Все, что относится к биографии человека, я никогда не собираю «от рождения». Только, условно говоря, «рваным методом». А потом, если возникает надобность, всегда можно соединить.
   – Вам приходилось кого-либо спасать?
   – Спасал ли кто-нибудь вас и от чего?
   – Если вам снятся сны, какие преимущественно? Или по крайней мере несколько раз повторявшиеся? А почему?
   Ответ на любой из этих вопросов непременно потянет за собой сумму биографических данных.
   Еще пример не «лобового» вопроса собеседнику. Положим, надо получить сведения о профессиональных заботах человека. Можно спросить:
   – Расскажите, пожалуйста, как вы работаете.
   – Да ничего работаю, – в девяносто девяти случаях из ста ответит собеседник. – Нормально. План на сто три даю, с качеством – не жалуются, заработок – сто восемьдесят без вычетов.
   И все. Ни одной живой детали, ни мысли, ни чувства. И что дальше делать журналисту – неизвестно, хоть заново повторяй вопрос. Но можно и так:
   – Давайте вместе сосчитаем, сколько шагов вы делаете за день работы?
   – А зачем?
   – Да, говорят, чем больше шагов мы делаем, тем лучше сердце работает!
   Одним словом, считаем. И здесь будет все: куда шаги, зачем, и хорошо ли это, плохо ли, и как отражается на плане, и не горит ли из-за шагов качество, и стоит ли количество шагов увеличивать или сокращать, и как зависит от них зарплата – вся картина профессиональной деятельности собеседника налицо, а журналист уже не может его остановить.
   Еще пример. Положим, мне нужно подсчитать бюджет собеседника, выяснить его материальное положение. Так и можно задать вопрос: «Расскажите, пожалуйста, о своем материальном положении». Кто попробует из читателей мысленно ответить на него, тот поймет, как сворачивает скулы от нашей журналистской прямолинейности.
   В очерке «Студент»[35] я обнажил прием, которым, кстати, пользуюсь довольно часто: «В двадцать пять конвертов я мысленно вложил по десять тысяч рублей новенькими купюрами, роздал конверты двадцати пяти студентам, словно я Крез, и сказал: „Тратьте!“ Игра игрой. но лишь двоим удалось разделаться со всей суммой целиком, и то потому. что они догадались купить „Волги“, хотя, мне кажется, студенту больше подходит мотоцикл. Остальные моты и транжиры, не использовав и половины денег, подняли руки вверх».
   Вот как распорядился десятью тысячами мой главный герой, студент четвертого курса радиофизфака Горьковского университета Лебедев: «Ни секунды не медля он сказал: „Во-первых, я всем объявлю, что у меня есть шальные деньги!“ Это значит, весь курс получит приглашение на банкет в ресторан. Затем Лебедев купил бы матери стиральную машину с центрифугой, отцу – „что он пожелает“, сделал бы подарки родственникам, а себе – книги. Потом поехал бы в какую-нибудь страну, например во Францию, взяв с собой некую студентку третьего курса. „Это обошлось бы в два раза дороже“, – заметил я. „В три“, спокойно поправил Лебедев, не дрогнув ни единым мускулом».
   Добавлю от себя, чтобы особенно много не цитировать, что по ходу дела, тратя мифические деньги, мой герой полностью и безо всякого принуждения «раскрыл» свой гардероб. Это дало мне возможность написать потом в очерке, что, прожив в Горьком около месяца, я видел Лебедева в одном и том же костюме, в котором он ходил на занятия. валялся на кровати, если не замечала мать, и пошел бы в ресторан на банкет. Что у него еще было одно пальто цвета маренго, по поводу которого все та же «парижская» студентка сказала, что оно «ужасное», пара свитеров и, наконец, ботинки сорок пятого размера, про которые, очевидно, и поется в студенческой песне: «Мне до самой смерти хватит пары башмаков».
   Главное, что дал этот прием, – вывод, который я мог сделать с предельной четкостью, суммируя все «траты»: мои студенты – народ не меркантильный, но в то же время с явно заниженными потребностями. Я уж не говорю о том, что кроме гардероба и Лебедев, и его товарищи раскрывали передо мной свои характеры. свое отношение к «презренному металлу», свои жизненные планы и надежды. Множество живых человеческих деталей и подробностей, узнанных мной в процессе игры, нашли потом отражение в очерке. потому и называю я вопросы типа только что продемонстрированного «вопросами-кладами».
