Страница:
человеческого мяса. Удалось раскопать несколько нетронутых катастрофой
тел, но и эти погибли от слишком быстрого повышения температуры, а может
быть, и от удушья. Работы затруднялись тем, что планы подземных
телохранилищ исчезли. Оставалось только поставить памятник над этим
печальным местом. Прошло семьдесят три года...
Джонсон невольно вскрикнул.
- И вот не так давно, изучая историю нашей революции по архивным
материалам, в архиве одного из бывших министерств я нашел заявление
Гильберта с просьбой о разрешении ему построить "Консерваториум" для
консервирования безработных. Гильберт подробно и красноречиво писал о том,
какую пользу можно извлечь из этого средства в "деле изжития периодических
кризисов и связанным с ними рабочих волнений". Рукою министра на этом
заявлении была наложена резолюция: "Конечно, лучше, если они будут мирно
почивать, чем бунтовать разрешить..."
Но самым интересным было то, что к заявлению Гильберта был приложен
план шахт. И в этом плане мое внимание привлекла одна шахта, шедшая далеко
в сторону от общей сети. Не знаю, какими соображениями руководствовались
строители шахт, прокладывая эту галерею. Меня заинтересовало другое: в
этой шахте могли остаться тела, не поврежденные катастрофой. Я тотчас
сообщил об этом нашему правительству. Была снаряжена специальная
экспедиция. Приступили к раскопкам. После нескольких недель неудачных
поисков нам удалось открыть вход в эту шахту. Она была почти не тронута, и
мы направились в глубь ее.
Жуткое зрелище представилось нашим глазам. Вдоль длинного коридора в
стенах были устроены ниши в три ряда, а в них лежали тела. Ближе к входу,
очевидно, проник горячий воздух, при взрыве он сразу убил лежавших в
анабиозе людей. Ближе к середине шахт температура, видимо, повышалась
более медленно, и несколько рабочих ожили, но они, вероятно, погибли от
удушья, голода или холода. Их искаженные лица и судорожно сведенные члены
говорили о предсмертных страданиях.
Наконец в самой глубине шахты, за крытым поворотом, стояла ровная
холодная температура. Здесь мы нашли только три тела, остальные ниши были
пустые. Со всеми предосторожностями мы постарались оживить их. И это нам
удалось.
Первым из них был известный астроном Эдуард Лесли, гибель которого
оплакивал весь ученый мир, вторым - поэт Мерэ и третьим - Бенджэмин
Джонсон, только что доставленный мною сюда на аэроплане... Если моих слов
недостаточно, в подтверждение их я могу привести неоспоримые
доказательства. Я кончил!
Все сидели молча, пораженные рассказом. Наконец Джонсон тяжело вздохнул
и сказал:
- Значит, я проспал семьдесят три года? Отчего же вы не сказали мне об
этом сразу? - обратился он с упреком к Круксу.
- Дорогой мой, я опасался подвергать вас слишком сильному потрясению
после вашего пробуждения.
- Семьдесят три года!.. - в раздумье проговорил Джонсон. - Какой же у
нас теперь год?
- Август месяц, тысяча девятьсот девяносто восьмой год.
- Тогда мне было двадцать пять лет, значит, теперь мне девяносто
восемь...
- Но биологически вам осталось двадцать пять, - ответил Крукс, - так
как все ваши жизненные процессы были приостановлены, пока вы лежали в
состоянии анабиоза.
- Но Фредерика, Фредерика!.. - с тоской вскричал Джонсон.
- Увы, ее давно нет! - сказал Крукс.
- Моя мать умерла уже тридцать лет тому назад, - проскрипел старик.
- Вот так штука! - воскликнул молодой человек. И, обращаясь к Джонсону,
он сказал:
- Выходит, что вы мой дедушка! Вы моложе меня, у вас
семидесятипятилетний сын!..
Джонсону показалось, что он бредит. Он провел ладонью по своему лбу.
- Да.., сын! Самуэль! Мой маленький Самуэль - вот этот старик!
Фредерики нет... Вы - мой внук, - обратился он к своему тезке Бенджэмину,
- а та женщина и ребенок?..
- Моя жена и сын...
- Ваш сын... Значит, мой правнук! Он в том же возрасте, в каком я
оставил моего маленького Самуэля!
Мысль Джонсона отказывалась воспринимать, что этот дряхлый старик и
есть его сын... Старик сын также не мог признать в молодом, цветущем,
двадцатипятилетнем юноше своего отца...
И они сидели смущенные, в неловком молчании глядя друг на друга...
Прошло почти два месяца после того, как Джонсон вернулся к жизни.
В холодный, ветреный сентябрьский день он играл в саду со своим
правнуком Георгом.
