– Здрав будь, хан, – поклонился пленник. – И разреши поговорить без свидетелей. Иначе не решусь сказать всего, уж прости.
   – Без свидетелей? Нужны веские причины, чтобы я захотел скрыть что-либо от своих воинов!
   – Сочтешь ли ты такой причиной вот это?
   Незнакомец прошептал несколько слов. Он говорил так тихо, что даже державшиеся поблизости охранители ничего не смогли расслышать, хотя старались. Кончак высоко поднял брови.
   – Это многое объясняет, – сказал он. – Что ж, пойдем поговорим.
   – Великий хан, – вмешался один ив телохранителей. – Сабля...
   – Пустое, – отмахнулся Кончак. – Этот человек приехал сюда не для того, чтобы зарубить меня. Сегодня – не для того, – добавил хан, подумав.
   Кончак отвел таинственного пленника, только что изменившего статус и ставшего гостем, в тень ближней дубравы, где никто не мог помешать их беседе.
   – Мне кажется, Роман Гзич, что только особые обстоятельства могли толкнуть тебя на такой шаг, – сказал Кончак, убедившись, что остался наедине со своим собеседником. – Ты должен знать о том, какие отношения сложились у меня в последнее время с твоим отцом. Мне кажется, он не одобрил бы твой визит.
   – Он убьет меня, если узнает об этом!
   Кончак посмотрел на сына самозваного хана Гзака и понял, что это не иносказание. Юноша действительно рисковал своей жизнью, идя наперекор властному отцу.
   – Итак, ближе к делу! Что произошло, солтан Роман? О чем ты хочешь мне рассказать?
   Сын Гзака отметил, как хан Кончак обратился к нему. Солтан. Знатный половец. Боярин, как сказали бы на Руси; но не княжич. Обида проползла змейкой по позвоночнику, но Роман Гзич заставил себя смириться, как и полагалось примерному христианину в подобной ситуации. Кончаку несложно было разгадать, что творилось на душе у молодого человека, он понял, как непросто Роману обуздать гордыню. Сын Гзака выдержал испытание, и хан Кончак готов был ему поверить.
   – Вы любили своего отца, хан? – неожиданно спросил Роман Гзич.
   – Отца? – Кончак подумал. – Не знаю... Я почти не помню его, он умер, когда я еще был совсем мальчишкой. Вспоминаю ощущение полной защищенности рядом с ним... Когда я вырос, то понял, что он был великим ханом, и мне хотелось стать достойным его славы и памяти. Это лишь слова, я понимаю, но именно это я чувствую, и, поверь, не кривил душой, говоря об отце.
   – А могли бы вы, только не примите, ради Бога, сказанное за оскорбление, предать... отца?
   – Вот как разговор повернулся...
   Хан Кончак прислонился к теплому шершавому стволу дуба, и несколько потемневших листьев, уцелевших еще с прошлого лета, упали к его ногам. Хан надолго замолчал, про себя осторожно подбирая слова. Он понимал, что от ответа зависело, будет ли с ним откровенен сын Гзака.
   – Легче всего, – произнес, наконец, Кончак, – сказать твердое «нет», гордясь собой, таким честным и безгрешным. В конце концов, Тэнгри милостиво не позволил мне оказаться в положении, когда о предательстве близкого человека приходится думать как о чем-то возможном. Но я не могу быть уверен, что вся эта безгрешность, все принципы не поколебались бы при особых обстоятельствах.
   Кончак пристально посмотрел на Романа Гзича. Тот не опустил лицо и не отвел взгляд. Только влага, набухшая на ресницах, выдавала, насколько ему тяжело.
   – Страшно даже подумать, – продолжил Кончак, – насколько тяжело должно быть идти против собственного отца. Подумай еще раз, Роман Гзич, стоит ли это делать? Велика цена такого шага, вынесет ли это совесть?