   Такими же «кладами» можно считать вопросы ситуационные в отличие от статичных. Собственно говоря, игра с десятью тысячами рублей – типичный ситуационный вопрос: он ставит собеседника в положение, которое заставляет действовать, что-то предпринимать, забыв при этом, что сидишь в кабинете за столом перед журналистом, который пишет в блокноте.
   – Скажите, если бы вас уволили с работы, что бы вы делали?
   Первая реакция – буквальная: «Как это – уволили? За что? Когда? И кто?» Дело свое собеседник знает, претензий к нему нет, на работу не опаздывает, скандалит редко и не без повода – недавно, например, поругался с таким-то из-за того-то, но наверху вроде бы разобрались, выводов не сделали… «Ах, абстрактно? Ну если абстрактно, другой вопрос. Уволили бы, памятник бы им поставил!» Потому что истинное призвание собеседника совсем не то, чем он занимается, а сцена! Да-да, вот уже восемь лет играет в самодеятельном оркестре народных инструментов на кларнете. Ушел бы наконец в профессионалы, и на душе было бы легче, и денег побольше…
   – Если бы вам подарили лошадь?
   – Лошадь?! А что, остроумно. Только где ее разместить? Квартира хоть и большая. но на пятом этаже и без лифта, да к тому же, говорят, лошадь вниз по лестнице ходить не умеет. Пришлось бы передарить тестю, он продал бы «Москвич», купил бричку и возил пассажиров от вокзала до рынка, у него эта черточка имеется, он клубнику разводит на продажу, недавно собаку отвез на дачу – сторожить…
   – Если бы вам дали Государственную премию?
   – А дали бы… она сколько, пять или десять?.. Взял бы! Чего скрывать? Поехал бы в командировку. как всегда, толкачом. и тут же тебе – номер в гостинице. Лауреат! А то приедешь, и первые три ночи спи в холле, на раскладушке. Последний раз даже в здание не пустили, а вымотался до предела. Поручение было ответственное: план горел, поставка задерживалась, и директор сказал, что если не «толкнуть», предприятие останется без тринадцатой…
   – Если бы вас заставляли бросить жену?
   Хоровод мыслей у собеседника: а почему, собственно, ее надо бросать, кто может заставить? И поток сведений: когда и как познакомились, как замечательно живут, кому бы пришла идея их рассорить, по какой причине…
   Живая жизнь! Попробуйте получить ее в журналистский блокнот, задавая статичные вопросы типа: «Ваше отношение к работе? Чем занимаются ваши родственники? Как у вас обстоит с честолюбием? Как относится жена к вашей профессии?»… Многие из этих вопросов, переведи их в статичный план, даже в голову не придут журналисту!
   Я очень часто задаю собеседникам ситуационные вопросы. Вместо «лобового»: «Скажите, какой у вас вкус?» – и сам бы не стал отвечать на подобный вопрос, будь он мне задан! – спрашиваю: «Что бы вы подарили такому-то в день его рождения? А такому-то?» Вместо: «Ваше отношение к вещам?» – говорю: «Скажите, если, не дай бог, случится у вас дома пожар и можно будет вынести только три вещи, что бы вы вынесли?» Собеседнику, как правило, даже интересно задуматься над тем, о чем он прежде никогда не думал. Он сам себя познает!
   В пору, когда я работал над очерком «Остановите Малахова!», у меня состоялся с главным героем, отбывающим наказание в колонии, такой разговор (цитирую по публикации):
   – Представь себе, – сказал я, – что ты маг-волшебник и тебе дается право совершить три любых чуда. Настройся, соберись с мыслями – и твори!
   – А зачем?
   – То есть как «зачем»? Неужто тебе не интересно помечтать?
   – Дак ведь все равно не исполнится.
   – А вдруг?
   Андрей задумался. Я с любопытством ждал, пытаясь угадать диапазон его желаний: вероятно, от немедленного освобождения из колонии до всеобщего мира на земле?
   – Тэ-э-эк, – сказал Андрей. – Три чуда, говорите? Любых? – Я сделал царский жест, означающий: чего душе угодно. Его глаза немного ожили, потом в них появилось нечто плотоядное, и он потер руки. – Значит, так. Перво-наперво я хочу полное государственное обеспечение до конца жизни: чтоб квартира, чтоб деньги, дача, машина – чтоб все!