Игра эта состояла в том, что мальчик усаживался в маленькую летательную
машину - авиетку с автоматическим управлением. Джонсон настраивал аппарат
управления, пускал мотор, и мальчик, громко крича от восторга, летал
вокруг сада на высоте трех метров от земли. После нескольких кругов
аппарат плавно опускался на заранее определенное место.
Джонсон долго не мог привыкнуть к этой новой детской забаве,
неизвестной в его жизни. Он боялся, что с механизмом может что-либо
случиться и ребенок упадет и расшибется. Однако летательный аппарат
действовал безукоризненно.
"Посадить ребенка на велосипед тоже казалось нам когда-то опасным", -
думал Джонсон, следя за летающим правнуком.
Вдруг резкий порыв ветра отбросил авиетку в сторону. Механическое
управление тотчас же восстановило нарушенное равновесие, но ветер отнес
аппарат в сторону. Авиетка, изменив направление полета, налетела на яблоню
и застряла в ветвях дерева.
"Ребенок в испуге закричал. Джонсон, в не меньшем испуге, бросился на
помощь правнуку. Он быстро вскарабкался на яблоню и стал снимать
маленького Георга.
- А Сколько раз я говорил вам, чтобы вы не устраивали ваших полетов в
саду! - вдруг услышал Джонсон голос своего сына Самуэля. Старик стоял на
крыльце и в гневе потрясал кулаком.
- Есть, кажется, площадка для полетов - нет, непременно надо в саду! -
Неслухи! Беда с этими мальчишками! Вот поломаете мне яблони, уж я вас!..
Джонсона возмутил этот стариковский эгоизм. Старик Самуэль очень любил
печеные яблоки и больше беспокоился за целость яблонь, чем за жизнь внука.
- Ну ты, не забывайся! - воскликнул Джонсон, обращаясь к старику сыну.
- Этот сад был впервые разведен мною, когда еще тебя не было на свете! И
покрикивай на кого-нибудь другого. Не забывай, что я твой отец!
- Что ж, что отец? - ворчливо ответил старик. - По милости судьбы, у
меня отец оказался мальчишкой! Ты мне почти что во внуки годен! Старших
слушаться надо! - наставительно закончил он.
- Родителей слушаться надо! - не унимался Джонсон, спуская правнука на
землю. - И кроме того, я и старше тебя. Мне девяносто восемь лет!
Маленький Георг побежал в дом к матери.
Старик постоял еще немного, шевеля губами, потом сердито махнул рукой и
тоже ушел.
Джонсон отвез авиетку в большую садовую беседку, заменявшую ангар, и
там устало опустился на скамейку среди лопат и граблей.
Он чувствовал себя одиноким.
Со стариком сыном у него совершенно не сложились отношения.
Двадцатипятилетний отец и семидесятипятилетний сын - это ни с чем не
сообразное соотношение лет положило преграду между ними. Как ни напрягал
Джонсон свое воображение, оно отказывалось связать воедино два образа:
маленького двухлетнего Самуэля и этого дряхлого старика.
Ближе всех он сошелся с правнуком - Георгом. Юность вечна. Дух нового
времени не наложил еще на Георга своего отпечатка. Ребенок в возрасте
Георга радуется и солнечному лучу, и ласковой улыбке, и красному яблоку
так же, как радовались дети его возраста тысячи лет назад. Притом и лицом
он напоминал его сына - Самуэля-ребенка... Мать Георга, Элен, также
несколько напоминала Джонсону Фредерику, и он не раз останавливал на ней
взгляд тоскующей нежности. Но в глазах Элен, устремленных на него, он
видел только жалость, смешанную с любопытством и страхом, как будто он был
выходцем из могилы.
А ее муж, внук Джонсона, носивший его имя, Бенджэмин Джонсон, был далек
ему, как и все люди этого нового, чуждого ему поколения.
Джонсон впервые почувствовал власть времени, власть века. Как жителю
долин трудно дышать разреженным горным воздухом, так Джонсону, жившему в
первую четверть двадцатого века, трудно было применяться к условиям жизни
конца этого века.
Внешне все изменилось не так уж сильно, как можно было предполагать.
Правда, Лондон разросся на многие мили в ширину и поднялся вверх
тысячами небоскребов.
Воздушные сообщения сделались почти исключительным способом
передвижения.
А в городах движущиеся экипажи были заменены подвижными дорогами. В
городах стало тише и чище. Перестали дымить трубы фабрик и заводов.
Техника создала новые способы добывания энергии.
Но в общественной жизни и в быте произошло много перемен с его времени.
Рабочих не стало на ступенях общественной лестницы, как низшей группы,
группы, отличной от выше стоящих и по костюму, и по образованию, и по
привычкам.