   – Совесть, – эхом откликнулся юноша. – Зачем Господь только дал ее человеку? Как быть, если жизнь обернулась так, что любой твой поступок, даже самый, казалось бы, оправданный, заведомо обернется грехом?.. По дороге к тебе, хан, я остановился напоить коня и внезапно понял, что не могу глядеть на собственное отражение... Я – предатель, хан! Неужели это лучшее, что мне осталось?..
   – Возраст обычно высокомерен, – осторожно заметил Кончак. – Но разве не может случиться так, что сын лучше отца понимает происходящее и готов предостеречь родителя от серьезной ошибки? Спросим себя в таком случае, что же делать сыну, если отец глух к словам разума? Возможно, обратиться за помощью? Открыться тому, кто в состоянии удержать родителя на краю обрыва, куда тот стремится с верой в собственную непогрешимость? – Кончак перевел дух и продолжил, глядя на юношу своими пронзительно-синими глазами: – В другом сложность... Помощник, избранный тобой, может не только помочь отцу удержаться от необдуманного поступка. Он может, было бы на то желание, еще и подтолкнуть его к обрыву, о котором мы только что говорили... И только ты, солтан Роман, должен решить, достоин ли доверия тот, кому решил открыться.
   – Доверие... – покатал слово на языке сын Гзака. – Странное чувство.
   – Как любовь, – подхватил Кончак. – Непостижимо, отчего она просыпается и почему мы бываем так уверены в правоте своего выбора... Уверены – и все! И ошибки бывают, не без того...
   Хан сорвал выросшую выше всех на свою беду травинку, пожевал ее крепкими желтоватыми зубами, ухмыльнулся через рыжеватые, уже тронутые сединой усы и сказал:
   – Попробуй мне довериться, солтан Роман! В Половецком поле, без лишней скромности могу сказать, у меня громкая слава, и надеюсь, никто не осмелится заявить, что я нарушил законы чести. Вдруг и на этот раз у меня получится остаться хорошим?
   Роман Гзич понимал, что Кончак оставил выбор за ним. Можно упросить хана не гневаться за напрасно потерянное время и откланяться, оставив Кончака в тягостном недоумении, а собственную совесть – в острых клыках стыда за собственного отца. Был и другой выход – рассказать Кончаку все. И навести, вероятно, все войско Черной Кумании на юрты отца, стать человеком, чье имя будут вспоминать только с проклятием... Или спасти Гзака от подобной участи?
   Черная судьба была уготована на земле Роману Гзичу. Знать предначертанное не дано никому, кроме Бога, но чувствовать способен любой из нас. Солтан Роман должен сделать выбор, и этот шаг волен был спасти его душу или ввергнуть ее в самое мрачное место ада.
   И Роман Гзич решился.
   – Будь что будет, – обреченно выдохнул он. – Господь рассудит, был ли я прав, или все же... Господь судья!
   Солтан Роман размашисто перекрестился и, словно это простое действие отняло у него все силы, тяжело, как мешок с мукой, опустился на траву возле старого дуба. Впившись пальцами в щеки, будто намереваясь наделать себе синяков, сын Гзака начал говорить. Голос его звучал невнятно, часто затихая до шепота, но настороженно прислушивавшийся Кончак не пропустил ни слова.
   – Отец не желает свадьбы... Это безумие, но он полон надежд не допустить ее... Его ничто не сможет остановить! Кровь будет, много крови!..
   – Свадьба? – Кончак ожидал иного, поэтому растерялся. – Чья? Твоя? Неужели, Роман Гзич, отец не разрешит, как требует половецкий обычай, тебе самому найти избранницу, достойную продолжить род?
   Хан Кончак не любил вмешиваться в конфликты между родственниками, часто это заканчивалось многолетней кровной враждой и сеяло недоверие между родами на десятилетия. Но случая осложнить жизнь самому заклятому и презираемому из врагов в Половецком поле Кончак упустить не мог. Солтан Роман был достоин жалости и определенного уважения за свою отчаянную, хотя и очень наивную, детскую попытку разрешить конфликт с отцом. Но о какой жалости могла идти речь, когда интересы высокой политики смешивались в душе Кончака с чувством неутоленной – будем надеяться, пока еще! – мести.
