Все надеялась я, что мимо
Белой залы, как хлопья дыма,
Пронесется сквозь сумрак хвой.
 
VII
 
Не отбиться от рухляди пестрой.
Это старый чудит Калиостро —
Сам изящнейший сатана,
Кто над мертвым со мной не плачет,
Кто не знает, чтî совесть значит
И зачем существует она.
 
VIII
 
Карнавальной полночью римской
И не пахнет. Напев Херувимской
У закрытых церквей дрожит.
В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.
 
IX
 
И со мною моя «Седьмая»[34],
Полумертвая и немая,
Рот ее сведен и открыт,
Словно рот трагической маски,
Но он черной замазан краской
И сухою землей набит.
 
X[35]
 
Враг пытал: «А ну, расскажи-ка».
Но ни слова, ни стона, ни крика
Не услышать ее врагу.
И проходят десятилетья,
Пытки, ссылки и казни – петь я
В этом ужасе не могу.
 
XI
 
И особенно, если снится
То, что с нами должно случиться:
Смерть повсюду – город в огне,
И Ташкент в цвету подвенечном…
Скоро там о верном и вечном
Ветр азийский расскажет мне.
 
XII
 
Торжествами гражданской смерти
Я по горло сыта. Поверьте,
Вижу их, что ни ночь, во сне.
Отлучить от стола и ложа —
Это вздор еще, но негоже
Выносить, что досталось мне.
 
XIII
 
Ты спроси моих современниц,
Каторжанок, «стопятниц», пленниц,
И тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.
 
XIV
 
Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы,
Загремим мы безмолвным хором,
Мы, увенчанные позором:
«По ту сторону ада мы…»
 
XV
 
Я ль растаю в казенном гимне?
Не дари, не дари, не дари мне
Диадему с мертвого лба.
Скоро мне нужна будет лира,
Но Софокла уже, не Шекспира.
На пороге стоит – Судьба.
 
XVI
 
Не боюсь ни смерти, ни срама,
Это тайнопись, криптограмма,
Запрещенный это прием.
Знают все, по какому краю
Лунатически я ступаю
И в какой направляюсь дом.
 
XVII
 
Но была для меня та тема
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Между «помнить» и «вспомнить», други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баут[36].
 
XVIII
 
Бес попутал в укладке рыться…
Ну, а как же могло случиться,
Что во всем виновата я?
Я – тишайшая, я – простая,
«Подорожник», «Белая стая»…
Оправдаться… но как, друзья?
 
XIX
 
Так и знай: обвинят в плагиате…
Разве я других виноватей?
Впрочем, это мне все равно.
Я согласна на неудачу
И смущенье свое не прячу…
У шкатулки ж тройное дно.
 
XX
 
Но сознаюсь, что применила
Симпатические чернила…
Я зеркальным письмом пишу,
И другой мне дороги нету —
Чудом я набрела на эту
И расстаться с ней не спешу.
 
XXI
 
Чтоб посланец давнего века
Из заветнейших снов Эль Греко
Объяснил мне совсем без слов,
А одной улыбкою летней,
Как была я ему запретней
Всех семи смертельных грехов.
 
XXII
 
И тогда из грядущего века
Незнакомого человека
Пусть посмотрят дерзко глаза,
Чтобы он отлетающей тени
Дал охапку мокрой сирени
В час, как эта минет гроза.
 
XXIII
 
А столетняя чаровница[37]
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строчек
И брюлловским манит плечом.
 
XXIV
 
Я пила ее в капле каждой
И бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой:
Я грозила ей Звездной Палатой[38]
И гнала на родной чердак[39],
 
XXV
 
В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мертвый Шелли,
Прямо в небо глядя, лежал, —
И все жаворонки всего мира[40]
Разрывали бездну эфира
И факел Георг[41] держал.
 
XXVI
 
Но она твердила упрямо:
«Я не та английская дама
И совсем не Клара Газуль[42],
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной,
И привел меня сам Июль.
 
