Страница:
А я, между прочим, не возражал против такой телеги. После смерти Кимберли, с которой мы вместе и покупали этот большущий дом, и после довольно противной, но, к счастью, недолгой попытки заменить Кимберли дочкой русофобки Мэрилу я решил остаток дней провести в одиночестве. Сначала все это шло в довольно элегическом ключе, но потом я понял, что не тяну. Жить одному на краю леса в поселке, полном детей, собак, приездов и отъездов, гаражных распродаж, больших ужинов, на которые тебя иной раз приглашают как местную диковину, - б-р-р! Я уже начал подумывать о продаже дома и о переезде в Д.С., в какой-нибудь многоквартирный кондоминиум. Онегину, кажется, не нравилась эта идея, но я его уговаривал: подумай, мы будем жить в пентхаусе, перед тобой море крыш; в городе, мой друг, осталось ещё немало некастрированных кошек. И тут как раз стали приезжать, одна за другой, сестры О, и образовалась моя новая странная семья. Девки воспринимали меня в качестве какого-то своего собственного патриарха. Они называли себя "дворовыми", и их излюбленной шуткой была несуществующая конюшня Стаса Ваксино. Батюшка-барин, Вавка совсем отбилась от рук. Послал бы ты её на конюшню, чтоб ей там задали плетей, и т.д. в стиле нашей классики. Меня, признаться, просто восхищали наши отношения. Эти сестры, по сути дела, вытащили меня из глубокой депрессии. Кроме всего прочего, они ещё были одержимы культом моего сочинительства. Любая исчерканная мной бумажка тут же убиралась в соответствующие папки, в компьютере воцарился полный порядок, организована была полка бэк-апов *. Телефонная и почтовая корреспонденция с моим бездельником-литагентом Оливье Шарабаном была восстановлена. Пораженный тем, что у меня появились три активных ассистента, он, в свою очередь, стал шевелить мозгами и восстанавливать засохшие деловые отношения с издателями. Даже и чеки из разных стран стали приходить почаще.
* От англ. back up - вариант.
Так прошло около трех лет, а потом девушки (им было от слегка под - до порядком за тридцать) заболели чеховской болезнью: в Москву, в Москву! Им стало казаться, что вся мировая энергия собралась там, а здесь лишь сытый застой. Не могли себе простить, что "просалатничали" августовские события 1991 года. Я стал испытывать какую-то странную ревность. Что ж, предпочитаете Стасу Ваксино свою московскую революцию - ну и сваливайте! В конце концов далеко не каждый стареющий профессор держит в доме трех слегка бесноватых бальзаковских фемин.
Они стали уезжать. Сначала, к сожалению, уехала Вавка. Потом, к сожалению, уехала Галка. И наконец, увы, уехала самая пристрастная, та, что волочила так называемые "родственные узы", - Мирка. Кстати, она нередко показывала нам всем на кухне, как она волочит эти родственные узы. Это было так смешно, так мило.
И вот теперь они возвращаются, катят из глубин таможенных пространств коляски с таким количеством барахла, что не хватит, пожалуй, и соседского джипа. Сдержанность. Только не раздудониваться. Сдержанная приветливость. Все-таки не родственники ведь. Просто приятельницы, ну, как бы литературные поклонницы. Вовсе не основные персонажи, supporting characters *.
* Второстепенные персонажи (англ.).
Елки-палки, да они не помолодели! Ей-ей, не очень-то свежи. Мирка после полета выглядит на все свои "порядком за". Галка демонстрирует отчетливую пивноватость лица. Даже и на Вавочкиной мордашке видны "следы пережитого". Кстати, об этой мордашке. Увы, не Нефертити, как она сама нередко вздыхает по своему адресу. Мы вынуждены согласиться. Совсем не Нефертити, не фертите. Скорее мопсик. У этой Вавки чудесная гибкая фигурка, бурные такие, мажорные волосы, но мордаха, увы, мопсячья, ноздрята торчат. В целом - давайте уж не выпендриваться, старый Стас, - милейшее трио. Чего стоит одна только Галкина шляпа. Уж не из реквизита ли Театра-на-Помойке она добыта? А чего стоит эта шикарная манера непринужденно через платье оттягивать и щелкать резинкой от трусов? Публика готова аплодировать, и она зааплодировала бы, не будь руки заняты багажом.
- Стас! - восклицают они и бросаются, забыв свои тачанки.
Сдержанность, где ты?! Я рядом, я рядом, кричит она. Кто она? Да сдержанность же! Сдержанность рядом! И все хохочут. И я хохочу, старый Стас. Так мы продвигаемся к паркингу - в густом облаке хохота. Это у нас нервное. Чтобы прикрыть чувства. Так требует сдержанность: прикрывайте чувства! Ну вот, Стас, твой гарем вернулся. Надолго ли, девчата? Новый фонтан хохота. Навсегда! Неизменное: "Я к вам пришел навеки поселиться". А замуж разве никто не вышел? Повыходили, повыходили, с вещами на выход! Нынче вышло из моды выходить замуж, вот такой каламбур. Тут Вавка как бы злится. Вам лишь бы хохмить, Мирка, Галка, а я вот старому Стасу верность блюду. "Несерьезные" тут ещё больше заходятся. Она блюдет - это когда на блюде. Тут ещё одно созвучие напрашивается. Ну, в общем, принимай, мы вернулись, батюшка Стас Ваксино! А как же революционная родина? Знаешь, сейчас на родине основной лозунг "Кто не любит Аллу Пугачеву, тот не любит Родину!". Вот мы и вернулись.
Холодильник забит шампанским и крабьими лапами из Сиэтла, где, как известно, крабьи лапы растут на крабьих деревьях. А сестры-то Остроуховы оказались икряными: под страхом расстрела органами ФСБ провезли три полкило "зерна". Обжирайся, классик Стас, национальным афродизиаком. Надеемся, хоть одна из нас после этого уцелеет. И тут мы начинаем все вальсировать от переизбытка юмора. Старый Стас с роскошной Миркой, потом с пухлявой Галкой, потом с электрифицированным мопсиком Вавочкой. Потом все вместе вальсируем на юморе. Без юмора сейчас не повальсируешь. На чем сейчас вальсируют, не на хую ведь! Наконец дамы начинают отпадать. Это jetlag, джетлеготина паршивая совсем нас, девушек, обджетлежила, ноги не держат. Оставив разоренный багаж, они удаляются в свои надгаражные спальни. Там загорается свет, потом почти сразу гаснет, и все затихает.