   Так что не прогневайся, Роман Гзич, но суждено тебе стать в руках хана Кончака тем оружием, которое отточенным острием поразит сердце беспокойного Гзака. Ложь и предательство ранят душу больнее, чем сталь, это знает каждый, у кого есть душа.
   Роман Гзич склонил голову, спрятав лицо в высоко поднятых коленях. Слова юноши зазвучали еще глуше, словно шли из-под земли.
   – Половцы моего отца и бродники уже в пути, – сказал он. – Поспеши, хан, если хочешь увидеть когда-нибудь свою дочь целой и невредимой! Жениха не спасти, сохрани невесту!
   Кончак резким рывком оторвал солтана Романа от земли, прижал его к стволу дуба и прошипел, как змея перед нападением:
   – Что известно о свадьбе моей дочери? Кто рассказал?
   – Я не первый предатель в степи, – зашептал Роман. – А жених и его отец плохо разбираются в людях, раз собрались в поход с такими...
   – Что задумал твой отец? Отвечай и помни о том, что я смогу отличить ложь от правды!
   – Я не врать сюда приехал, – обиженно отозвался Роман. – Верные люди доложили отцу, что несколько русских князей отправились в Половецкое поле за невестой для путивльского князя. Свадебный отряд будет небольшим, чтобы не привлекать внимания, и разбить его будет просто еще и потому, что в разгар боя часть дружинников перейдет к нам. Так обещано, и отец поверил.
   – Кто предатель? – Кончак заметил, что продолжает держать Романа едва ли не на весу, и отпустил его.
   Юноша перевел дух, мотнул головой, окропив Кончака каплями густо выступившего из лицевых пор пота, и заговорил несколько громче и увереннее, чем раньше:
   – Я знаю только одного, сам видел его на днях в лагере отца. Черниговский боярин Ольстин. Ковуй.
   Кончак похолодел. Ольстину Олексичу были известны все подробности пути Игоревой дружины, знал черниговец и то, где будет со своими подругами ждать жениха дочь Кончака, прекрасная Гурандухт.
   – Ковуев должна быть треть отряда, – пробормотал Кончак. – Если они переметнутся к твоему отцу, Игорь Святославич и его сын обречены.
   – Отец надеется на хороший выкуп. На Руси в плену томятся наши родственники, настало время их освобождения.
   – А моя дочь?..
   Кончак спросил и тут же пожалел об этом. Все было и без того ясно. Ради спасения любимого ребенка хана можно без труда заставить сделать многое. Очень многое.
   – Отец хочет оставить ее себе... Прости, хан...
   – Зачем ты рассказал мне все это? Зачем ты вообще приехал?
   – Погибнет много невинных, – с отчаянием сказал Роман Гзич. – Я должен удержать отца от бессмысленного кровопролития. Русичи обречены, с этим придется смириться. Но жизни половцев священны, а невесту должны сопровождать лучшие из лучших в Черной Кумании. Они, разумеется, будут сражаться за Гурандухт... Большая кровь прольется; я не хочу этого, Бог свидетель!
   В те времена слово «расизм» еще не было в моде, беспокоиться о соплеменниках, не заботясь об остальных, считалось нормой жизни. Кончаку казалось, что солтан Роман говорит очень благородно, и это нравилось хану.
   – Я благодарен тебе, Роман Гзич, – сказал Кончак. – Вот рука как знак клятвы в том, что отныне мои земли всегда открыты для тебя. Что бы ни случилось, для меня ты всегда будешь дорогим и желанным гостем. А пожелаешь, – хан пристально взглянул на Романа, – и соплеменником.
   – Остаться? – переспросил Роман Гзич. – Не могу. Я должен вернуться к отцу. Теперь, хан, мы встретимся только на поле сражения. Там меня и рассудит Бог.