   – Работать при том?
   – Вы что?!
   Я выглядел, наверное, большим чудаком, но не унимался:
   – Тогда, может, учиться?
   – Чему? Как тратить деньги? Ну, вы и скажете…
   – Понял. Переходи ко второму чуду.
   – Второе… – Он сделал интригующую паузу. – Пусть будет долговечье!
   – Прекрасно. Кому, если не секрет?
   – Как кому? Разве другим тоже можно? – Я пожал плечами, боясь спугнуть его бушующий эгоизм: мол, ты волшебник, тебе и решать. И Андрей решил: Тогда еще бабе Ане: живи, сколько хочешь!
   – А матери с отцом? – спросил я, но он не услышал вопроса.
   – Над третьим чудом, – сказал Андрей, – буду думать. А то еще прогадаю.
   – Я спрашиваю, отцу бы с матерью дал долговечье?
   Он вновь «не услышал», и мне стало грустно: Малаховы получили то, что сами вложили в сына.
   – Третьим чудом будет – встретить хорошую девушку!
   – Ну, вот и прогадал, – сказал я. – И так встретишь.
   – Ой ли? – произнес Андрей с далеко не юношескими интонациями в голосе. – Разве отец мать «встретил»? А баба Аня тоже, по-вашему, «встретила»? Алкоголика-то? Не, тут без чуда не обойтись, уж я-то знаю!..[36]
   Вероятно, нет нужды подробно расшифровывать нашу беседу. И без того ясно: оказавшись в положении «мага-вошебника», Андрей ухитрился вложить в три «чуда» и яростный эгоизм, и трезвый расчет, и психологию потребителя, и горький жизненный опыт, основанный на примере старших, и даже отплатил векселя, предъявленные ему в свое время родителями. К моменту нашей встречи он уже год сидел в колонии. Я думал, что новая жизнь успела хоть «разбавить» его старые представления, чуть изменить прежние взгляды, – но нет, заложенное еще в семье оказалось крепким и устойчивым.
   Но более всего меня поразил вывод, с предельной отчетливостью вытекающий из второго «чуда» Андрея: Малаховы воспитали в своем доме чужого для себя ребенка, не пожелавшего им не то чтобы вечной, но даже долгой жизни. А казалось бы, «маг-волшебник», «три чуда» – игра!
   «…Девять солдат науки, девять авторов, девять непохожих друг на друга человек; я говорил с каждым из них и каждого просил дать характеристику восьми остальным. Получилось, как в шахматном соревновании по круговой системе: каждый „сыграл“ со всеми по одной партии. Я чувствовал, что все они испытывали при этом какую-то неловкость, но убедился в предельной справедливости и даже беспощадности их оценок. Они уважали друг друга, если не сказать больше, но больше я говорить не буду, потому что они не терпят сентиментальности. Если кто-то и отмечал в ком-то недостаток, то по сумме восьми характеристик этот недостаток либо смягчался, либо даже переходил в достоинство. „Упрям как осел“, – сказал категорически один. „Упрям и упорен“, – сказал другой. „Усидчив“, – сказал третий. „Настойчив“, – сказал четвертый. „Напорист“, – сказал пятый. „Потянет любую работу“, – сказал шестой. „С железным характером“, – сказал седьмой. И последний закончил: „Ему можно доверить все!“ Гамма красок, спектр оттенков…»[37]
   Это кусочек из документальной повести «Взятие сто четвертого», посвященной физикам Дубны. Метод, условно называемый мной «шахматным турниром», хорош, когда собираешь материал о микроколлективах: заводской бригаде, экипаже самолета, соавторах открытия. театральной труппе, учебном классе и т. д. Короткие характеристики, взаимно розданные членами коллектива, дают мне, во-первых, те самые предварительные сведения о людях, с которыми впоследствии я веду разговоры, и, во-вторых, сами по себе довольно часто используются в очерке при описании отношений внутри коллектива.
   Но к краткой характеристике, так сказать, «назывной», я прибегаю только в «шахматных турнирах». Во всех прочих случаях добиваюсь расшифровки. Положим, мой Лебедев, характеризуя другого студента, сказал: «Он очень независимый, для него не существует авторитетов». – «Докажите!» – немедленно предложил я. «А как доказать?» – «Очень просто: начните свою характеристику со слова „однажды“. Ведь если я напишу в очерке „независимый“, читатель мне не поверит!» Лебедев, помню, задумался. «Ну, хорошо. Однажды он опоздал на лекцию и вошел в зал, когда триста человек уже писали, а лектор вещал. И тогда он, громко топая подкованными ботинками, прошествовал на свое место. Годится?»
