. Но часов нет, а по виду из окна на хоздвор не поймешь, утро или вечер.
Вот, снова гарный викинг идет, что-то по мою душу тащит. Сейчас гадостью какой-то пичкать будет. Все делают вид, что по-русски ни бум-бум. Может, четвертьшвед набрал не экс-советских, ныне независимых, а настоящих скандинавов? Так те хоть на английский бы откликались. Не откликаются. Ни интереса в глазах, ни жалости. Одна механика. Что им старая тетка — рухлядь. Ненужный использованный материал. Не дал материал результата. Выбросят и новый материал подберут.
Все медбратья ненамного старше Димки, а этот совсем из другой оперы. Старый. То есть старый по сравнению с предыдущими викингами сыновнего возраста. Этот, скорее, годится мне в отцы, на вид лет шестьдесят с гаком. И совсем не скандинавский. Совсем напротив, узкоглазый. То ли кореец, то ли японец. Может, хиллер филиппинский или акупунктурщик китайский. И что-то шепчет. По-русски…
— Непохоже…
Хоть один разговаривает!
— Что непохоже?
— На наших клиенток непохожи. В первый раз здесь?
— И, надеюсь, в последний! Вы не швед и не эстонец…
— Русский я. Хоть за красивые глаза в детдоме фамилию Китаев дали.
— А сюда как попали? Молчит.
— А кто ваши клиенты?
— Информация о клиентках конфиденциальна. Сообщать кому бы то ни было запрещено.
— О «клиентках». А о «клиентах»? Молчит «разговорчивый».
— Что, мужиков здесь не пользуют?
Молчит. Но проговорился русский с фамилией Китаев. По лицу видно, что я угадала, что так оно и есть, лечат только баб. Странная клиника. Не гинеколог же мой четвертьшвед.
Падение…
Безднабезднабезднабезднабезднабезднабез-дна-бсз-дна без дна без дна. Без дна.
Падение…
Ничего нет. Я не человек — субстанция. Вещество. Энергия. «Вещество и энергия» написано на корешке одного из томов детской энциклопедии, которая стояла у меня в комнате в детстве. Если помню комнату, значит, я что-то помню… что есть «помню»… что есть «я»… Ничего. Ничего нет. Меня нет, только субстанция, перетекающая в бесконечность.
Красное, фиолетовое, желтое.
Меня нет… падаю, пуще Алисы.
Если помню Алису, энциклопедию, значит, что-то еще есть. Кто я? Лечу… После Большого взрыва, из которого, говорят, образовалась Вселенная, произошел скачок температур. И несколько микросекунд материя существовала в виде плазмы… хаотичного движения частиц… Откуда это? …а уж потом, при падении температур, эти частицы составили протоны, нейтроны, те слились в ядра… или не так…
Вынырнула — я есть, помню… слово «хаотичного» знаю…
Снова в прорву — а-а-а-а-а!!!
Вынырнула — Алиса, энциклопедия, скачок температур. Попытка собрать мышление в кучу.
Снова проваливаюсь… субстантность… я плазма… хаотичное движение частиц…
…частицы называются… поцелуй… кварками и считаются базовыми кирпичиками мироздания… поцелуй… а также глюонами, нейтральными частицами, которые сцепляют кварки между собой… поцелуй… тепло знакомое… Никита… Никита это рассказывал, когда был моим репетитором… Между поцелуями. Губы шевелятся… после падения температур глюоны соединили кварки в протоны и нейтроны, те образовали ядра, затем возникли ато… губы дотягиваются до моих… поцелуй… я же не видела ничего, кроме губ… а что они говорили… под пыткой не вспомнила бы…
Под пыткой… под пыткой…
Это наркоз. Или что-то похожее на наркоз. После родов, перепутав меня с рожавшей рядом девкой, которую должны были зашивать, мне вкололи наркоз. И я, легко и радостно родив, вдруг улетела в какую-то черную бездну. И потом страшно долго приходила в себя. Индивидуальная непереносимость, что ли.