Машины почти освободили рабочих от наиболее тяжелого и грязного
физического труда.
Здоровые, просто, но хорошо одетые, веселые, независимые рабочие были
единственным классом, державшим в руках все нити общественной жизни. Все
они получали образование. И Джонсон, учившийся на медные деньги почти сто
лет тому назад, чувствовал себя неловко в их среде, несмотря на всю их
приветливость.
Все свободное время они проводили больше на воздухе, летая на своих
легких авиетках, чем на земле. У них были совершенно иные интересы,
запросы, развлечения.
Даже их короткий, сжатый язык, со многими новыми словами, выражавшими
новые понятия, был во многом непонятен Джонсону.
Они говорили о новых для Джонсона обществах, учреждениях, новых видах
имущества и спорта...
На каждом шагу, при каждой фразе он должен был спрашивать:
- А что это такое?
Ему нужно было нагнать то, что протекало без него в продолжение
семидесяти трех лет, и он чувствовал, что не в силах сделать это.
Трудность заключалась не только в обширности новых знаний, но и в том, что
ум его не был так воспитан, чтобы воспринять и усвоить все накопленное
человечеством за три четверти века. Он мог быть только сторонним, чуждым
наблюдателем и предметом наблюдения для других. Это также стесняло его. Он
чувствовал постоянно направленные на него взгляды скрытого любопытства. Он
был чем-то вроде ожившей мумии, археологической находкой занятного
предмета старины. Между ним и обществом лежала непреодолимая грань
времени.
"Агасфер!.. - подумал он, вспомнив легенду, прочитанную им в юности. -
Агасфер, вечный странник, наказанный бессмертием, чуждый всему и всем... К
счастью, я не наказан бессмертием! Я могу умереть.., и хочу умереть! Во
всем мире нет человека моего времени, за исключением, может быть,
нескольких забытых смертью стариков... Но и они не поймут меня, потому что
они все время жили, а в моей жизни провал! Нет никого!.."
Вдруг у него в уме шевельнулась неожиданная мысль:
"А те двое, которые ожили вместе со мной там, в Гренландии?"
Он в волнении поднялся. Его неудержимо потянуло к этим неизвестным
людям, которые вдруг стали ему так дороги. Они жили в одно время с
Фредерикой и маленьким Самуэлем. Какие-то нити протянуты между ними... Но
как найти их? Крукс!.. Он должен знать!
Крукс не оставлял Джонсона, пользуясь им как "живым историческим
источником" для своей работы по истории революции.
Джонсон поспешил к Круксу и изложил ему свою просьбу, ожидая ответа с
таким волнением, как будто ему предстояло свидание с женой и маленьким
сыном.
Крукс что-то соображал.
- Сейчас конец сентября... А ноябрь тысяча девятьсот девяносто восьмого
года... Ну да, конечно, Эдуард Лесли должен быть уже в Пулковской
обсерватории, сидеть за телескопом в поисках своих исчезающих Леонид. В
Пулковской обсерватории лучший рефрактор в мире. Лесли, конечно, там. Там
же вы найдете и поэта Мерэ... Он писал мне недавно, что едет к профессору
Лесли. - И, улыбнувшись, Крукс добавил:
- Очевидно, все вы, "старички", чувствуете тяготение друг к другу.
Джонсон наскоро простился и отправился в путь с первым отлетавшим на
Ленинград пассажирским дирижаблем.
Он сам не представлял себе, каково будет предстоящее свидание, но
чувствовал, что это все, что еще может интересовать его в жизни.
Дрожащей рукой Джонсон открыл двери зала Пулковской обсерватории.
Огромный круглый зал тонул во мраке.
Когда глаза несколько привыкли к темноте, Джонсон увидел стоявший среди
зала гигантский телескоп, напоминавший дальнобойную пушку, направившую
свое жерло в одно из отверстий в куполе. Труба была укреплена на массивной
подставке, вдоль которой шла лестница в пятьдесят ступеней. Лестницы вели
и к площадке для наблюдения на высоте трех метров. С этой площадки,
сверху, слышался чей-то голос:
- ..Отклонение от формы растянутого эллипса и приближение к форме
параболы происходит в зависимости от особенного действия масс отдельных
планет, которому кометы и астероиды подвергаются при своем движении по
направлению к Солнцу. Наибольшее влияние в этом отношении как раз
оказывает Юпитер, сила притяжения которого составляет почти тысячную долю
притяжения Солнца...
Когда Джонсон услышал этот голос, четко раздавшийся в пустоте зала,
когда он услышал эти непонятные слова, на него напала робость.
Зачем он пришел сюда?
Что скажет профессору Лесли? Разве эти параболы и эллипсы не так же
непонятны ему, как и новые слова новых людей. Но отступать было поздно, и
он кашлянул.