XXVII
 
А твоей двусмысленной славе,
Двадцать лет лежавшей в канаве,
Я еще не так послужу,
Мы с тобой еще попируем,
И я царским моим поцелуем
Злую полночь твою награжу».
 
3-5 января 1941, Фонтанный Дом; в Ташкенте и после

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЭПИЛОГ

   Быть пусту месту сему…
Евдокия Лопухина


 
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
 
Анненский


 
Люблю тебя, Петра творенье!
 
Пушкин

   Моему городу
   Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. В Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито, и за ним зияет черная пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия. Но в общем тихо. Голос автора, находящегося за семь тысяч километров, произносит:
 
Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, —
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей,
Где, свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью тянет он.
Но земля под ногой гудела
И такая звезда[43] глядела
В мой еще не брошенный дом
И ждала условного звука…
Это где-то там – у Тобрука,
Это где-то здесь – за углом.
Ты не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Ты не выпьешь, только пригубишь
Эту горечь из самой глуби —
Этой нашей разлуки весть.
Не клади мне руку на темя —
Пусть навек остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует
И кукушка не закукует
Вопаленныхнашихлесах…
 
* * *
 
А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей
Я не знаю, который год,
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса,
Двум посланцам Девки Безносой
Суждено охранять его.
И я слышу даже отсюда –
Неужели это не чудо! –
Звуки голоса своего:
За тебя я заплатила
Чистоганом,
Ровно десять лет ходила
Под наганом,
Ни налево, ни направо
Не глядела,
А за мной худая слава
Шелестела.
 
* * *
 
А не ставший моей могилой,
Ты, крамольный, опальный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Ястобоюнеразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
Где со мною мой друг бродил,
И на старом Волковом Поле[44],
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвием братских могил.
Все, что сказано в Первой части
О любви, измене и страсти
Сбросил с крыльев свободный стих,
И стоит мой Город «зашитый»…
Тяжелы надгробные плиты
На бессонных очах твоих.
Мне казалось, за мной ты гнался,
Ты, что там погибать остался
В блеске шпилей, в отблеске вод.
Не дождался желанных вестниц…
Над тобой – лишь твоих прелестниц,
Белых ноченек хоровод.
А веселое слово – дóма —
Никому теперь незнакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький —
Как отравленное вино.
Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над полным врагами лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась…
И уже предо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И «Quo vadis?»[45] кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.
От того, что сделалось прахом,
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток[46].
 
Окончено в Ташкенте, 18 августа 1942

‹СТРОФЫ, НЕ ВОШЕДШИЕ В ПОЭМУ›

* * *
 
Что бормочешь ты, полночь наша?
Всё равно умерла Параша,
Молодая хозяйка дворца.
Тянет ладаном из всех окон,
Срезан самый любимый локон,
И темнеет овал лица.
Не достроена галерея-
Эта свадебная затея,
Где опять под подсказку Борея
Это всё я для вас пишу.
 
5 января 1941
* * *
 
А за правой стенкой, откуда
Я ушла, не дождавшись чуда,
В сентябре в ненастную ночь-
Старый друг не спит и бормочет,
Что он больше, чем счастья, хочет
Позабыть про царскою дочь.
 
1955
* * *
 
Я иду навстречу виденью
И борюсь я с собственной тенью
Беспощаднее нет борьбы.
Рвется тень моя к вечной славе,
Я как страж стою на заставе
И велю ей идти назад…


Как теперь в Москве говорят.
Я хочу растоптать ногами
Ту, что светится в светлой раме,
Самозванку
 
 
Над плечами ее не крылья
 
Октябрь 1956, Будка
* * *
 
Верьте мне вы или не верьте,
Где-то здесь в обычном конверте
С вычислением общей смерти
Промелькнет измятый листок.
Он не спрятан, но зашифрован,
Но им целый мир расколдован
И на нем разумно основан
Небытья незримый поток.
 