   Солтан Роман еще раз благочестиво перекрестился.
   – Понимаю, – кивнул головой Кончак. – Это... благородно!
   На самом деле Кончак не понимал ничего. Зачем выкладывать планы своего отца его злейшему врагу, а затем возвращаться обратно, зная, что по пятам пойдет сильное войско с волчьей жаждой крови? Благородно, конечно, предотвратить бессмысленные убийства, но стоит ли спасать одни жизни ценой других?
   Кончак собирался взять большую цену. Счастье дочери и судьба побратима были для него дороже, чем жизни всех диких половцев и бродников, вместе взятых. Досыта напьется пересохшее без дождей Половецкое поле кровью поверженных врагов!
   – Это благородно, – уверенно повторил Кончак еще раз, прощально помахав рукой приготовившемуся в обратный путь Роману Гзичу.
   Про себя же хан Кончак решил при первом удобном случае поговорить с каким-нибудь православным священником, чтобы постараться понять, что же делает с людьми эта странная вера.
   – Готовьте оружие и седлайте коней, – распорядился Кончак, вернувшись в лагерь. – Пойдем налегке.
   – Охота? – удивился один из воинов.
   – Да, – ответил хан. – На матерого хищника.
 
* * *
 
   Князь киевский Святослав Всеволодич дождался, наконец, гонца, о неизбежном прибытии которого давно уже подозревал корачевский воевода. Всадник на взмыленном, покрытом нездешней, черной степной пылью коне явился однажды вечером, нарушив привычную неспешность жизни в глухой приграничной крепости. Дозорные на крепостных забралах всполошились было, разглядев на пришельце восточные доспехи, ценившиеся половцами, но оказавшийся очень кстати там же боярин Кочкарь коротко распорядился пропустить.
   Гонец спешился во внутреннем дворе крепости, на ходу утираясь грязным концом тюрбана. Гавкнув осипшим голосом на подбежавшую дворню, чтобы не запалили, сволочи, коня, он огляделся в поисках старшего. Кочкарь, одетый в простую полотняную рубаху, подпоясанную плетеным лыковым поясом, не вызвал сначала у гостя никакого интереса, пока у боярина за обметанным на скорую руку воротом не блеснула толстая нашейная гривна из чистого золота.
   – За старшего будешь? – осведомился гонец, смерив киевлянина недоверчивым взглядом.
   – За старшего – князь, – рассудительно поправил Кочкарь. – А я – при нем.
   – Годится, – не стал больше прицениваться гонец. – Скажи тогда сам князю киевскому или пошли кого пошустрее, что я с добрыми вестями прибыл. О соколиной охоте, которой он не первый месяц ждет...
   Кочкарь старался не удивляться. Это правило изрядно облегчало его жизнь в прошлом и, как надеялся боярин, сможет обеспечить спокойную старость и естественную смерть в отдаленном, Бог даст, будущем.
   Постарался Кочкарь пропустить мимо ушей и такую глупость, как соколиная охота весной, о которой мечтает, строя планы вперед на много месяцев, престарелый князь, доживающий седьмой десяток лет.
   Сказано доложить, так дело маленькое – идите и докладывайте! Сам Кочкарь, разумеется, остался во дворе, с гонцом, – не мальчик, поди, по лестницам бегать; да и попадать под горячую руку князя, если весть окажется пустой, признаться, совсем не хотелось. Для того чтобы принять на себя возможное княжеское недовольство, существовали гридни. Они помоложе, вот на них пускай и орут. Заодно и наука будет молодцам, заматереют, сами начнут гонять молодежь, как отцы и деды приучали.
   Гридень вернулся поразительно быстро, так что Кочкарь подумал на мгновение, что Святослав Киевский по благостному настроению приказал спустить для нарочитой скорости нежеланного гонца прямиком вниз по крутым лестничным ступеням. Но говорил гридень окрыленно, видимо услыхав от князя нечто доброе, что случалось крайне редко и воспринималось как высокая монаршая милость:
   – Князь желает видеть гостя в своих покоях, – голос гридня, не привыкшего быть герольдом, подрагивал.