Кончается длинный день. Я поднимаюсь к себе в кабинет, пытаюсь читать, пишу пару фраз в блокнот, смотрю "Заголовки новостей", разговариваю с Онегиным. Кот, кажется, доволен прибытием хорошо знакомого обслуживающего персонала, но все равно куда-то собирается на ночь глядя. Ты знаешь, Онегин, что шумейкеровского спаниеля зовут Байрон? Вы могли бы с ним подружиться, черт бы вас побрал. Кстати о Шумейкере: ты понимаешь его драму? Он не изведал вкуса триумфа, вот в чем дело. Ему пятьдесят, а он ещё не пробовал этого шампанского. Может быть, оно покажется ему кислятиной, но пока что он психует: жизнь уходит без триумфа. Человек с вполне нормальным чувством юмора хнычет, что "община конфликтологов" не упоминает его имени. Оттого-то он и влюбился в какую-то красавицу, недоступную богачку. Речь идет об элементарной сублимации - вот что нужно стареющим мальчикам типа этого Шум-Махера. Ему нужно немного шума. Понимаешь?
- Открой дверь на балкон, - хриплым мявом сказал кот. Я открыл. Венера в ту ночь была на западных склонах неба. Марс стоял на юге, почти в зените. Добавьте к этому полнолуние и кота с поднятым хвостом на перилах балкона, и больше не надо будет распространяться о картине ночи.
"Вернусь, как обычно", - лицемерно прогнусавил Онегин.
"Поосторожней, там, кажется, тявкают лисы", - напутствовал я его.
Он фыркнул: "Они-то мне и нужны!" И исчез. Я погасил все огни и под лунным светом, падавшим из застекленного куска крыши, прошел в спальню. Где-то в глубине дома приглушенно играла круглосуточная станция классической музыки. Концерт Алессандро Марчелло, крончи-прончи-дранж-мальфанти-туранда-фати-драм-да-ли-блен-сон, ритм, похожий на шаги босых ног. Ну да, вот они и приближаются, проявляясь из струнных пассажей. Концерт завершается, и она входит в спальню. Как всегда, старается не попасть в лунный свет, однако, когда снимает белый махровый халат, плечи и грудь её начинают слегка серебриться. Я разом весь встаю к ней навстречу. По своей привычке она отворачивает лицо и предлагает для поцелуев шею и уши. Держу её уши в губах, то левое, то правое. Она поворачивается ко мне спиной. Это тоже часть нашей игры. Мордочка мопсика исчезает. Проявляется безупречная спина, талия и круглые, энергетически сильно заряженные ягодицы. Тряхнув копной своих волос, она усаживается ко мне на колени. Расширяется снизу, протягивает туда руку, втягивает в свои владения мой энергетик, приподнимается и опускается, пока не достигает полнейшего совокупления; или искупления? Я обнимаю её сзади. Под ладонями, как две горячие пули, гуляют её соски. Она запускает пальцы в свои волосы и открывает шею для поцелуев. Мы оба не произносим ни слова и даже стараемся не исторгнуть нечленораздельности.
Во время этих нечастых встреч я любил в ней не мопсика Вавку, а некий образ идеальной любовницы. И она, казалось, видела во мне что-то свое, а не думала, что совершает соитие со стариком, "на книгах которого воспитывалась", как гласит общепринятая российская банальность. Иногда при дневном свете, в обществе сестер, я задавался вопросом, знает ли она о наших свиданиях. Многоопытная улыбка подчас проскальзывала по физиономии дурнушки. Во время ночных встреч мы как бы шли на взаимные уступки: я не видел её лица, а она оставляла у себя за спиной мои морщины и бородавки, пигментацию на плечах и груди.
После завершения она почти немедленно исчезает из спальни и почти немедленно исчезает из моей головы. Я чувствую какое-то странное воспарение, хотя в этих встречах столько отбурлило человеческого порока. Перед тем как уснуть, я начинаю думать о чем угодно, но только не о Вавке Остроуховой. О своих сочинениях, например, в частности, в эту ночь о рассказе "Блюз 116-го маршрута", о назревающем в ЦИРКСе конфликте - пусть простят мне этот каламбур, - об играх баскетбольного play-off, об ужимках постсоветской политики в Москве, о Дельфине и его калифорнийских детках, моих внучатах, о своей поздней дочке Кэтти и её маме, такой независимой и гордой Ким, о том, как она умирала, о черной рвоте, что исторгали её уста, о том, как мне было прискорбно и совестно провожать молодую жену в неизвестные сферы нежизни.
Иногда в полусонном уже состоянии проплывали какие-то смутные, неизвестно откуда взявшиеся картины - то пышный собачий хвост, свисающий с чьего-то локтя, то какой-то петух голландский, то попугай псковский. Я открывал глаза, и предметы спальни немедленно возвращались на свои места из ниоткуда. Кто тут распоряжается, пока я сплю?
Нужно приоткрыть дверь коту. При всей его надменности вряд ли ему приятно сидеть в одиночестве на балконе. Оставлю только сетку и не наброшу крючка. Онегин догадается толкнуть сетку башкой, а змея не догадается. Она лишь проскользнет вдоль сетки и удалится. Здешние большие ужи безобидны, но могут напугать сестер. Начнутся крики: "Уж! Уж! Ужас!" Дурацкий уж в ужасе повиснет среди книг, вот тогда и будет с ним хлопот. Надев халат, я вышел на балкон. Луна ушла за кроны больших деревьев. Венера и Марс прилежно дежурили на сводах горизонта. На балконе не было ни Онегина, ни ужей. Там сидел Прозрачный, похожий в этот момент на жабу величиной, пожалуй, с борца сумо. Сидя в кресле, он частью своего тела обхватывал столик. Была ли это жаба? Если и была, то не из тех, что в летнюю пору, словно коровы, трубят в нашем заросшем пруду. От этой жабы не пахло слизью, и пятен болотных не было видно на ней. Она была сверхъестественна, и потому все разговоры о безобразии или небезобразии были неуместны. Все огромное её тело было прозрачно, все, что было внутри, предлагалось для обозрения, однако почти ничего из этого нельзя было назвать. Пожалуй, лишь два предмета внутри Прозрачного можно было хоть как-то назвать - ну, скажем, "глаза", и эти "глаза", то ли в паре, то ли в слиянии, смотрели на меня, не глядя, но переливаясь, перекатываясь, искрясь в своих непостижимых глубинах, что-то как бы говоря, но что - нельзя и понять. Легче всего было бы сказать, что там была жалость-печаль, но это не то, совсем не то. "Садись на меня", вдруг отчетливо пригласил он. Я подошел и сел, и он тут же исчез, как будто никогда меня не облегал, вообще ко мне не имел никакого отношения.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
БЛЮЗ 116-ГО МАРШРУТА
рассказ
Всякий раз по приезде в Москву из Америки я нахожу десяток минут для созерцания панорамы центра, что открывается из эркерного окна моего кабинета. Начнем с зенита. В московских небесах вообще-то трудно не заметить некоторой свинцовости, постоянной тенденции к застою, однако время от времени - и в последние годы все чаще - облака приходят в движение, в них возникают неожиданные прорывы и провалы, привносящие в атмосферу лазурные, и золотые, и бутылочно-зеленые нерасшифрованные послания; невзирая ни на что, ежедневная небесная драма продолжает разворачиваться.