…кварки… частицы… микрочастицы… снова в плазму. Кто подсунул мне наркоз сейчас… Почему… Что со мной случилось?
Глаза с трудом раздираются. В тонкую прорезь век видны только белые стены и край окна. Голова не поворачивается.
Еще рывок. Глаза раскрываются шире. Похоже на палату, но так в сериалах показывают больницы для богатых, которые тоже болеют и плачут. Почти люкс дорогого отеля. Почти…
Что-то негостиничное в воздухе…
— Как мы сепя чуфстфуем? — Высокий швед. Широкоплечий. Хоть и изрядно постаревший викинг. Но этот стареет как-то красиво.
— Где я?
— Не фольнуйтесь. Ви ф очень хорошей клиньике.
— Я больна?
— Нэ совсем. Но фам нужна пом'ощь. И ми об'язатэль-но фам помошем. Это клиньика мирофого урофня.
Откуда знаю, что швед? А… По акценту…
— Как я сюда попала?
Лепет. Уже мой собственный. Такой тихий, что склонившийся над какой-то бумажкой на планшетке роскошный швед мой лепет не слышит.
— Вы швед? — нашла что спрашивать. Хорошо хоть громче — услышал.
— Толко на четверть. Мой т'ьетушка был шфед.
— Ваша тётушка?
— Нэ тьёт'ушка, а т'ьетушка! Т'ьетушка по отсу. Фами-льия от ньего.
— А… Дедушка.
— Та! — Радостно кивает головой четвертыпвед. — Т'ьетушка Олафсон.
— На остальные четверти кто?
— Что?
— Швед — на четверть. А на остальные три кто?
— На две четверти эстонец, на одну восьмую латыш и на одну восьмую русский, — продолжал он коверкать великий и могучий. — Но меня всегда и везде принимают за шведа. И в Нью-Йорке, в Маниле, в…
— Мы в Маниле? — уже не удивляюсь ничему.
— Мы в моей клинике. Это почти на границе Латвии и Эсти… Эстонии. Меня зовут Ингвар Олафсон. Я не жил здесь. Только работал в Нью-Йорке. Но после восстановления независимости мне возвращена недвижимость моих предков. И я открыл клинику на своей исторической родине. Замок был в крайне запущенном состоянии, но я смог привлечь хорошие инвестиции…
— Замок?.. Больше похоже на профсоюзный дом отдыха, чем на замок, — бормочу я, не соображая, что он, живший то в Нью-Йорке, то в Маниле четвертьшвед, наших профсоюзных здравниц знать не может. Почему граница Эстонии и Латвии? Я ж была в тверской глуши. Точно помню, только выехала из медвежьего леса на нормальную дорогу. Поспать решила. Как Штирлиц. «Через двадцать минут он проснется». И что дальше?
— Как я сюда попала?
— Ваши друзья заботятся о вас. Вам будет здесь хорошо. Вы устали. Надо отдохнуть. В моем замке отдыхают, набираются здоровья самые известные дамы Европы. И России тоже. Самые богатые. Здесь дорого стоит. Но для вас совершенно бесплатно. Ваши друзья позаботились о вас. Просили, чтобы с вами я работал лично. И я с вами работаю.
Работаешь-работаешь. Только вот излишне аккуратно повторяешь «ваши друзья». Почти по все тому же Штирлицу. Хотя ты, несчастный несоветский, только на одну восьмую русский, и Штирлица-то не видел, а если и видел по случайности, то не догнал. Не въехал то есть. Не понял. Где тебе, четвертьшвед, знать, что и полковник Исаев все повторял «ваши друзья, ваши друзья», засылая несчастного пастора Шлага через сугробы на лыжах. А Плятт на лыжах не умеет.
— Набирайтесь сил. Я к вам обязательно загляну. Скоро.
— Я хочу домой.
— Обязательно, только набирайтесь сил.
Не слышит, гад. И вид делает, что не понимает. Продолжение вчерашнего? Или не вчерашнего.
— Какой сейчас день? Молчание.
— Я хочу позвонить родным.