   Слово «однажды» воспринимается мной как ключ к кладовой, где лежат прекрасные жизненные детали, лучшие доказательства любых характеристик.
   Не могу исключить из техники разговора и вопрос-«провокацию» – по типу «украденной» работниками чешского телевидения вагонетки с людьми. Готовясь к вопросу. беру лист бумаги, незаметно от собеседника пишу несколько слов, затем переворачиваю написанное текстом вниз и говорю, не моргнув глазом: «Скажите, это правда, что вы скряга?» Нет предела возмущению собеседника: «Я скряга?! Да кто вам сказал такую глупость! Зайдите ко мне домой, посмотрите, как я живу: у меня один костюм, а у детей – по три! Транзистор? – Есть! Жене и дочери по батнику? – Мне не жалко! В театр? – Только в партер! Зарплата? В серванте, который не запирается! В заначке, вы не поверите, оставляю пятерку! На работе скидываемся – никогда не считаю. Это, наверное, Сарычев вам сказал, так я с ним из принципиальных соображений в компанию не вхожу: он форменный алкоголик! Но чтоб я хоть раз кому на подарок или в долг не дал… Вот Сарычеву – не дам!..»
   Когда собеседник исчерпан, я прошу его перевернуть лист бумаги и прочитать, что там написано: «Уважаемый имя-рек, не обижайтесь, никто мне о вас плохо не говорил, это всего лишь журналистский прием». – «Ну даете! может сказать собеседник. – Выходит, у каждой профессии свои хитрости?»
   И вообще спор как метод беседы. по-моему, чрезвычайно плодотворен. Я никогда не тороплюсь согласиться с собеседником, даже если всей душой на его стороне. Он злится, негодует, поражается моему непониманию, растолковывает, приводит все новые и новые доказательства, нервничает – ничего: и ему, и мне надо потерпеть во имя общего дела. В конечном итоге все инциденты оказываются исчерпанными к обоюдному удовольствию.
   Верить или не верить собеседнику? Как определить, говорит ли он правду или вводит нас в заблуждение? Здесь, очевидно, многое зависит от нашей интуиции, от суммы сведений, которыми мы располагаем о собеседнике, от его внешнего вида и манеры говорить, от степени его независимости – набор данных, влияющих на уровень нашего доверия, вряд ли исчерпаем. Но принципиальное решение вопроса, мне кажется, не в этом перечне. Позволю себе рассказать историю, случившуюся однажды со мной и послужившую хорошим уроком.
   Я работал тогда адвокатом и на первом же самостоятельном деле изрядно обжегся. Мне пришлось выступать в защиту восемнадцатилетней девушки, которую обвиняли в «покупке заведомо краденого» по статье 164 части II тогдашнего Уголовного кодекса. Как ее защищать я по молодости лет и совершеннейшей неопытности не представлял, поскольку вина моей подзащитной казалась явной: во дворе собственного дома она купила у мальчишек за четверть цены дамскую шубу. Коллеги говорили, что на суде мне надо «пять минут поплакать в жилетку», то есть «бить» на молодость подзащитной, на то, что преступление совершено ею в первый раз, и т. д. И вот в таком состоянии я поехал в тюрьму говорить с несчастной. Начал с откровенного вопроса: «Вы знали, что шуба краденая?» – «Клянусь вам, – ответила девушка, – я скорее умерла бы. чем купила, если бы знала!» От адвокатов у подзащитных не должно быть секретов. я это знал, но понять, что может случиться иначе, мне суждено было позже.
   Я тщательно готовился к слушанию дела: изучил материалы, придумал и продумал четкую линию защиты, выстроил под нее систему доказательств, а свою речь написал заранее. Я был готов к суду, как молодой летчик – к первому самостоятельному полету, врач – к первой в жизни операции, музыкант – к первому сольному концерту. то есть был собран, взволнован, не очень уверен в себе, но абсолютно уверен в невиновности подзащитной.