Кремлевские башни и башенки занимают прочную позицию под движущимися небесами в левом углу моей панорамы. Луковки соборов и колоколен ослепляюще блестят или мутно светятся в зависимости от небесной иллюминации. В центре картины мы видим типичную сумятицу крыш, шпилей, куполов вкупе с уродливыми ящиками цементной архитектуры. Триколор только что народившейся демократии, словно заморский гость, парит над зданием бывшего ЦК КПСС.
В правом углу панорамы, над деревьями Яузского бульвара, ещё один куст церквей поднимается к небесам: Петропавловская церковь, церковь Трех Святителей и другие неизвестные мне по имени. Атеистическое государство использовало их под склады или в лучшем случае под какие-то музеи - теперь они возвращаются в православное ведомство.
Давайте снизимся от куполов к наземному транспорту. Вдоль бульвара побрякивает старинная трамвайная линия, что определенно числит среди своих пассажиров 1910-х годов футуристов Бурлюка и Маяковского, а среди пассажиров 1930-х - бездомных акмеистов Осипа и Надежду Мандельштам. Теперь, в начале 1990-х, на этой линии можно увидеть вагоны, покрашенные желтком и королевской синькой и несущие призывы сигарет "Кэмел". Время от времени там, словно призрак, появляется старомодный трамвай с большими буквами на борту: "Черная магия, Воланд и Компания". Все вместе, литература и западный "агрессивный маркетинг", привносят в пейзаж сюрреалистическую интонацию. После семидесяти пяти лет красного тифа город ещё не обрел равновесия, все ещё покачивается в полусомнамбулическом состоянии.
Теперь вернемся к моему дому, этому гиганту сталинской эры. Широченный перекресток с одиннадцатью светофорами распростерт у его подножия. Регуляторы стараются изо всех сил, но не могут справиться со все нарастающими стадами автомобилей дикого капитализма. Потоки транспорта то и дело создают заторы по всем направлениям. Красные, желтые и зеленые сигналы бессмысленно мигают над этой дьявольщиной; легковушки, фургоны и грузовики источают окись углерода и шоферскую похабель. Городское раздражение достигает десятого этажа. Я закрываю окно и поворачиваюсь спиной к панораме. Теперь моя диспозиция готова, можно начинать повествование.
Разговариваю по телефону с другом юности Игорем Гореликом. Голос у него совсем не изменился за эти годы. Тот же притворно ленивый тон любимца общества. Пролетает дуновение тех сладостных дней. "Игорь-Игорь", - думаю я.
"Слушай, Стас, - ты, Игорь, говоришь, - мы тебя ждем сегодня вечером. Любка сделала кулебяку для тебя персонально. Да-да, та самая кулебяка, гордость её кухни! Да-да, незабываемая Любка, незабываемая кулебяка!"
Мы оба смеемся. "Игорь-Игорь, - думаю я. - Ты знаешь, что я не могу отказаться от твоего приглашения. Как и в те незапамятные времена в Ленинграде, когда юный Влас (ныне Стас) никогда не отказывался от приглашений к тебе, в аристократический дом на набережной Крузенштерна, где мы кайфовали под джаз с самых что ни на есть последних долгоиграющих (!) американских пластинок. Послушай, Игорь, а как ты узнал, что я... хм... в России?"
"Хохма! - усмехаешься ты. - Я тебя видел вчера по телевизору. А телефон твой мне дал Антилопьев - тот саксофон, помнишь?"
"Игорек-Игорек, - думаю я. - Ты так говоришь, словно мы не чужие друг другу старперы, а те одноклассники, ближайшие друзья, стиляги пятидесятых. Кого ты хочешь обмануть - меня или себя? Ты так со мной говоришь, как будто сорока лет не прошло. Как будто мы ещё не потратили наши жизни. Как будто мы ещё не дрались с тобой из-за Незабываемой Любки тридцать лет назад. Как будто ты ещё не порвал с нашей компанией двадцать лет назад. Как будто Кешка Антилопьев все ещё саксофонист, а не министр в новом правительстве реформаторов.
Неужели ты забыл, Игорь, как в начале семидесятых ты стал ответработником ЦК, "спичрайтером" и консультантом? Ты, человек строгих антисоветских убеждений, которыми ты так всегда гордился, - забыл? Я знаю, что ты не был там в аппарате самым "чего-изволите" товарищем, ты знал себе цену - так или иначе, ты был одним из немногих тогда высоколобых интеллектуалов, что читали Шопенгауэра и Ницше, Соловьева и Федорова, Фрейда и Эйнштейна, Розанова и Сартра, Деррида и Леви-Страуса; список далеко не исчерпан, о нет! - но разве это не ты и твои новые товарищи, циничные интеллектуалы партии, сочиняли для Брежнева и Андропова перлы вроде "Движимый высоким духом международной солидарности, советский народ единодушно поддерживает правительство Бабрака Кармаля в его благородной борьбе против происков американского империализма", - не ты?
Неужели ты забыл, Игорь, как однажды в конце семидесятых во время нашей случайной - или не случайной? - встречи ты дал мне понять, что нам не стоит поддерживать дружеские связи, особенно ввиду того, что я все больше дрейфую в сторону врагов режима? "Судьба слепа, но каждый встречает её поодиночке", - разве это не ты отчеканил тогда эту мудрость перед тем, как мы расстались?
"Между прочим, - ты говоришь сейчас, - у нас тебя ждет обалденный сюрприз".
"Не сомневаюсь", - говорю я.
"Что ты имеешь в виду?" - удивляешься ты.