Март 1961
* * *
 
Я еще не таких забывала,
Забывала, представь, навсегда.
Я таких забывала, что имя
Их не смею теперь произнесть,
Так могуче сиянье над ними,
(Превратившихся в мрамор, в камею)
Превратившихся в знамя и честь.
 
26 августа 1961, Комарово
* * *
 
Не кружился в Европах бальных,
Рисовал оленей наскальных,
Гильгамеш ты, Геракл,
Гесер Непоэт, амифопоэте,
Взрослым был ты уже на рассвете
Отдаленнейших стран и вер.
 
* * *
 
Институтка, кузина, Джульетта!…
Не дождаться тебе корнета,
В монастырь ты уйдешь тайком.
Нем твой бубен, моя цыганка,
И уже почернела ранка
У тебя под левым соском.
 
* * *
 
Вкруг него дорогие тени.
Но напрасны слова молений,
Милых губ напрасен привет.
И сияет в ночи алмазной,
Как одно виденье соблазна,
Тот загадочный силуэт.
И с ухватками византийца
С ними там Арлекин-убийца,
А по-здешнему – мэтр и друг.
Он глядит, как будто с картины,
И под пальцами клавесины,
И безмерный уют вокруг.
 
* * *
 
Ты приедешь в черной карете,
Царскосельские кони эти
Иупряжкаиха l’anglaise
На минуту напомнят детство
И отвергнутое наследство

 
* * *
 
Словно память «Народной воли».
Тут уже до Горячего поля,
Вероятно, рукой подать.
И смолкает мой голос вещий.
Тут еще чудеса похлеще,
Но уйдем – мне некогда ждать.
 
* * *
 
И уже, заглушая друг друга,
Два оркестра из тайного круга
Звуки шлют в лебединую сень

Но где голос мой и где эхо,
В чем спасенье и в чем помеха,
Где сама я и где только тень?
Как спастись от второго шага…
 
* * *
 
Вот беда в чем, о дорогая,
Рядом с этой идет другая,
Слышишь легкий шаг и сухой,
А где голос мой и где эхо,
Кто рыдает, кто пьян от смеха —
И которая тень другой?
 

КОММЕНТАРИИ

Лирика

«И когда друг друга проклинали…» (1909)
   Посвящено Николаю Гумилеву.
«Пришли и сказали: „Умер твой брат…“ (1910)
   Написано в начале 1910 года. Николай Гумилев, в ноябре 1909, получив наконец от Анны Андреевны Горенко согласие на брак, сразу же уехал в Африку. В Киеве он появился лишь в конце января 1910-го, когда его невеста уже решила, что с ним случилось что-то недоброе. В ранних стихах Ахматова, обращаясь к Гумилеву, часто называла его «братом».
«Синий вечер. Ветры кротко стихли…» (1910)
   «Синий вечер…», как и «Весенним солнцем это утро пьяно…» и «Я написала слова…», создан осенью 1910 года, однако, судя по реалиям, в этом триптихе отражена ситуация начала апреля, когда Анна Ахматова ожидала приезда в Киев Николая Гумилева – уже в качестве почти официального жениха.
Он любил…(«Он любил три вещи на свете…») (1910)
   Он – Гумилев. Стихотворение написано в Киеве, в ноябре 1910 г., вскоре после очередного отъезда Николая Степановича в Африку, в годовщину их помолвки. Осенью 1909-го А.А.А. получила от Гумилева письмо, которое, по ее словам, наконец-то убедило ее дать согласие на брак. Письмо не сохранилось, но Ахматова запомнила самую главную фразу: «Я понял, что в мире меня интересует только то, что имеет отношение к Вам». Прошел год, и юная супруга с изумлением убедилась: ее мужа интересует слишком многое из того, что не имеет никакого отношения к ней, и прежде всего, конечно, «дальние странствия». При жизни Гумилева, особенно в первые годы замужества это и раздражало, и обижало ее, позднее Ахматова поняла, что обижаться бессмысленно. Гумилев был одержим не «охотой к перемене мест», в его страсти к путешествиям было нечто фатальное: «А путешествия были вообще превыше всего и лекарством от всех недугов». (Из письма Анны Ахматовой к Аманде Хейт, автору первой западной ее биографии). В образе всемирного путешественника является Гумилев и на маскарад мертвых в «Поэме без героя»:
 