- Кто там?
- Можно видеть профессора Лесли?
Чьи-то шаги быстро простучали по железным ступеням лестницы.
- Я профессор Лесли. Чем могу служить?
- А я Бенджэмин Джонсон, который.., который лежал с вами в Гренландии,
погруженный в анабиоз. Мне хотелось поговорить с вами...
И Джонсон путано стал объяснять цель своего прихода. Он говорил о своем
одиночестве, о своей потерянности в этом новом, непонятном для него мире,
даже о том, что он хотел умереть...
Наверно, эти, новые, не поняли бы его. Но профессор Лесли понял тем
легче, что многие переживания Джонсона испытал он сам.
- Не печальтесь, Джонсон, не вы один страдаете от этого разрыва
времени. Нечто подобное испытал и я, а также и мой друг Мерэ, позвольте
его представить вам.
Джонсон пожал руку спустившемуся Мерэ, по старой привычке, давно
оставленной "новыми" людьми, которые восстановили красивый и гигиенический
обычай древних римлян поднимать в знак приветствия руку.
- Вы тоже из рабочих? - спросил Джонсон Мерэ, хотя тот очень мало
походил на рабочего.
- Нет. Я поэт.
- Зачем же вы замораживали себя?
- Из любопытства... А пожалуй, и из нужды...
- И вы пролежали столько же времени, как и я?
- Нет, несколько меньше. Я пролежал сперва всего два месяца, был
"воскрешен", а потом опять решил погрузиться в анабиоз. Я хотел.., как
можно дольше сохранить молодость! - и Мерэ засмеялся.
Несмотря на разницу в развитии и в прежнем положении, этих трех людей
сближала общая странная судьба и эпоха, в которую они жили. К удивлению
Джонсона, беседа приняла оживленный характер. Каждый многое мог рассказать
другим.
- Да, друг мой, - обратился Лесли к Джонсону, - не один вы испытываете
оторванность от этого нового мира. Я сам ошибся во многих расчетах.
Я решил подвергнуть себя анабиозу, чтобы иметь возможность наблюдать
небесные явления, которые происходят через несколько десятков лет. Я хотел
разрешить труднейшую для того времени научную задачу. И что же? Теперь все
эти задачи давно разрешены. Наука сделала колоссальные открытия, раскрыла
за это время такие тайны неба, о которых мы не смели и мечтать!
Я отстал... Я бесконечно отстал, - с грустью добавил он после паузы и
вздохнул. - Но все же я, мне кажется, счастливее вас! Там, - и он указал
на купол, - время исчисляется миллионами лет. Что значат для звезд наши
столетия.. Вы никогда, Джонсон, не наблюдали звездного неба в телескоп?
- Не до этого было, - махнул рукой Джонсон.
- Посмотрите на нашего вечного спутника Луну! - И Лесли провел Джонсона
к телескопу.
Джонсон посмотрел в телескоп и невольно вскрикнул от удивления. Лесли
засмеялся и сказал с удовольствием знатока:
- Да, таких инструментов не знало наше время!..
Джонсон видел Луну, как будто она была от него на расстоянии нескольких
километров.
Огромные кратеры поднимали свои вершины, черные, зияющие трещины
бороздили пустыни.
Яркий до боли свет и глубокие тени придавали картине необычайно
рельефный вид. Казалось, можно протянуть руку и взять один из лунных
камней.
- Вы видите, Джонсон, Луну такою, какою она была и тысячи Лет тому
назад. На ней ничего не изменилось... Для вечности семьдесят пять лет -
меньше, чем одно мгновение. Будем же жить для вечности, если судьба
оторвала нас от настоящего! Будем погружаться в анабиоз, в этот сон без
сновидений, чтобы, пробуждаясь раз в столетие, наблюдать, что творится на
Земле и на небе.
Через двести - триста лет мы, быть может, будем наблюдать на планетах
жизнь животных, растений и людей... Через тысячи лет мы проникнет в тайны
самых отдаленных времен. И мы увидим новых людей, менее похожих на
теперешних, чем обезьяны на людей...
Быть может, Джонсон, будущие обитатели нашей планеты низведут нас на
степень низших существ, будут гнушаться родством снами и даже отрицать это
родство? Пусть так. Мы не обидчивы. Но зато мы будем видеть такие вещи, о
которых и не смеют мечтать люди, отживающие положенный им жизнью срок...
Разве ради этого не стоит жить, Джонсон?
По нашей просьбе меня и Мерэ снова подвергнут анабиозу. Хотите
присоединиться к нам?
- Опять? - с ужасом воскликнул Джонсон. Но после долгого молчания он
глухо произнес, опустив голову:
- Все равно...