Я лишь вздыхаю в ответ.
"Машина нужна? - В этом месте ты немного спотыкаешься, видимо вспомнив цэковские машины. - Я могу послать за тобой машину".
"Не нужно, я приеду на троллейбусе".
"На троллейбусе? - Ты хохочешь. - Любка, воображаешь, Стас собирается к нам на троллейбусе!"
"А почему же нет, - бормочу я. - У меня тут сто шестнадцатый прямо под окном, а ведь он идет, если память не изменяет, прямо к метро "Князь Кропоткин".
Ты определенно тронут, вплоть до того, что и меня трогают какие-то трогательные нотки в твоем голосе.
"Предлагаешь встретиться на том же месте, где тридцать лет назад? Возле "Моссправки"?
"Точно!"
"Стас Ваксино!"
"Игорь Горелик!"
Договорились. Ожидается ужин с приятными воспоминаниями.
Выхожу из дома. Под высокой аркой постоянный поток окиси углерода маскируется под ветер из чьего-то непорочного детства. Траффик застрял по всему перекрестку. Единственным движущимся объектом в этом параличе оказывается только что упомянутый 116-й троллейбус с его щупальцами на крыше.
На остановке оттуда никто не вываливается. Никакой душегубки внутри пожалуй, даже пустовато. Несколько пассажиров с ухмылочками, с приплевочками покидают т.е. Никто не собирается штурмовать двери. Впечатление такое, что т.е. прибыло не из московской сутолоки, а из буколического рассказа. Никто вообще не садится, кроме автора.
Не успел я войти, как двери закрылись с громким шипением. "Не успел" следует понимать буквально, поскольку часть моей левой ноги оказалась зажатой между двух полой резины. После минуты неуклюжей борьбы, уже на ходу, я воссоединяюсь со своей конечностью. Все в порядке, ничего серьезного - полоса грязи на светлых брюках не считается.
Я занимаю сиденье и оглядываюсь в поисках кондуктора. Она, или он, не определяется. Десять лет назад, когда я уехал из этого города в Штаты, каждый троллейбус имел своего персонального кондуктора. Отменили их, что ли, с того времени? Каким же образом теперь тут собирают плату за проезд? Спросить некого: я тут, оказывается, один во всем просторном салоне.
116-й между тем медленно выбирается из бардака нашего перекрестка и начинает свободное движение вдоль набережной Москвы-реки. Ветер и солнечное сияние превратили мутные воды в сверкающую поверхность танцующих волнишек. На другой стороне водного пути чудовищные темно-серые стены электростанции высятся, как призрак коммунизма. Паук серпа-и-молота все ещё висит на крыше, однако рядом с ним сидят "Роллекс", "Самсунг" и прочая капханалия.
Внезапно меня пронзило ощущение, что кто-то за мной наблюдает. Я ещё раз оглянулся: никого не видно. Я посмотрел вперед и только тогда заметил увеличенное лицо в большом зеркале заднего вида. Не сразу я понял, что это было лицо водителя. И только через несколько секунд осознал: именно он наблюдает за мной, да к тому же и с чрезвычайной враждебностью.
Вряд ли кто-нибудь в Москве скажет, что водители троллейбусов симпатизируют своим пассажирам, однако выражение этого тяжелого лица отличалось от обычной усталой недоброжелательности. Передо мной в зеркале заднего вида было то, что называется "львиной маской", как бы раздутой от ненависти.
Он ловит мой взгляд, и на лице его появляется угрожающая гримаса. "В чем дело?" - спрашиваю я молча. В этот момент троллейбус останавливается на красный свет. Освободившимися руками водитель показывает мне, как он сжал бы ими мою глотку. Для пущей убедительности делает своими лапами винтообразное движение.
Может, он просто недоволен тем, что я не заплатил за проезд? Ну конечно, что же еще? Я иду к его кабинке и через окошечко в стеклянной перегородке протягиваю пятитысячную ассигнацию. Стараясь разрядить обстановку, говорю ему с улыбочкой: "Да вы не думайте, что я зайцем тут у вас хочу проехаться. Я просто не знал, как заплатить. Должно быть, вы сами принимаете плату, не так ли?"
"Сядь на место, говнюк", - говорит он с глубочайшим презрением. Я делаю вид, что не расслышал обидного слова..
"Вы знаете, я долго жил за границей и, должен признаться, отвык от нашей славной транспортной системы".
Он швыряет свою колымагу вперед и рычит: "Скажи спасибо, что у меня руки заняты!"
Я ему говорю: "Да что вы рычите, как зверь? Уж извините мне мое невежество, или, если угодно, рассеянность. Чего рычать-то?"
В ответ он не рычит, а ревет: "Сядь на место, жопа!" Его правая рука на мгновение резко снижается к левому бедру, как будто он хочет вытащить из ножен казачью шашку или, скажем, кубинское мачете.
Что за вздор, какое ещё мачете у обычного московского водителя троллейбуса?
Внезапно какая-то неясная издевательская скороговорка доносится до меня, я различаю в ней только одно слово: мачете, мачете... В зловещей изоляции этой электротелеги с её пневматическими дверьми, находящимися во власти агрессивного хмыря, чувство ловушки медленно пронизывает меня с ног до головы. "Перестань, - говорю я себе, - кончай накачиваться этим дурацким страхом, освободись от него. Ничего серьезного не происходит. Просто чокнутый за рулем, вот и все. Может быть, он даже и не чокнутый, а просто мучается с похмелья. Никакого мачете быть не может в этом рассказе, в худшем случае ржавая монтировка. Ну а если он будет тебе грозить этой монтировкой, сопротивляйся! Конечно, ты стар, но все-таки ещё недостаточно стар, чтобы капитулировать. Ты сам выбрал этот троллейбус с идиотом за рулем - больше винить некого. Это просто идиотское стечение обстоятельств с 1% нехорошего исхода. Или с 15%. Быть может, 50%, но не больше. Ни в коем случае не больше 50%. Во всяком случае, у тебя ещё хватит мускулов, чтобы сопротивляться.
Если, конечно, у него нет огнестрельного оружия. Или острого кубинского мачете, подаренного ему братьями Кастро. 0'кей, следующая остановка приближается. Сейчас сюда влезет группа симпатичных москвичей, вся обстановка разрядится, и ты перестанешь чувствовать себя одиноким заложником".