Викинг делает вид, что не слышит моего лепета, и исчезает…
Неслабое выпадение из времени и пространства. Какая граница Эстонии и Латвии? У меня ж ни загранпаспорта с собой не было, ни виз. Прибалты же визы ввели, прошлой зимой сама в Таллин ездила, семь долларов за страховку, пятнадцать за визу, и то только потому, что журналистская…
Анализировать мои мозги ничего не могут. Спасибо хоть из плазмы в человека вновь слепилась, помню еще, что я Жукова Евгения Андреевна, сорок лет от роду, разведенная, имею сына и большие неприятности неизвестно по какому поводу. То есть вчера уже решила, что известно. На соседей из «Связьтраста» все списала… или это было не вчера?
Какое сегодня число? Может, уже зима? И я проспала полгода?
За окном зелень. Слава Богу, лето. Знать бы, какого года. Не смешно.
Окна плотно закрыты. Глухие стеклопакеты без рам. Открыть невозможно по определению. Только если косяк вырубать. У нас в агентстве окна меняли на пластиковые — грязи и шуму!.. Но меняли два дюжих мужика с инструментами, а не я, голая-босая. А кстати, я голая-босая? Босая, да. На ногах ничего. Не голая — и то хорошо. Рубашка какая-то белая и штаны, помесь стильного летнего хлопкового костюма с больничной униформой. Как это заведение помесь замка с профсоюзом. Все, в общем, на уровне, но окна не открыть. Дверь тоже закрыта. В верхнем углу над кроватью видеокамера, значит, мое изображение еще и где-то видно. Снова «Связьтраст»? Так круто изощренно мстят человеку, совершенно неповинному?
Бред. Читала смешные истории про заточения с подкопами, Хмелевских там всяких. А сама… Думать!
Не могу. Не получается. Снова разваливаюсь на эти, как их там, кварки, субстантивируюсь… Еще этот четверть-швед Олафсон в меня что-то влил? Одно понятно, что засунувшие меня сюда друзья — такие же «друзья», как те ребята из «Гелснтвагена», что весь этот наркоз неспроста… Как же я все-таки попала в Латвию? Или в Эстонию? Четвертьшвед же не сказал, с какой стороны границы его замок, сказал только «недалеко от…»
От медвежьей лесостанции до Москвы явно ближе, чем до Латвии, тем более до Эстонии. И как меня провезли? В багажнике? Контрабандой? Погранцу на лапу сунули. Или у них заранее все подмазано. Сеть международного терроризма. «Аль-Каида» какая-то с балтийским лежбищем.
Из окна видна лишь чахлая постройка, представляющая собой хозяйственный двор этого псевдозамка. И еще большая ровная площадка газона. Как в кино. В кино за мной бы на вертолете прилетел какой-нибудь супермен, Никитка бы с неба свалился…Тьфу! Да что я все Никитка да Никитка. Десять лет не разрешала себе вспоминать, а тут как прорвало. Ну хорошо, не Ник… не бывший муж. А кто?
А больше, собственно, и некому. Джойка в «космосе». В лучшем случае. Если еще не август и реалити-шоу не закончилось. Выпереть раньше финала его не должны. Ирка обещала держать до последнего. «Приз вряд ли смогу, разве что зрительских симпатий, а продержать в шоу по максимуму — легко!» Выходит, за мной и прилететь некому? Разве что японскому мальчику с нетипичным для японца именем, как он сам объяснял. По мне что Арата, что иначе. Но для него это то же самое, если б меня звали Ефросиньей или Веремеей, а японцев бы это не удивляло, думали бы, что у нас так каждую вторую тетку кличут. Впрочем, и Женьками у нас кличут не каждую.
Как отсюда выбираться?
Чего хотят? Сказала бы давно все, что знаю, только спросите напрямую. Так ведь не спрашивают.
День-ночь-день-ночь-день…
Четвертьшвед бубнит, все гипнотизировать пытается. Колет что-то, не такое сильное, как в первый раз, отчего я снова куда-то улетаю, но до уровня субстанции не дохожу.