   Дальнейшее могло бы показаться читателю оригинальным вымыслом, если бы не друзья, коллеги и родственники, которые пришли слушать мою первую защитительную речь и на глазах у которых все случилось. Процесс сначала складывался удачно: я цепко допрашивал свидетелей, со скептической улыбкой слушал «убийственные» вопросы прокурора, нивелировал их своими контрвопросами, а потом мы говорили речи. У меня не было нужды заглядывать в конспект, я ораторствовал почти экспромтом и, как мне казалось, умно, горячо и, самое главное, убедительно. Закончил так: «Однажды в Голландии судили хлебопека за то, что он убил свою жену. Его признали виновным, приговорили к смерти, но после его казни выяснилось, что жена преспокойно живет в соседнем городе. С тех пор во всех судах Голландии учредили специальную должность „напоминателя“. Когда судьи вставали, чтобы уйти в совещательную комнату, „напоминатель“ громко произносил им вслед: „Помните о хлебопеке!“ Я тоже говорю вам, товарищи судьи: „Помните о хлебопеке!“» Мой голос, вероятно, звенел чистым, искренним звоном: «Помните о хлебопеке! Помните о том, что эта девушка невиновна!» И я сел под гробовое молчание потрясенного, как мне думалось, зала.
   И тут послышался громкий плач. Рыдала моя подзащитная. К своему несчастью и к моему немалому изумлению она оказалась единственной из всех присутствующих, которая по достоинству оценила мою речь и глубоко ее прочувствовала. И потому, рыдая, сквозь слезы воскликнула: «Я знала, знала, знала, что шуба краденая!»
   Ей дали год лишения свободы. а я с тех пор очень боюсь быть убедительным в ущерб тем, кого защищаю. Кроме того, я понял, что единственный способ оградить себя от всяческих недоразумений – это исходить только из того, что подтверждается объективно. Как говорил один мудрый, опытный адвокат, «выслушай все стороны, взвесь обстоятельства, а потом еще раз их взвесь и приди к выводу, что нужно вновь выслушать все стороны». Этот принцип, на мой взгляд, полезно было бы взять на вооружение журналистам.
   Чем пользоваться газетчику: блокнотом, диктофоном или памятью? Дело, думаю, сугубо индивидуальное. Я, например, пользуюсь блокнотом. Не доверяю своей памяти. Пишу сразу, параллельно рассказу собеседника, не стесняясь, иногда даже не поднимая на него глаз, если некогда. Способ, конечно, несовершенный, сковывающий собеседника. Но потом к нему привыкают. Я заметил: даже входят в ритм. Пишешь – собеседник говорит, прервался – и тут же он умолкает. В тех случаях, когда конкретный кусок рассказа мне не нужен, а сбивать собеседника с ритма вроде не удобно, я не перестаю писать в блокноте, но заполняю его описанием внешнего вида рассказчика, манерой говорить и прочим, что, кстати сказать, мы часто забываем фиксировать, а потом с великими трудностями восстанавливаем по памяти, если не теряем.
   В блокнот есть возможность писать самое важное и самое главное. Можно сразу, по ходу записи, сортировать материал, производить первичную обработку. Память тоже это делает, но все же, согласитесь, с большими потерями. А диктофон в этом смысле туп. Но я против диктофона еще и потому, что он пугает, сковывает, настораживает собеседника больше, чем блокнот. От наших записей в крайнем случае собеседник всегда может «отпереться», а вот попробуй от пленки! Кроме того, журналист, пользующийся диктофоном, напоминает художника, рисующего натуру с цветных фотографий. Ведь пленка все равно нуждается в прослушивании и переписке, с нее очерки не сочиняют. Впрочем, кулик всегда хвалит свое болото, а как его хвалить, не ругая соседние? Диктофон – современное вооружение современного журналиста, против научно-технического прогресса не пойдешь, каковы бы ни были твои симпатии.
   Допускаю ситуацию, когда записывать невозможно: в пути, на ходу, на морозе. Делаю тогда в блокноте символические пометки типа закорючек. которые помогают впоследствии вспомнить и записать необходимое. Наконец, и собеседник далеко не всегда разрешает пользоваться авторучкой: как только вытащишь, мгновенно замолкает. В таких случаях я прибегаю к «уводу в сторону» и к «ложным записям» – методам, известным в журналистике и многими применяемым. Как правило, это бывает во время бесед с негативными героями.
   Что значит «увод в сторону»? Положим. дело происходит на ферме, потенциальный герой – председатель колхоза. Идет разговор, блокнот и авторучка спрятаны. Собеседник достаточно откровенен, руки у журналиста «чешутся». Дошли и в беседе, и в реальности до станка. где находится корова-рекордистка. Вот тут-то и пришло время «уводить в сторону».