Существо это странного нрава,
Он не ждет, чтоб подагра и слава
Впопыхах усадили его
В юбилейное пышное кресло,
А несет по цветущему вереску,
По пустыням свое торжество…
 
Сероглазый король (1910)
   Одно из самых популярных стихотворений Ахматовой. Популярности способствовали два обстоятельства. Во-первых, его исполнял Вертинский, во-вторых, широко распространенная легенда о любви Ахматовой к Блоку, утверждает: баллада о сероглазом короле посвящена ему. К Вертинскому Ахматова относилась сдержанно, к слухам о связи с Блоком с иронией. В «Записных книжках» сохранился план расширенных воспоминаний под таким названием: «Как у меня не было романа с Блоком».
Подражание И.Ф. Анненскому (1911)
   Иннокентия Федоровича Анненского Ахматова знала с детства, он был известным в городе человеком – директором Царскосельской мужской гимназии. Кроме того, его дальний родственник Сергей фон Штейн был женат на старшей сестре Анны Андреевны – Инне. А вот как поэта открыла только после скоропостижной смерти Анненского, прочитав верстку его посмертного сборника «Кипарисовый ларец». Несмотря на название, подражанием в полном смысле слова ахматовский текст не является. Вячеслав Иванов, к примеру, считал, что Ахматова «говорит недосказанное» Анненским, «возвращая те драгоценности», которые автор «Кипарисового ларца» унес с собой в могилу. Анненскому посвящено и еще одно стихотворение Ахматовой «Учитель».
«Шелестит о прошлом старый дуб…» (1911)
   Написано от лица Гумилева. Под очень старым, двухсотлетним дубом в Екатерининском парке Царского Села Николай Гумилев впервые сделал Анне Горенко официальное предложение и впервые получил резкий отказ. Смысл последнего двустишия: «Как давно я знаю твой ответ: Я люблю и не была любима» проясняет дневник Павла Лукницкого, в котором тот в 1924 году записал такое признание А.А.А.: «В течение своей жизни любила только один раз. Только один раз. Но как это было! В Херсонесе три года ждала от него письма. Три года каждый день, по жаре, за несколько верст ходила на почту, и письма так и не получила. Закинув голову на подушку и прижав ко лбу ладони, – с мукой в голосе: „И путешествия, и литература, и война,… и слава, – все, все, все, решительно все, только не любовь. Как проклятье!…И потом эта, одна, единственная – как огнем сожгла все…“ (П.Н. Лукницкий. Встречи с Анной Ахматовой. Т. 1. С. 44). В ахматовском тексте («тонкость рук твоих припоминая…») использована деталь из посвященного ей стихотворения Гумилева «Озеро Чад» (Сборник «Романтические цветы, 1908).
   Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далеко, далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.
   Сергей Есенин, доказывая, что Гумилев – мастер стиха, приводил в качестве примера те же самые строки: «И руки особенно тонки, колени обняв». Дескать, вроде бы синтаксическая погрешность, а на деле на редкость выразительно: сразу все понимать и все видишь: и отношения между мужчиной и женщиной, и ее характер (капризница и недотрога), и давно выбранную ею позу.
«Мне с тобою пьяным весело…» (1911)
   Посвящено критику и публицисту Георгию Ивановичу Чулкову. Чулков познакомился с Анной Ахматовой осенью 1910 года, летом следующего, 1911-го, они встречались в Париже. Жена Чулкова свидетельствует, что ее муж и Анна Андреевна появились в Париже одновременно. По-видимому, с реалиями лета 1911 года связано и стихотворение «Прогулка». Любовь Дмитриевна Менделеева-Блок, у которой был краткий ресторанный роман с Чулковым, утверждает, что Георгий Иванович преподавал Блоку искусство винопития, а ей науку страсти.
«А там мой мраморный двойник…» (1911)
   Имеется в виду мраморная статуя «Девушка с кувшином» в Екатерининском парке Царского Села. Сохранилась сделанная Н.Н. Пуниным фотография Анны Ахматовой (6 мая 1925 года), а также помеченная тем же числом краткая запись в их «Разговорной книжке»: «Сегодня ходили в парк. К.М. (Пунин. – A.M.) снял меня «у девушки». Говорили о царскосельском обществе начала века».
«Смуглый отрок бродил по аллеям…» (1911)
   Смуглый отрок – Пушкин. Здание женской гимназии, где училась Анна Ахматова, расположено неподалеку от Лицея, где учился Пушкин. Общим было у них и место для одиноких прогулок – бесконечные аллеи Екатерининского парка, самого большого и нарядного парка Царского Села.
Песня последней встречи (1911)
   «Песня последней встречи» стала поэтическим шлягером 1912 года. Корней Чуковский вспоминает: «Когда в „Вечере“ появилось двустишие:
 