тел, но и эти погибли от слишком быстрого повышения температуры, а может
быть, и от удушья. Работы затруднялись тем, что планы подземных
телохранилищ исчезли. Оставалось только поставить памятник над этим
печальным местом. Прошло семьдесят три года...
Джонсон невольно вскрикнул.
- И вот не так давно, изучая историю нашей революции по архивным
материалам, в архиве одного из бывших министерств я нашел заявление
Гильберта с просьбой о разрешении ему построить "Консерваториум" для
консервирования безработных. Гильберт подробно и красноречиво писал о том,
какую пользу можно извлечь из этого средства в "деле изжития периодических
кризисов и связанным с ними рабочих волнений". Рукою министра на этом
заявлении была наложена резолюция: "Конечно, лучше, если они будут мирно
почивать, чем бунтовать разрешить..."
Но самым интересным было то, что к заявлению Гильберта был приложен
план шахт. И в этом плане мое внимание привлекла одна шахта, шедшая далеко
в сторону от общей сети. Не знаю, какими соображениями руководствовались
строители шахт, прокладывая эту галерею. Меня заинтересовало другое: в
этой шахте могли остаться тела, не поврежденные катастрофой. Я тотчас
сообщил об этом нашему правительству. Была снаряжена специальная
экспедиция. Приступили к раскопкам. После нескольких недель неудачных
поисков нам удалось открыть вход в эту шахту. Она была почти не тронута, и
мы направились в глубь ее.
Жуткое зрелище представилось нашим глазам. Вдоль длинного коридора в
стенах были устроены ниши в три ряда, а в них лежали тела. Ближе к входу,
очевидно, проник горячий воздух, при взрыве он сразу убил лежавших в
анабиозе людей. Ближе к середине шахт температура, видимо, повышалась
более медленно, и несколько рабочих ожили, но они, вероятно, погибли от
удушья, голода или холода. Их искаженные лица и судорожно сведенные члены
говорили о предсмертных страданиях.
Наконец в самой глубине шахты, за крытым поворотом, стояла ровная
холодная температура. Здесь мы нашли только три тела, остальные ниши были
пустые. Со всеми предосторожностями мы постарались оживить их. И это нам
удалось.
Первым из них был известный астроном Эдуард Лесли, гибель которого
оплакивал весь ученый мир, вторым - поэт Мерэ и третьим - Бенджэмин
Джонсон, только что доставленный мною сюда на аэроплане... Если моих слов
недостаточно, в подтверждение их я могу привести неоспоримые
доказательства. Я кончил!
Все сидели молча, пораженные рассказом. Наконец Джонсон тяжело вздохнул
и сказал:
- Значит, я проспал семьдесят три года? Отчего же вы не сказали мне об
этом сразу? - обратился он с упреком к Круксу.
- Дорогой мой, я опасался подвергать вас слишком сильному потрясению
после вашего пробуждения.
- Семьдесят три года!.. - в раздумье проговорил Джонсон. - Какой же у
нас теперь год?
- Август месяц, тысяча девятьсот девяносто восьмой год.
- Тогда мне было двадцать пять лет, значит, теперь мне девяносто
восемь...
- Но биологически вам осталось двадцать пять, - ответил Крукс, - так
как все ваши жизненные процессы были приостановлены, пока вы лежали в
состоянии анабиоза.
- Но Фредерика, Фредерика!.. - с тоской вскричал Джонсон.
- Увы, ее давно нет! - сказал Крукс.
- Моя мать умерла уже тридцать лет тому назад, - проскрипел старик.
- Вот так штука! - воскликнул молодой человек. И, обращаясь к Джонсону,
он сказал:
- Выходит, что вы мой дедушка! Вы моложе меня, у вас
семидесятипятилетний сын!..
Джонсону показалось, что он бредит. Он провел ладонью по своему лбу.
- Да.., сын! Самуэль! Мой маленький Самуэль - вот этот старик!
Фредерики нет... Вы - мой внук, - обратился он к своему тезке Бенджэмину,
- а та женщина и ребенок?..
- Моя жена и сын...
- Ваш сын... Значит, мой правнук! Он в том же возрасте, в каком я
оставил моего маленького Самуэля!
Мысль Джонсона отказывалась воспринимать, что этот дряхлый старик и
есть его сын... Старик сын также не мог признать в молодом, цветущем,
двадцатипятилетнем юноше своего отца...
И они сидели смущенные, в неловком молчании глядя друг на друга...
Прошло почти два месяца после того, как Джонсон вернулся к жизни.
В холодный, ветреный сентябрьский день он играл в саду со своим
правнуком Георгом.