Через стеклянную перегородку я вижу личную карточку водителя, прилепленную к ветровому стеклу; она гласит: "Вас обслуживает водитель тов. Кашамов А.Х.". Карточка снабжена и фотографией. Ей-ей, он не всегда выглядел так хреново, как сегодня, У него были волнистые светлые волосы, прозрачные глаза, и только губы демонстрировали слегка угрожающий хулиганский изгиб.
Не успел я нагнуться к окошечку, чтобы сказать ему что-то юмористическое, примирительное по поводу его фото, как он ткнул прямо в это окошечко монтировкой. Сделай он это на долю секунды позже, и мое зеркало души было бы всмятку. Я вскричал: "Сукин сын! Ты что, псих, что ли?!" Восклицание было сугубо риторическим: если он не псих, то кто же? Какой водитель троллейбуса относится так к своим пассажирам?
Он расхохотался: "Ну, говна кусок, теперь ты знаешь, что может случиться с таким, как ты, гребаным шпионом! Еще возмущается! Занимается своим гребаным шпионажем среди бела дня и ещё возмущается! Жаль, что я тебе черепушку не пробил, бляха шпионская!"
* От англ. back up - вариант.
Так прошло около трех лет, а потом девушки (им было от слегка под - до порядком за тридцать) заболели чеховской болезнью: в Москву, в Москву! Им стало казаться, что вся мировая энергия собралась там, а здесь лишь сытый застой. Не могли себе простить, что "просалатничали" августовские события 1991 года. Я стал испытывать какую-то странную ревность. Что ж, предпочитаете Стасу Ваксино свою московскую революцию - ну и сваливайте! В конце концов далеко не каждый стареющий профессор держит в доме трех слегка бесноватых бальзаковских фемин.
Они стали уезжать. Сначала, к сожалению, уехала Вавка. Потом, к сожалению, уехала Галка. И наконец, увы, уехала самая пристрастная, та, что волочила так называемые "родственные узы", - Мирка. Кстати, она нередко показывала нам всем на кухне, как она волочит эти родственные узы. Это было так смешно, так мило.
И вот теперь они возвращаются, катят из глубин таможенных пространств коляски с таким количеством барахла, что не хватит, пожалуй, и соседского джипа. Сдержанность. Только не раздудониваться. Сдержанная приветливость. Все-таки не родственники ведь. Просто приятельницы, ну, как бы литературные поклонницы. Вовсе не основные персонажи, supporting characters *.
* Второстепенные персонажи (англ.).
Елки-палки, да они не помолодели! Ей-ей, не очень-то свежи. Мирка после полета выглядит на все свои "порядком за". Галка демонстрирует отчетливую пивноватость лица. Даже и на Вавочкиной мордашке видны "следы пережитого". Кстати, об этой мордашке. Увы, не Нефертити, как она сама нередко вздыхает по своему адресу. Мы вынуждены согласиться. Совсем не Нефертити, не фертите. Скорее мопсик. У этой Вавки чудесная гибкая фигурка, бурные такие, мажорные волосы, но мордаха, увы, мопсячья, ноздрята торчат. В целом - давайте уж не выпендриваться, старый Стас, - милейшее трио. Чего стоит одна только Галкина шляпа. Уж не из реквизита ли Театра-на-Помойке она добыта? А чего стоит эта шикарная манера непринужденно через платье оттягивать и щелкать резинкой от трусов? Публика готова аплодировать, и она зааплодировала бы, не будь руки заняты багажом.
- Стас! - восклицают они и бросаются, забыв свои тачанки.
Сдержанность, где ты?! Я рядом, я рядом, кричит она. Кто она? Да сдержанность же! Сдержанность рядом! И все хохочут. И я хохочу, старый Стас. Так мы продвигаемся к паркингу - в густом облаке хохота. Это у нас нервное. Чтобы прикрыть чувства. Так требует сдержанность: прикрывайте чувства! Ну вот, Стас, твой гарем вернулся. Надолго ли, девчата? Новый фонтан хохота. Навсегда! Неизменное: "Я к вам пришел навеки поселиться". А замуж разве никто не вышел? Повыходили, повыходили, с вещами на выход! Нынче вышло из моды выходить замуж, вот такой каламбур. Тут Вавка как бы злится. Вам лишь бы хохмить, Мирка, Галка, а я вот старому Стасу верность блюду. "Несерьезные" тут ещё больше заходятся. Она блюдет - это когда на блюде. Тут ещё одно созвучие напрашивается. Ну, в общем, принимай, мы вернулись, батюшка Стас Ваксино! А как же революционная родина? Знаешь, сейчас на родине основной лозунг "Кто не любит Аллу Пугачеву, тот не любит Родину!". Вот мы и вернулись.
Холодильник забит шампанским и крабьими лапами из Сиэтла, где, как известно, крабьи лапы растут на крабьих деревьях. А сестры-то Остроуховы оказались икряными: под страхом расстрела органами ФСБ провезли три полкило "зерна". Обжирайся, классик Стас, национальным афродизиаком. Надеемся, хоть одна из нас после этого уцелеет. И тут мы начинаем все вальсировать от переизбытка юмора. Старый Стас с роскошной Миркой, потом с пухлявой Галкой, потом с электрифицированным мопсиком Вавочкой. Потом все вместе вальсируем на юморе. Без юмора сейчас не повальсируешь. На чем сейчас вальсируют, не на хую ведь! Наконец дамы начинают отпадать. Это jetlag, джетлеготина паршивая совсем нас, девушек, обджетлежила, ноги не держат. Оставив разоренный багаж, они удаляются в свои надгаражные спальни. Там загорается свет, потом почти сразу гаснет, и все затихает.
Кончается длинный день. Я поднимаюсь к себе в кабинет, пытаюсь читать, пишу пару фраз в блокнот, смотрю "Заголовки новостей", разговариваю с Онегиным. Кот, кажется, доволен прибытием хорошо знакомого обслуживающего персонала, но все равно куда-то собирается на ночь глядя. Ты знаешь, Онегин, что шумейкеровского спаниеля зовут Байрон? Вы могли бы с ним подружиться, черт бы вас побрал. Кстати о Шумейкере: ты понимаешь его драму? Он не изведал вкуса триумфа, вот в чем дело. Ему пятьдесят, а он ещё не пробовал этого шампанского. Может быть, оно покажется ему кислятиной, но пока что он психует: жизнь уходит без триумфа. Человек с вполне нормальным чувством юмора хнычет, что "община конфликтологов" не упоминает его имени. Оттого-то он и влюбился в какую-то красавицу, недоступную богачку. Речь идет об элементарной сублимации - вот что нужно стареющим мальчикам типа этого Шум-Махера. Ему нужно немного шума. Понимаешь?