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки, —
 
   Анна Андреевна сказала смеясь: «Вот увидите, завтра такая-то, – она назвала имя одной из самых юрких поэтесс того времени, – напишет в своих стихах:
 
Я на правую ногу надела
Калошу с левой ноги.
 
   Предсказание ее скоро сбылось: правда, имитаторша не прикоснулась к перчаткам Ахматовой – зато похитила у нее всю ее лексику, интонацию, все приемы ее мастерства. И таких подражательниц было в те времена очень много… У Есенина все свое, не заемное: и лексика, и интонация, и приемы мастерства. А вот к перчаткам Ахматовой и к ее легендарной шали он все-таки прикоснулся в поэме «Анна Снегина». Есенин приходил с визитом к Анне Ахматовой дважды – под Рождество в декабре 1915-го и десять лет спустя, летом 1924 года с только что вышедшей «Москвой кабацкой». Рассказ Ахматовой об этом визите записан П.Н. Лукницким в его книге «Встречи с Анной Ахматовой» и он, в принципе, совпадает с тем фрагментом поэмы Есенина, где Анна Снегина упрекает автора стихов про кабацкую Русь в том, что тот стал нехорошим. О том же и почти в тех же выражениях говорила и Анна Ахматова Лукницкому: был, мол, Есенин хорошеньким и скромным мальчиком, а стал хулиганом и скандалистом. В этом фрагменте поэмы и появляются фирменные знаки Анны Ахматовой: перчатки и шаль:
 
«Сергей!
Вы такой нехороший.
Мне жалко,
Обидно мне,
Что пьяные ваши дебоши
Известны по всей стране.

Пред вами такая дорога…»
Сгущалась, туманилась даль.
Не знаю, зачем я трогал
Перчатки ее и шаль.
 
«Муж хлестал меня узорчатым…» (1911)
   В связи с этим стихотворением Гумилев, по воспоминаниям Анны Андреевны, сделал ей полушутливое замечание: дескать, ты так похоже изобразила порку, что читатели могут подумать, будто я и вправду тебя поколачиваю.
«Здесь всё то же, то же, что и прежде…» (1912)
   Хотя стихотворение написано в Италии, пейзаж, изображенный здесь, – слепневский. Слепнево, тверское имение Гумилевых, было первой настоящей русской деревней, которую Анна Андреевна увидела не на картинах передвижников, а собственными глазами.
«Помолись о нищей, о потерянной…» (1912)
   Написано в Италии и посвящено Н.С. Гумилеву. Весной 1912 года, после выхода сборника «Вечер», чувствовать себя нищей и потерянной причин у Ахматовой вроде бы не было. И тем не менее сердцем она не лжет, ибо беременность застигла ее врасплох, равно как и путешествие в Италию. Свекровь, мечтавшая о здоровом внуке, заставила сына увезти беременную жену на юг, как можно дальше от питерских дождей. Жару Ахматова, даром что родилась в Одессе, переносила плохо, даже в Рим не смогла поехать, Гумилев отправился в Вечный город один.
«В ремешках пенал и книги были…» (1912)
   Посвящено К.С. Гумилеву и является ответом на его шедевр 1911 года – стихотворение «Современность», где звучит та же тема: гимназист с гимназисткой в аллеях Царского Села:
 