Игра эта состояла в том, что мальчик усаживался в маленькую летательную
машину - авиетку с автоматическим управлением. Джонсон настраивал аппарат
управления, пускал мотор, и мальчик, громко крича от восторга, летал
вокруг сада на высоте трех метров от земли. После нескольких кругов
аппарат плавно опускался на заранее определенное место.
Джонсон долго не мог привыкнуть к этой новой детской забаве,
неизвестной в его жизни. Он боялся, что с механизмом может что-либо
случиться и ребенок упадет и расшибется. Однако летательный аппарат
действовал безукоризненно.
"Посадить ребенка на велосипед тоже казалось нам когда-то опасным", -
думал Джонсон, следя за летающим правнуком.
Вдруг резкий порыв ветра отбросил авиетку в сторону. Механическое
управление тотчас же восстановило нарушенное равновесие, но ветер отнес
аппарат в сторону. Авиетка, изменив направление полета, налетела на яблоню
и застряла в ветвях дерева.
"Ребенок в испуге закричал. Джонсон, в не меньшем испуге, бросился на
помощь правнуку. Он быстро вскарабкался на яблоню и стал снимать
маленького Георга.
- А Сколько раз я говорил вам, чтобы вы не устраивали ваших полетов в
саду! - вдруг услышал Джонсон голос своего сына Самуэля. Старик стоял на
крыльце и в гневе потрясал кулаком.
- Есть, кажется, площадка для полетов - нет, непременно надо в саду! -
Неслухи! Беда с этими мальчишками! Вот поломаете мне яблони, уж я вас!..
Джонсона возмутил этот стариковский эгоизм. Старик Самуэль очень любил
печеные яблоки и больше беспокоился за целость яблонь, чем за жизнь внука.
- Ну ты, не забывайся! - воскликнул Джонсон, обращаясь к старику сыну.
- Этот сад был впервые разведен мною, когда еще тебя не было на свете! И
покрикивай на кого-нибудь другого. Не забывай, что я твой отец!
- Что ж, что отец? - ворчливо ответил старик. - По милости судьбы, у
меня отец оказался мальчишкой! Ты мне почти что во внуки годен! Старших
слушаться надо! - наставительно закончил он.
- Родителей слушаться надо! - не унимался Джонсон, спуская правнука на
землю. - И кроме того, я и старше тебя. Мне девяносто восемь лет!
Маленький Георг побежал в дом к матери.
Старик постоял еще немного, шевеля губами, потом сердито махнул рукой и
тоже ушел.
Джонсон отвез авиетку в большую садовую беседку, заменявшую ангар, и
там устало опустился на скамейку среди лопат и граблей.
Он чувствовал себя одиноким.
Со стариком сыном у него совершенно не сложились отношения.
Двадцатипятилетний отец и семидесятипятилетний сын - это ни с чем не
сообразное соотношение лет положило преграду между ними. Как ни напрягал
Джонсон свое воображение, оно отказывалось связать воедино два образа:
маленького двухлетнего Самуэля и этого дряхлого старика.
Ближе всех он сошелся с правнуком - Георгом. Юность вечна. Дух нового
времени не наложил еще на Георга своего отпечатка. Ребенок в возрасте
Георга радуется и солнечному лучу, и ласковой улыбке, и красному яблоку
так же, как радовались дети его возраста тысячи лет назад. Притом и лицом
он напоминал его сына - Самуэля-ребенка... Мать Георга, Элен, также
несколько напоминала Джонсону Фредерику, и он не раз останавливал на ней
взгляд тоскующей нежности. Но в глазах Элен, устремленных на него, он
видел только жалость, смешанную с любопытством и страхом, как будто он был
выходцем из могилы.
А ее муж, внук Джонсона, носивший его имя, Бенджэмин Джонсон, был далек
ему, как и все люди этого нового, чуждого ему поколения.
Джонсон впервые почувствовал власть времени, власть века. Как жителю
долин трудно дышать разреженным горным воздухом, так Джонсону, жившему в
первую четверть двадцатого века, трудно было применяться к условиям жизни
конца этого века.
Внешне все изменилось не так уж сильно, как можно было предполагать.
Правда, Лондон разросся на многие мили в ширину и поднялся вверх
тысячами небоскребов.
Воздушные сообщения сделались почти исключительным способом
передвижения.
А в городах движущиеся экипажи были заменены подвижными дорогами. В
городах стало тише и чище. Перестали дымить трубы фабрик и заводов.
Техника создала новые способы добывания энергии.
Но в общественной жизни и в быте произошло много перемен с его времени.
Рабочих не стало на ступенях общественной лестницы, как низшей группы,
группы, отличной от выше стоящих и по костюму, и по образованию, и по
привычкам.