- Открой дверь на балкон, - хриплым мявом сказал кот. Я открыл. Венера в ту ночь была на западных склонах неба. Марс стоял на юге, почти в зените. Добавьте к этому полнолуние и кота с поднятым хвостом на перилах балкона, и больше не надо будет распространяться о картине ночи.
"Вернусь, как обычно", - лицемерно прогнусавил Онегин.
"Поосторожней, там, кажется, тявкают лисы", - напутствовал я его.
Он фыркнул: "Они-то мне и нужны!" И исчез. Я погасил все огни и под лунным светом, падавшим из застекленного куска крыши, прошел в спальню. Где-то в глубине дома приглушенно играла круглосуточная станция классической музыки. Концерт Алессандро Марчелло, крончи-прончи-дранж-мальфанти-туранда-фати-драм-да-ли-блен-сон, ритм, похожий на шаги босых ног. Ну да, вот они и приближаются, проявляясь из струнных пассажей. Концерт завершается, и она входит в спальню. Как всегда, старается не попасть в лунный свет, однако, когда снимает белый махровый халат, плечи и грудь её начинают слегка серебриться. Я разом весь встаю к ней навстречу. По своей привычке она отворачивает лицо и предлагает для поцелуев шею и уши. Держу её уши в губах, то левое, то правое. Она поворачивается ко мне спиной. Это тоже часть нашей игры. Мордочка мопсика исчезает. Проявляется безупречная спина, талия и круглые, энергетически сильно заряженные ягодицы. Тряхнув копной своих волос, она усаживается ко мне на колени. Расширяется снизу, протягивает туда руку, втягивает в свои владения мой энергетик, приподнимается и опускается, пока не достигает полнейшего совокупления; или искупления? Я обнимаю её сзади. Под ладонями, как две горячие пули, гуляют её соски. Она запускает пальцы в свои волосы и открывает шею для поцелуев. Мы оба не произносим ни слова и даже стараемся не исторгнуть нечленораздельности.
Во время этих нечастых встреч я любил в ней не мопсика Вавку, а некий образ идеальной любовницы. И она, казалось, видела во мне что-то свое, а не думала, что совершает соитие со стариком, "на книгах которого воспитывалась", как гласит общепринятая российская банальность. Иногда при дневном свете, в обществе сестер, я задавался вопросом, знает ли она о наших свиданиях. Многоопытная улыбка подчас проскальзывала по физиономии дурнушки. Во время ночных встреч мы как бы шли на взаимные уступки: я не видел её лица, а она оставляла у себя за спиной мои морщины и бородавки, пигментацию на плечах и груди.
После завершения она почти немедленно исчезает из спальни и почти немедленно исчезает из моей головы. Я чувствую какое-то странное воспарение, хотя в этих встречах столько отбурлило человеческого порока. Перед тем как уснуть, я начинаю думать о чем угодно, но только не о Вавке Остроуховой. О своих сочинениях, например, в частности, в эту ночь о рассказе "Блюз 116-го маршрута", о назревающем в ЦИРКСе конфликте - пусть простят мне этот каламбур, - об играх баскетбольного play-off, об ужимках постсоветской политики в Москве, о Дельфине и его калифорнийских детках, моих внучатах, о своей поздней дочке Кэтти и её маме, такой независимой и гордой Ким, о том, как она умирала, о черной рвоте, что исторгали её уста, о том, как мне было прискорбно и совестно провожать молодую жену в неизвестные сферы нежизни.
Иногда в полусонном уже состоянии проплывали какие-то смутные, неизвестно откуда взявшиеся картины - то пышный собачий хвост, свисающий с чьего-то локтя, то какой-то петух голландский, то попугай псковский. Я открывал глаза, и предметы спальни немедленно возвращались на свои места из ниоткуда. Кто тут распоряжается, пока я сплю?
Нужно приоткрыть дверь коту. При всей его надменности вряд ли ему приятно сидеть в одиночестве на балконе. Оставлю только сетку и не наброшу крючка. Онегин догадается толкнуть сетку башкой, а змея не догадается. Она лишь проскользнет вдоль сетки и удалится. Здешние большие ужи безобидны, но могут напугать сестер. Начнутся крики: "Уж! Уж! Ужас!" Дурацкий уж в ужасе повиснет среди книг, вот тогда и будет с ним хлопот. Надев халат, я вышел на балкон. Луна ушла за кроны больших деревьев. Венера и Марс прилежно дежурили на сводах горизонта. На балконе не было ни Онегина, ни ужей. Там сидел Прозрачный, похожий в этот момент на жабу величиной, пожалуй, с борца сумо. Сидя в кресле, он частью своего тела обхватывал столик. Была ли это жаба? Если и была, то не из тех, что в летнюю пору, словно коровы, трубят в нашем заросшем пруду. От этой жабы не пахло слизью, и пятен болотных не было видно на ней. Она была сверхъестественна, и потому все разговоры о безобразии или небезобразии были неуместны. Все огромное её тело было прозрачно, все, что было внутри, предлагалось для обозрения, однако почти ничего из этого нельзя было назвать. Пожалуй, лишь два предмета внутри Прозрачного можно было хоть как-то назвать - ну, скажем, "глаза", и эти "глаза", то ли в паре, то ли в слиянии, смотрели на меня, не глядя, но переливаясь, перекатываясь, искрясь в своих непостижимых глубинах, что-то как бы говоря, но что - нельзя и понять. Легче всего было бы сказать, что там была жалость-печаль, но это не то, совсем не то. "Садись на меня", вдруг отчетливо пригласил он. Я подошел и сел, и он тут же исчез, как будто никогда меня не облегал, вообще ко мне не имел никакого отношения.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
БЛЮЗ 116-ГО МАРШРУТА
рассказ
Всякий раз по приезде в Москву из Америки я нахожу десяток минут для созерцания панорамы центра, что открывается из эркерного окна моего кабинета. Начнем с зенита. В московских небесах вообще-то трудно не заметить некоторой свинцовости, постоянной тенденции к застою, однако время от времени - и в последние годы все чаще - облака приходят в движение, в них возникают неожиданные прорывы и провалы, привносящие в атмосферу лазурные, и золотые, и бутылочно-зеленые нерасшифрованные послания; невзирая ни на что, ежедневная небесная драма продолжает разворачиваться.