Кроме Олафсона мелькают только молодые парни в стильных белых костюмах, таких же, как на мне, — униформа дорогой клиники. У меня ж собственных пеньюаров, как у прочих добровольных «клиничек», не оказалось, и пришлось им выделить мне казенное, размеров на восемь больше. Эти медбратики (или медбратки?) в стиле мачо молча приносят еду, пилюли какие-то, жидкости странного цвета в пластиковых мензурках и внимательно следят, чтобы я все проглатывала. Засунуть за язык не получается. Но если гарны хлопцы со скандинавским или пиренейским уклоном удаляются, не дожидаясь действия принесенного, бегу к унитазу и два пальца в рот.
День-ночь-день…
И день, и ночь условные. Странная клиника четверть-шведа размещается где-то в краю, близком к краям белых ночей. А ночи эти, помнится, случаются не только в нашем Питере, но и в их Таллине.
Через несколько серых дней и белых ночей в зеркале замечаю множество красных точек вокруг глаз. Реакция на лекарства? Черт его знает, что вводит мне этот «доктор правды». Пугаюсь, но потом вспоминаю, что подобная боевая раскраска случалась в пору токсикоза, когда я также проводила определенное время, склонившись над унитазом. Точечные кровоизлияния от напряжения при рвоте. Сколько я еще протяну? И что еще они будут мне вводить? И что сделают, когда поймут, что нет такого лекарства, которым из меня можно вытянуть нужную им информацию. Просто потому, что я ничего не знаю. Отпустят на все четыре стороны? Иди, дорогая, расскажи всему миру. Фиг! Убьют или несчастный случай подстроят — с этих станется.
Какое сегодня число? От этих лекарств, засыпаний и просыпаний в относительной серости то ли дня, то ли ночи я сбилась со счета, какое число. Да и когда меня сюда привезли, понятия не имела, сколько времени прошло — из медвежьего леса я уезжала рано утром 27 мая. Сколько меня могли держать без сознания? В медицине я не спец, но подозреваю, что не больше суток, иначе я хоть что-то помнила бы. А может, я отстала от фармакологических новшеств. Сколько с тех пор прошло — дней пять? Шесть? Восемь? Зарубки надо на стене делать. Но часов нет, а по виду из окна на хоздвор не поймешь, утро или вечер.
Вот, снова гарный викинг идет, что-то по мою душу тащит. Сейчас гадостью какой-то пичкать будет. Все делают вид, что по-русски ни бум-бум. Может, четвертьшвед набрал не экс-советских, ныне независимых, а настоящих скандинавов? Так те хоть на английский бы откликались. Не откликаются. Ни интереса в глазах, ни жалости. Одна механика. Что им старая тетка — рухлядь. Ненужный использованный материал. Не дал материал результата. Выбросят и новый материал подберут.
Все медбратья ненамного старше Димки, а этот совсем из другой оперы. Старый. То есть старый по сравнению с предыдущими викингами сыновнего возраста. Этот, скорее, годится мне в отцы, на вид лет шестьдесят с гаком. И совсем не скандинавский. Совсем напротив, узкоглазый. То ли кореец, то ли японец. Может, хиллер филиппинский или акупунктурщик китайский. И что-то шепчет. По-русски…
— Непохоже…
Хоть один разговаривает!
— Что непохоже?
— На наших клиенток непохожи. В первый раз здесь?
— И, надеюсь, в последний! Вы не швед и не эстонец…
— Русский я. Хоть за красивые глаза в детдоме фамилию Китаев дали.
— А сюда как попали? Молчит.
— А кто ваши клиенты?
— Информация о клиентках конфиденциальна. Сообщать кому бы то ни было запрещено.
— О «клиентках». А о «клиентах»? Молчит «разговорчивый».
— Что, мужиков здесь не пользуют?
Молчит. Но проговорился русский с фамилией Китаев. По лицу видно, что я угадала, что так оно и есть, лечат только баб. Странная клиника. Не гинеколог же мой четвертьшвед.