Машины почти освободили рабочих от наиболее тяжелого и грязного
физического труда.
Здоровые, просто, но хорошо одетые, веселые, независимые рабочие были
единственным классом, державшим в руках все нити общественной жизни. Все
они получали образование. И Джонсон, учившийся на медные деньги почти сто
лет тому назад, чувствовал себя неловко в их среде, несмотря на всю их
приветливость.
Все свободное время они проводили больше на воздухе, летая на своих
легких авиетках, чем на земле. У них были совершенно иные интересы,
запросы, развлечения.
Даже их короткий, сжатый язык, со многими новыми словами, выражавшими
новые понятия, был во многом непонятен Джонсону.
Они говорили о новых для Джонсона обществах, учреждениях, новых видах
имущества и спорта...
На каждом шагу, при каждой фразе он должен был спрашивать:
- А что это такое?
Ему нужно было нагнать то, что протекало без него в продолжение
семидесяти трех лет, и он чувствовал, что не в силах сделать это.
Трудность заключалась не только в обширности новых знаний, но и в том, что
ум его не был так воспитан, чтобы воспринять и усвоить все накопленное
человечеством за три четверти века. Он мог быть только сторонним, чуждым
наблюдателем и предметом наблюдения для других. Это также стесняло его. Он
чувствовал постоянно направленные на него взгляды скрытого любопытства. Он
был чем-то вроде ожившей мумии, археологической находкой занятного
предмета старины. Между ним и обществом лежала непреодолимая грань
времени.
"Агасфер!.. - подумал он, вспомнив легенду, прочитанную им в юности. -
Агасфер, вечный странник, наказанный бессмертием, чуждый всему и всем... К
счастью, я не наказан бессмертием! Я могу умереть.., и хочу умереть! Во
всем мире нет человека моего времени, за исключением, может быть,
нескольких забытых смертью стариков... Но и они не поймут меня, потому что
они все время жили, а в моей жизни провал! Нет никого!.."
Вдруг у него в уме шевельнулась неожиданная мысль:
"А те двое, которые ожили вместе со мной там, в Гренландии?"
Он в волнении поднялся. Его неудержимо потянуло к этим неизвестным
людям, которые вдруг стали ему так дороги. Они жили в одно время с
Фредерикой и маленьким Самуэлем. Какие-то нити протянуты между ними... Но
как найти их? Крукс!.. Он должен знать!
Крукс не оставлял Джонсона, пользуясь им как "живым историческим
источником" для своей работы по истории революции.
Джонсон поспешил к Круксу и изложил ему свою просьбу, ожидая ответа с
таким волнением, как будто ему предстояло свидание с женой и маленьким
сыном.
Крукс что-то соображал.
- Сейчас конец сентября... А ноябрь тысяча девятьсот девяносто восьмого
года... Ну да, конечно, Эдуард Лесли должен быть уже в Пулковской
обсерватории, сидеть за телескопом в поисках своих исчезающих Леонид. В
Пулковской обсерватории лучший рефрактор в мире. Лесли, конечно, там. Там
же вы найдете и поэта Мерэ... Он писал мне недавно, что едет к профессору
Лесли. - И, улыбнувшись, Крукс добавил:
- Очевидно, все вы, "старички", чувствуете тяготение друг к другу.
Джонсон наскоро простился и отправился в путь с первым отлетавшим на
Ленинград пассажирским дирижаблем.
Он сам не представлял себе, каково будет предстоящее свидание, но
чувствовал, что это все, что еще может интересовать его в жизни.
Дрожащей рукой Джонсон открыл двери зала Пулковской обсерватории.
Огромный круглый зал тонул во мраке.
Когда глаза несколько привыкли к темноте, Джонсон увидел стоявший среди
зала гигантский телескоп, напоминавший дальнобойную пушку, направившую
свое жерло в одно из отверстий в куполе. Труба была укреплена на массивной
подставке, вдоль которой шла лестница в пятьдесят ступеней. Лестницы вели
и к площадке для наблюдения на высоте трех метров. С этой площадки,
сверху, слышался чей-то голос:
- ..Отклонение от формы растянутого эллипса и приближение к форме
параболы происходит в зависимости от особенного действия масс отдельных
планет, которому кометы и астероиды подвергаются при своем движении по
направлению к Солнцу. Наибольшее влияние в этом отношении как раз
оказывает Юпитер, сила притяжения которого составляет почти тысячную долю
притяжения Солнца...
Когда Джонсон услышал этот голос, четко раздавшийся в пустоте зала,
когда он услышал эти непонятные слова, на него напала робость.
Зачем он пришел сюда?
Что скажет профессору Лесли? Разве эти параболы и эллипсы не так же
непонятны ему, как и новые слова новых людей. Но отступать было поздно, и
он кашлянул.