   Кочкарь же развеселился, представив в один миг неказистую воеводскую горницу, – тоже мне, покои!
   – И боярина Кочкаря приказано просить, – продолжил гридень.
   Не иначе как парня в чернецы готовили, подумал боярин. Скажите на милость, приказано – просить! Такого в дурости не скажешь, тут книжное учение надобно!
   – Раз приказано – проси, – заметил Кочкарь и, отодвинув замешкавшегося гридня плечом, пошел к дверям, пропустив гонца вперед себя.
   Боярин положил ему руку на плечо в дружеском жесте, но неведомо, как отнесся к этому сам гонец. То ли Кочкарь искренне старался угодить гостю, деликатно направляя его нажимом пальцев в нужном направлении, то ли силу свою недюжинную показывал, вцепившись подобно клещу в плечо гонца. А что? Сабельку-то у пришлеца не забрали, так напомнить нелишне, кто в доме хозяин и кто – богатырь!
   Гонец шел споро, как новгородский купец на торг, и вскоре князь Святослав мог взглянуть на давно ожидаемого вестника.
   – Здрав будь, князь, – поклонился гонец. – Не в тягость ли приход мой?..
   Точно при дворе ромейского басилевса, невольно восхитился Кочкарь. А поклон-то! Так перед образом стоят, да и то лишь когда многогрешны. Да уж, непростой гонец прискакал.
   Любопытный.
   – Это от вестей зависит, – проскрипел князь, не пришедший еще в себя после долгой простуды. – По добру ли прибыл, гость дорогой?
   – По добру, князь.
   Кланяться гонцу явно не в тягость, подумал Кочкарь. Странно... Шея у него мощная, шея воина, не смерда. Несподручно с такой шеей цареградские ритуалы повторять.
   Не простой гонец прискакал. Не простой! И чувствовал Кочкарь безотчетную близость к этому человеку.
   Опасный человек этот гонец, с уважением подумал боярин Кочкарь.
   – Говори, – каркнул тем временем князь.
   – На охоту ждем, – широко улыбнулся гонец. – Соколиную! Все готово, и колпачки для птиц в надежных руках...
   Сокольничие снимали колпачки, надетые на головы своих хищных подопечных, только перед тем, как выпустить их на охоту за жертвой. Странная манера, подумал Кочкарь, приглашать князя на уже начавшуюся охоту.
   И вообще странный человек этот гонец!
   – И когда ждете?
   – Да сейчас, – развел руками гонец. – Приманка поставлена, и добыча вышла на тропу, не зная, что впереди – силки. Все в твоей воле, князь! Как соберешь дружину, так и поедем.
   – Как – сейчас? Я не могу сейчас! Нельзя – сейчас!
   Святослав Всеволодич быстро, как молодой, заходил из конца в конец горницы. Нерасчесанная седая борода князя выдавалась вперед загнутым наконечником гарпуна, слепо нашаривающего жертву. Киевский князь был недоволен вестями.
   Все идет как обычно, решил боярин Кочкарь.
   – Ольстин сошел с ума, – прошипел князь, остановившись.
   Гонец перевел глаза на боярина, намекая Святославу, что тот молвил лишнее, но князь киевский отмахнулся от предостережения.
   – Быстрее я проговорюсь, чем он, – сказал Святослав. – Боярин Кочкарь и не такое слышал. И не золотом, не угрозами, не девицей красной не удалось еще купить его слово. Не так ли, боярин?
   – Так, князь, – не стал запираться Кочкарь. – Давно уже умные люди говаривали, что язык – лучший телохранитель и прекрасный палач для царедворца. Я старался прислушиваться к мудрецам...
   – А Ольстин сошел с ума, – упрямо повторил киевский князь, снова обратившись к гонцу. – Что происходит, не понимаю?! Вы должны были ждать до лета...