Кремлевские башни и башенки занимают прочную позицию под движущимися небесами в левом углу моей панорамы. Луковки соборов и колоколен ослепляюще блестят или мутно светятся в зависимости от небесной иллюминации. В центре картины мы видим типичную сумятицу крыш, шпилей, куполов вкупе с уродливыми ящиками цементной архитектуры. Триколор только что народившейся демократии, словно заморский гость, парит над зданием бывшего ЦК КПСС.
В правом углу панорамы, над деревьями Яузского бульвара, ещё один куст церквей поднимается к небесам: Петропавловская церковь, церковь Трех Святителей и другие неизвестные мне по имени. Атеистическое государство использовало их под склады или в лучшем случае под какие-то музеи - теперь они возвращаются в православное ведомство.
Давайте снизимся от куполов к наземному транспорту. Вдоль бульвара побрякивает старинная трамвайная линия, что определенно числит среди своих пассажиров 1910-х годов футуристов Бурлюка и Маяковского, а среди пассажиров 1930-х - бездомных акмеистов Осипа и Надежду Мандельштам. Теперь, в начале 1990-х, на этой линии можно увидеть вагоны, покрашенные желтком и королевской синькой и несущие призывы сигарет "Кэмел". Время от времени там, словно призрак, появляется старомодный трамвай с большими буквами на борту: "Черная магия, Воланд и Компания". Все вместе, литература и западный "агрессивный маркетинг", привносят в пейзаж сюрреалистическую интонацию. После семидесяти пяти лет красного тифа город ещё не обрел равновесия, все ещё покачивается в полусомнамбулическом состоянии.
Теперь вернемся к моему дому, этому гиганту сталинской эры. Широченный перекресток с одиннадцатью светофорами распростерт у его подножия. Регуляторы стараются изо всех сил, но не могут справиться со все нарастающими стадами автомобилей дикого капитализма. Потоки транспорта то и дело создают заторы по всем направлениям. Красные, желтые и зеленые сигналы бессмысленно мигают над этой дьявольщиной; легковушки, фургоны и грузовики источают окись углерода и шоферскую похабель. Городское раздражение достигает десятого этажа. Я закрываю окно и поворачиваюсь спиной к панораме. Теперь моя диспозиция готова, можно начинать повествование.
Разговариваю по телефону с другом юности Игорем Гореликом. Голос у него совсем не изменился за эти годы. Тот же притворно ленивый тон любимца общества. Пролетает дуновение тех сладостных дней. "Игорь-Игорь", - думаю я.
"Слушай, Стас, - ты, Игорь, говоришь, - мы тебя ждем сегодня вечером. Любка сделала кулебяку для тебя персонально. Да-да, та самая кулебяка, гордость её кухни! Да-да, незабываемая Любка, незабываемая кулебяка!"
Мы оба смеемся. "Игорь-Игорь, - думаю я. - Ты знаешь, что я не могу отказаться от твоего приглашения. Как и в те незапамятные времена в Ленинграде, когда юный Влас (ныне Стас) никогда не отказывался от приглашений к тебе, в аристократический дом на набережной Крузенштерна, где мы кайфовали под джаз с самых что ни на есть последних долгоиграющих (!) американских пластинок. Послушай, Игорь, а как ты узнал, что я... хм... в России?"
"Хохма! - усмехаешься ты. - Я тебя видел вчера по телевизору. А телефон твой мне дал Антилопьев - тот саксофон, помнишь?"
"Игорек-Игорек, - думаю я. - Ты так говоришь, словно мы не чужие друг другу старперы, а те одноклассники, ближайшие друзья, стиляги пятидесятых. Кого ты хочешь обмануть - меня или себя? Ты так со мной говоришь, как будто сорока лет не прошло. Как будто мы ещё не потратили наши жизни. Как будто мы ещё не дрались с тобой из-за Незабываемой Любки тридцать лет назад. Как будто ты ещё не порвал с нашей компанией двадцать лет назад. Как будто Кешка Антилопьев все ещё саксофонист, а не министр в новом правительстве реформаторов.
Неужели ты забыл, Игорь, как в начале семидесятых ты стал ответработником ЦК, "спичрайтером" и консультантом? Ты, человек строгих антисоветских убеждений, которыми ты так всегда гордился, - забыл? Я знаю, что ты не был там в аппарате самым "чего-изволите" товарищем, ты знал себе цену - так или иначе, ты был одним из немногих тогда высоколобых интеллектуалов, что читали Шопенгауэра и Ницше, Соловьева и Федорова, Фрейда и Эйнштейна, Розанова и Сартра, Деррида и Леви-Страуса; список далеко не исчерпан, о нет! - но разве это не ты и твои новые товарищи, циничные интеллектуалы партии, сочиняли для Брежнева и Андропова перлы вроде "Движимый высоким духом международной солидарности, советский народ единодушно поддерживает правительство Бабрака Кармаля в его благородной борьбе против происков американского империализма", - не ты?
Неужели ты забыл, Игорь, как однажды в конце семидесятых во время нашей случайной - или не случайной? - встречи ты дал мне понять, что нам не стоит поддерживать дружеские связи, особенно ввиду того, что я все больше дрейфую в сторону врагов режима? "Судьба слепа, но каждый встречает её поодиночке", - разве это не ты отчеканил тогда эту мудрость перед тем, как мы расстались?
"Между прочим, - ты говоришь сейчас, - у нас тебя ждет обалденный сюрприз".
"Не сомневаюсь", - говорю я.
"Что ты имеешь в виду?" - удивляешься ты.
Я лишь вздыхаю в ответ.
"Машина нужна? - В этом месте ты немного спотыкаешься, видимо вспомнив цэковские машины. - Я могу послать за тобой машину".
"Не нужно, я приеду на троллейбусе".
"На троллейбусе? - Ты хохочешь. - Любка, воображаешь, Стас собирается к нам на троллейбусе!"
"А почему же нет, - бормочу я. - У меня тут сто шестнадцатый прямо под окном, а ведь он идет, если память не изменяет, прямо к метро "Князь Кропоткин".
Ты определенно тронут, вплоть до того, что и меня трогают какие-то трогательные нотки в твоем голосе.
"Предлагаешь встретиться на том же месте, где тридцать лет назад? Возле "Моссправки"?
"Точно!"
"Стас Ваксино!"
"Игорь Горелик!"
Договорились. Ожидается ужин с приятными воспоминаниями.