- Кто там?
- Можно видеть профессора Лесли?
Чьи-то шаги быстро простучали по железным ступеням лестницы.
- Я профессор Лесли. Чем могу служить?
- А я Бенджэмин Джонсон, который.., который лежал с вами в Гренландии,
погруженный в анабиоз. Мне хотелось поговорить с вами...
И Джонсон путано стал объяснять цель своего прихода. Он говорил о своем
одиночестве, о своей потерянности в этом новом, непонятном для него мире,
даже о том, что он хотел умереть...
Наверно, эти, новые, не поняли бы его. Но профессор Лесли понял тем
легче, что многие переживания Джонсона испытал он сам.
- Не печальтесь, Джонсон, не вы один страдаете от этого разрыва
времени. Нечто подобное испытал и я, а также и мой друг Мерэ, позвольте
его представить вам.
Джонсон пожал руку спустившемуся Мерэ, по старой привычке, давно
оставленной "новыми" людьми, которые восстановили красивый и гигиенический
обычай древних римлян поднимать в знак приветствия руку.
- Вы тоже из рабочих? - спросил Джонсон Мерэ, хотя тот очень мало
походил на рабочего.
- Нет. Я поэт.
- Зачем же вы замораживали себя?
- Из любопытства... А пожалуй, и из нужды...
- И вы пролежали столько же времени, как и я?
- Нет, несколько меньше. Я пролежал сперва всего два месяца, был
"воскрешен", а потом опять решил погрузиться в анабиоз. Я хотел.., как
можно дольше сохранить молодость! - и Мерэ засмеялся.
Несмотря на разницу в развитии и в прежнем положении, этих трех людей
сближала общая странная судьба и эпоха, в которую они жили. К удивлению
Джонсона, беседа приняла оживленный характер. Каждый многое мог рассказать
другим.
- Да, друг мой, - обратился Лесли к Джонсону, - не один вы испытываете
оторванность от этого нового мира. Я сам ошибся во многих расчетах.
Я решил подвергнуть себя анабиозу, чтобы иметь возможность наблюдать
небесные явления, которые происходят через несколько десятков лет. Я хотел
разрешить труднейшую для того времени научную задачу. И что же? Теперь все
эти задачи давно разрешены. Наука сделала колоссальные открытия, раскрыла
за это время такие тайны неба, о которых мы не смели и мечтать!
Я отстал... Я бесконечно отстал, - с грустью добавил он после паузы и
вздохнул. - Но все же я, мне кажется, счастливее вас! Там, - и он указал
на купол, - время исчисляется миллионами лет. Что значат для звезд наши
столетия.. Вы никогда, Джонсон, не наблюдали звездного неба в телескоп?
- Не до этого было, - махнул рукой Джонсон.
- Посмотрите на нашего вечного спутника Луну! - И Лесли провел Джонсона
к телескопу.
Джонсон посмотрел в телескоп и невольно вскрикнул от удивления. Лесли
засмеялся и сказал с удовольствием знатока:
- Да, таких инструментов не знало наше время!..
Джонсон видел Луну, как будто она была от него на расстоянии нескольких
километров.
Огромные кратеры поднимали свои вершины, черные, зияющие трещины
бороздили пустыни.
Яркий до боли свет и глубокие тени придавали картине необычайно
рельефный вид. Казалось, можно протянуть руку и взять один из лунных
камней.
- Вы видите, Джонсон, Луну такою, какою она была и тысячи Лет тому
назад. На ней ничего не изменилось... Для вечности семьдесят пять лет -
меньше, чем одно мгновение. Будем же жить для вечности, если судьба
оторвала нас от настоящего! Будем погружаться в анабиоз, в этот сон без
сновидений, чтобы, пробуждаясь раз в столетие, наблюдать, что творится на
Земле и на небе.
Через двести - триста лет мы, быть может, будем наблюдать на планетах
жизнь животных, растений и людей... Через тысячи лет мы проникнет в тайны
самых отдаленных времен. И мы увидим новых людей, менее похожих на
теперешних, чем обезьяны на людей...
Быть может, Джонсон, будущие обитатели нашей планеты низведут нас на
степень низших существ, будут гнушаться родством снами и даже отрицать это
родство? Пусть так. Мы не обидчивы. Но зато мы будем видеть такие вещи, о
которых и не смеют мечтать люди, отживающие положенный им жизнью срок...
Разве ради этого не стоит жить, Джонсон?
По нашей просьбе меня и Мерэ снова подвергнут анабиозу. Хотите
присоединиться к нам?
- Опять? - с ужасом воскликнул Джонсон. Но после долгого молчания он
глухо произнес, опустив голову:
- Все равно...