   – А вот князь Игорь Святославич со своим сыном ждать не захотели. Перед Пасхой еще в Степь двинулись, там, в пути, и знамение Божье их застало. Поверни князь северский свои полки назад, так и беду бы от себя и воинов своих отвел. Мы, ковуи, примерные христиане, и нам волю Божью оспаривать грешно. Но князь Игорь знамения не испугался... Скоро проверим, кто храбрее!
   – Что Гзак? – Голос князя снова охрип, непонятно только, от простуды или от волнения.
   – Боярин Ольстин Олексич говорил с ним на днях. Дикие половцы и бродники идут по пятам полка Игорева. Гзак сделает, что обещал.
   – Ольстин уверен в этом?
   – Безусловно. Только воля Кончака, его гордыня мешают Гзаку стать полноценным, признанным всеми ханом. Опасение за судьбу любимой дочери наверняка сделает Кончака сговорчивей...
   – А... еще один наш союзник?
   Кочкарь, пытавшийся связать воедино тонкие нити нежданно приоткрывшегося перед ним полотна неведомой интриги, отметил попутно, как запнулся князь в начале фразы. Не побояться признать факт тайных переговоров с черниговским боярином, но что-то тем не менее скрывать? Господи, что же происходит-то?!
   – На все воля Божья, – дипломатично ответил гонец. – Мы же, ковуи, надеяться в битве можем только на Создателя да на себя самих.
   – Когда же все... свершится?
   – Неделя, – не задумываясь, ответил гонец. – Может, две... Но это вряд ли. Так что времени мало. Отсюда, чтобы поспеть к пирогам на угощение, только опытные наездники, привычные к седлу, путь выдержат. И то не уверен. По вашим лесам галопом далеко не уедешь.
   – Зачем нам – туда? – глаза князя широко раскрылись. – Разве мне что-либо известно о происходящем? Одно знаю: князь Игорь Святославич с родственниками и малой дружиной, бросив родовые земли, ушел, не спросив согласия старших князей, в поход на Степь. Беду чувствую большую, и в такие дни не могу оставаться в глухом краю. Боярин Кочкарь!
   – Приказывай, князь!
   – Шли людей к пристаням. Пускай готовят лодки – в Киев едем, новых вестей ждать!
   – Будут вести, – усмехнулся гонец, – и посольство будет. От Гзака. Меняться будем. На родственничков его, которые в Святославовом тереме давно выкупа дожидаются.
   – Посмотрим, – усмехнулся в свою очередь князь. – Уместно ли будет половецкую кровь русской меркой мерить?
   Змеиной вышла эта улыбка. Боярин Кочкарь боялся змей больше сечи. В бою просто, там опасность если не видна, то ожидаема. Змея же, затаившаяся в траве, жалит исподтишка, и нет спасения от такой безобидной на первый взгляд ранки.
   Боярин Кочкарь боялся змеиных улыбок. А за полк Игорев бояться было уже поздно. Слово Святославово ясно определило меру русской крови, которой суждено пролиться вскоре в поле Половецком. Не ковшами ее черпать будут, не ведрами – бочками, которые в подклетях богатых домов под соленья приготовлены!
   Кто таков Кочкарь, чтобы осуждать решения своего господина и князя?
   Кто таков?
   Человек, быть может?
   Но смолчал боярин Кочкарь, спрятал потухшие враз глаза под густыми ресницами. Говаривали, что мать его в детстве тем гордилась, но и сглаза боялась.
   Ибо Екклесиаст, утверждавший, что живой пес лучше мертвого льва, не проповедником был, видимо, но придворным. Только близость к большому господину может научить такой мудрости, презренной, но истинной.
   Рот открыл боярин, только выйдя на ступени крыльца.
   – Трубите сбор, – сказал боярин.
   И заревели боевые трубы, сзывая дружинников. Заревели, прощаясь с горечью со скучной, зато мирной жизнью захолустной крепости. Заревели, призывая в не ближний путь обратно в Киев, где ждали дружинников родные и любимые, князя – слава и почет.