Выхожу из дома. Под высокой аркой постоянный поток окиси углерода маскируется под ветер из чьего-то непорочного детства. Траффик застрял по всему перекрестку. Единственным движущимся объектом в этом параличе оказывается только что упомянутый 116-й троллейбус с его щупальцами на крыше.
На остановке оттуда никто не вываливается. Никакой душегубки внутри пожалуй, даже пустовато. Несколько пассажиров с ухмылочками, с приплевочками покидают т.е. Никто не собирается штурмовать двери. Впечатление такое, что т.е. прибыло не из московской сутолоки, а из буколического рассказа. Никто вообще не садится, кроме автора.
Не успел я войти, как двери закрылись с громким шипением. "Не успел" следует понимать буквально, поскольку часть моей левой ноги оказалась зажатой между двух полой резины. После минуты неуклюжей борьбы, уже на ходу, я воссоединяюсь со своей конечностью. Все в порядке, ничего серьезного - полоса грязи на светлых брюках не считается.
Я занимаю сиденье и оглядываюсь в поисках кондуктора. Она, или он, не определяется. Десять лет назад, когда я уехал из этого города в Штаты, каждый троллейбус имел своего персонального кондуктора. Отменили их, что ли, с того времени? Каким же образом теперь тут собирают плату за проезд? Спросить некого: я тут, оказывается, один во всем просторном салоне.
116-й между тем медленно выбирается из бардака нашего перекрестка и начинает свободное движение вдоль набережной Москвы-реки. Ветер и солнечное сияние превратили мутные воды в сверкающую поверхность танцующих волнишек. На другой стороне водного пути чудовищные темно-серые стены электростанции высятся, как призрак коммунизма. Паук серпа-и-молота все ещё висит на крыше, однако рядом с ним сидят "Роллекс", "Самсунг" и прочая капханалия.
Внезапно меня пронзило ощущение, что кто-то за мной наблюдает. Я ещё раз оглянулся: никого не видно. Я посмотрел вперед и только тогда заметил увеличенное лицо в большом зеркале заднего вида. Не сразу я понял, что это было лицо водителя. И только через несколько секунд осознал: именно он наблюдает за мной, да к тому же и с чрезвычайной враждебностью.
Вряд ли кто-нибудь в Москве скажет, что водители троллейбусов симпатизируют своим пассажирам, однако выражение этого тяжелого лица отличалось от обычной усталой недоброжелательности. Передо мной в зеркале заднего вида было то, что называется "львиной маской", как бы раздутой от ненависти.
Он ловит мой взгляд, и на лице его появляется угрожающая гримаса. "В чем дело?" - спрашиваю я молча. В этот момент троллейбус останавливается на красный свет. Освободившимися руками водитель показывает мне, как он сжал бы ими мою глотку. Для пущей убедительности делает своими лапами винтообразное движение.
Может, он просто недоволен тем, что я не заплатил за проезд? Ну конечно, что же еще? Я иду к его кабинке и через окошечко в стеклянной перегородке протягиваю пятитысячную ассигнацию. Стараясь разрядить обстановку, говорю ему с улыбочкой: "Да вы не думайте, что я зайцем тут у вас хочу проехаться. Я просто не знал, как заплатить. Должно быть, вы сами принимаете плату, не так ли?"
"Сядь на место, говнюк", - говорит он с глубочайшим презрением. Я делаю вид, что не расслышал обидного слова..
"Вы знаете, я долго жил за границей и, должен признаться, отвык от нашей славной транспортной системы".
Он швыряет свою колымагу вперед и рычит: "Скажи спасибо, что у меня руки заняты!"
Я ему говорю: "Да что вы рычите, как зверь? Уж извините мне мое невежество, или, если угодно, рассеянность. Чего рычать-то?"
В ответ он не рычит, а ревет: "Сядь на место, жопа!" Его правая рука на мгновение резко снижается к левому бедру, как будто он хочет вытащить из ножен казачью шашку или, скажем, кубинское мачете.
Что за вздор, какое ещё мачете у обычного московского водителя троллейбуса?
Внезапно какая-то неясная издевательская скороговорка доносится до меня, я различаю в ней только одно слово: мачете, мачете... В зловещей изоляции этой электротелеги с её пневматическими дверьми, находящимися во власти агрессивного хмыря, чувство ловушки медленно пронизывает меня с ног до головы. "Перестань, - говорю я себе, - кончай накачиваться этим дурацким страхом, освободись от него. Ничего серьезного не происходит. Просто чокнутый за рулем, вот и все. Может быть, он даже и не чокнутый, а просто мучается с похмелья. Никакого мачете быть не может в этом рассказе, в худшем случае ржавая монтировка. Ну а если он будет тебе грозить этой монтировкой, сопротивляйся! Конечно, ты стар, но все-таки ещё недостаточно стар, чтобы капитулировать. Ты сам выбрал этот троллейбус с идиотом за рулем - больше винить некого. Это просто идиотское стечение обстоятельств с 1% нехорошего исхода. Или с 15%. Быть может, 50%, но не больше. Ни в коем случае не больше 50%. Во всяком случае, у тебя ещё хватит мускулов, чтобы сопротивляться.
Если, конечно, у него нет огнестрельного оружия. Или острого кубинского мачете, подаренного ему братьями Кастро. 0'кей, следующая остановка приближается. Сейчас сюда влезет группа симпатичных москвичей, вся обстановка разрядится, и ты перестанешь чувствовать себя одиноким заложником".
Через стеклянную перегородку я вижу личную карточку водителя, прилепленную к ветровому стеклу; она гласит: "Вас обслуживает водитель тов. Кашамов А.Х.". Карточка снабжена и фотографией. Ей-ей, он не всегда выглядел так хреново, как сегодня, У него были волнистые светлые волосы, прозрачные глаза, и только губы демонстрировали слегка угрожающий хулиганский изгиб.
Не успел я нагнуться к окошечку, чтобы сказать ему что-то юмористическое, примирительное по поводу его фото, как он ткнул прямо в это окошечко монтировкой. Сделай он это на долю секунды позже, и мое зеркало души было бы всмятку. Я вскричал: "Сукин сын! Ты что, псих, что ли?!" Восклицание было сугубо риторическим: если он не псих, то кто же? Какой водитель троллейбуса относится так к своим пассажирам?
Он расхохотался: "Ну, говна кусок, теперь ты знаешь, что может случиться с таким, как ты, гребаным шпионом! Еще возмущается! Занимается своим гребаным шпионажем среди бела дня и ещё возмущается! Жаль, что я тебе черепушку не пробил, бляха шпионская!"