   – Сколько она дает литров? А в прошлом году сколько давала? А сколько даст в будущем? Как ее зовут? Какова жирность молока? Спокойный у нее характер? – Короче говоря, уйма фактологических вопросов. И наконец: «Вы не возражаете, если я запишу?»
   Собеседник, естественно, «не возражает», какие у него, собственно, основания противиться записи элементарных сведений, и журналист вынимает блокнот. Время от времени подбрасывая все новые вопросы фактологического характера, он преспокойно записывает и то, что несколько минут назад не внес в блокнот из-за решительного протеста собеседника.
   Аналогичным образом можно «уводить в сторону» и начальника цеха («Простите, на каком принципе действует этот станок?»), и тренера по гимнастике («Какова технология переворота назад с доворотом на девяносто градусов?») и судью («Объясните, пожалуйста, что такое дееспособность и презумпция невиновности?») и т. д.
   Скажу в заключение, что, конечно, сколько журналистов. столько и методов работы. Однако я убедился: все молодые и начинающие газетчики работают в основном по-разному, а старые и опытные – одинаково, с небольшими отклонениями. Полагаю, это естественно: жизнь надиктовывает самый рациональный путь, и все мы рано или поздно на него выходим. Жаль только, если очень поздно.



ОБРАБОТКА МАТЕРИАЛА



Научный подход
   Ну вот, кажется, все позади. Концепция, представим себе, подтвердилась. Запас мыслей не только не уменьшился, но и пополнился. На дне чемодана лежат блокноты с записями бесед. Журналист бросил последний взгляд на суетливый перрон, поплывший мимо вагона. Командировка окончена. Вот тут бы и родиться первому вздоху облегчения. Тут бы и наступить покою, явиться бы маленькому удовлетворению от проделанной нелегкой работы. Увы, все наоборот: именно сейчас журналист почему-то взволнован, его начинают обуревать сомнения и неуверенность. Он ощущает сумбур в голове и, как человек, меняющий не груз, а только руку, его несущую, тяжко вздыхает.
   Прошу простить повторение элементарной мысли о том, что сбор материала не начинает нашу работу и не венчает ее. Это всего лишь один из этапов журналистской деятельности, за которым следует очередной, и вовсе не механический, а тоже творческий этап обработки материала, что, к сожалению, далеко не все хорошо понимают.
   Итак, нам нет передышки. Вернувшись домой, мы не сваливаем привезенный материал в стол в надежде на то, что он отлежится там, «успокоится» и только тогда пойдет в дело, – нет, без малейшего промедления мы продолжаем работу над ним. Прежде всего необходимо осмыслить и обработать материал. Что это значит? Это значит отобрать и систематизировать факты, цифры, собственные впечатления. Это значит подумать о композиции, сюжете, монтаже.
   Не могу представить себе современного публициста, способного перешагнуть этот наиважнейший этап, умеющего сразу приступить к письму, да еще с желанием создать не «шедевр с поземкой». «…Словам надлежит подчиняться и идти следом за мыслями, а не наоборот…»[38] – еще в XVI в. писал Монтень. Если мы действительно хотим воздействовать на современного читателя, то должны вести его путем наших размышлений, для чего как минимум выстраивать факты логической последовательности, отражающей ход наших мыслей. Иными словами, думать надо! «В литературе, – говорил А. М. Горький, – идет та же самая работа, что и в науке».[39] Освобождение от этой работы я совершенно серьезно ассоциирую с освобождением от журналистики.
   Для нас, мне кажется, так же важен монтаж, как он важен в кино и на телевидении.
   Для нас так же важна композиция, как она важна для художников и композиторов.
   Для нас так же важен сюжет, как он важен для беллетристов. Потому что сюжет – это не просто совокупность событий. но и средство познания действительности. способ раскрытия проблемы, раскрытия через действие, через сопоставление фактов и цифр, авторских впечатлений и ощущений, через противоречия между фактами, через анализ поступков героев – примерно так писал В. Шкловский в «Заметках о прозе русских классиков».[40] Мы вполне можем принять эти положения «на себя», поскольку современная художественная документалистика живет по одним законам с поэзией, изобразительным искусством. кинематографией, беллетристикой, драматургией.