   Ой ли?!
 
* * *
 
   Ладонью на волчью шерсть пал на Половецкое поле полк Игорев. Пальцами беспокойными оглаживали подросший ворс ковыля сторожи ковуев, кметей и князя рыльского. Запястьем, где редко, но постоянно бьется пульс воина, шла арьергардом северская дружина. И центром притяжения, большим узлом, связавшим все воедино, двигался неспешной рысью Владимир Путивльский в окружении мечников и копейщиков. Ровного строя не соблюдали, оттого менялись, перетекая одна в другую, линии на ладони.
   Линия жизни, только что мощно прорисованная диагональю войска, мгновенно пересекалась зловещим предзнаменованием скорого конца. Складки, сулящие в будущем рождение детей-наследников, сглаживались, оставляя лишь пустоту распрямляющегося разнотравья.
   И снова – перемены. И бессмысленны были бы труды прилежного хироманта, рискнувшего предсказать судьбу Игорева войска. Что делать человеку там, где еще не приняли решение сами боги?
   Русские воины шли через затихшую степь.
   Степь слушала глухой стук копыт по мягкому ковру травы, веселый смех юных воинов, озорные песни, так уместные накануне свадьбы.
   Слышала степь и неумолчный гул от войска, подобно волкам, преследовавшим русскую дружину. Там тоже различим был рокот копыт, смех и песни, где перемежались тюркские и русские слова. Но смех был – как хохот обезумевшего подсудимого, услышавшего смертный приговор.
   Смертный смех.
   Смех при смерти, присутствующий или умирающий?
 
   Прахом с ладони, точками в степи ехали поодаль от войска двое.
   Болгарин Богумил, неуклюже покачиваясь в седле, – он неплохой наездник, но куда городскому жителю спорить в умении и выносливости с человеком, переболевшим степью? – негромко пел. Так делали многие во время похода – чем еще скрасить долгий путь? – и не нашлось любопытных, решивших прислушаться к словам его песен.
   А зря.
   Болгарский похож на южнорусский говор, те же кружева из славянских и тюркских словес, с пятое на десятое, во разобрать, что в песне, мы смогли бы.
   Если бы, конечно, болгарин пел на родном языке.
   А не на том, где даже картавинка мелодична. Где много гласных и мало шипящих. На прованском диалекте.
   Странный какой-то он, этот болгарин! Так думал, издали поглядывая на него, лекарь Миронег. Дав коню волю, он одной рукой придерживал ненатянутые поводья, а другой поглаживал надежно укрытый в кожаной суме небольшой череп, ставший в последние дни просто обузой, хоть легкой, но никчемной.
   Хозяйка перестала домогаться общества хранильника, и Миронег, который еще неделю назад мог только мечтать об этом, отчего-то грустил. По-женски болтливый череп иногда докучал нелепыми, с точки зрения Миронега, жалобами на жизнь и одиночество, требовал сочувствия, ревниво оценивая, не поддельное ли оно – искреннее. Но при этот череп оказался для хранильника едва ли не лучшим собеседником за последние годы.
   Выворачиваясь перед лекарем наизнанку в своих откровениях, Хозяйка не требовала подобного от Миронега, оставляя неприкосновенным его внутренний мир. Уставший от постоянных поучений, хранильник был искренне благодарен богине за то, что многие назвали бы душевной черствостью.
   Но Миронег ждал разговора с Хозяйкой не только от одиночества, чувства, им непознанного.
   Хранильника тревожила степь. Половецкое поле казалось ему, особенно в сумерках рассвета и багрянце заката, чудовищным зверем, раздраженным оттого, что мелкая живность, ползущая по его шкуре, вызывает неприятный бесконечный зуд. Представлялось Миронегу, что скоро бичом щелкнет усеянный шипами-копьями хвост и надоедливые букашки слетят в прах, под ноги зверя, чтобы быть равнодушно раздавленными мягкими, но тяжкими лапами.