Я закрыл Илиаду и сел у окна,
На губах трепетало последнее слово,
Что-то ярко светило, фонарь или луна
И медлительно двигалась тень часового.

Я печален от книги, томлюсь от луны.
Может быть, мне совсем и не надо героя,
Вот идут по аллее, так странно нежны.
Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.
 
«Загорелись иглы венчика…» (1912)
   Птенчик – Лев Гумилев, родившийся в 1912 г.
   18 сентября (по старому стилю).
«Все мы бражники здесь, блудницы…» (1912)
   Написано к годовщине открытия «Бродячей собаки». Чрезмерной скромностью разговоры, которые велись в знаменитом литературном кафе – по ночам, через столик, естественно, не отличались, особенно под утро, когда «собачники» слегка одуревали – от шампанского, духоты, табачного дыма. Но ни блуда, ни тотального бражничества в «Собаке» не было. Во всяком случае до войны. Сама Ахматова, во избежание недоразумений, неоднократно напоминала, что «Все мы бражники…» – стихи скучающей и капризничающей девочки, а не роковой соблазнительницы или дамы полусвета.
«Вижу выцветший флаг над таможней…» (1913)
   Гумилев перестал относиться к стихам жены как к развлечению любимой уже весной 1911 года, недаром «Вечер» вышел под грифом основанного им литературного объединения «Цех поэтов». Однако прошло еще два года, прежде чем он признал в Анне Большого Поэта. Случилось это после того, как Николай Степанович весной 1913 года по дороге в свое последнее африканское путешествие прочел «Вижу выцветший флаг над таможней…». Уезжал он из Петербурга тяжело больным, но как только ему стало чуть легче, тут же отправил Анне Андреевне восторженный отзыв: «Я весь день вспоминаю твои стихи о „приморской девчонке“, они мало что нравятся мне, они меня пьянят. Так просто сказано так много, и я совершенно убежден, что из всей послесимволистской поэзии ты, да, пожалуй, (по-своему) Нарбут окажетесь самыми значительными…»
«Знаю, знаю – снова лыжи…»
   На великолепные катки Царского Села приезжали из Петербурга и конькобежцы, и любители фигурного катания. В зимние праздники и уик-энды это было самое модное место в окрестностях столицы. Однако Ахматова конькам предпочитала лыжи. На лыжах она умудрялась ходить даже в Ленинграде. Дочь Луниных Ирина вспоминает: «В конце двадцатых годов А.А. охотно устраивала для меня лыжные прогулки по Фонтанке. В такие дни, бодро встав, она одевалась, брала легкие беговые мамины лыжи, а я – свои неуклюжие детские, и мы спускались на лед реки. На лыжах Акума (домашнее имя А.А. Ахматовой. – A.M.) шла легко, свободно скользя по лыжне. Я отставала, падала, мерзла. Самые счастливые прогулки кончались заходом к Срезневским. У них была большая квартира на Моховой…»
«Со дня Купальницы-Аграфены…» (1913)
   Со дня Купальницы-Аграфены, то есть с 23 июня по старому стилю, на Руси начинали купаться и даже закупываться. День рождения Ахматовой приходился на 23 июня, но… по новому стилю. Однако А.А.А. жила по своему календарю и в народном месяцеслове особо отмечала Аграфену-Купальницу, потому что тоже была купальницей: купалась в любую погоду, а плавала так далеко, что в отрочестве среди сверстников слыла «русалкой».