III. Узник краснознаменного изолятора

   Приснилось странное. Оказывается, в московской тюрьме «Фортеция» вот уже несколько месяцев томится некий господин сорока с чем-то лет, имеющий какое-то отношение к нашему роману. Имени его мы пока не знаем, а потому будем его называть просто Узником. Неведома нам пока и суть дела, по которому замели этого нестарого еще человека с жестковатыми чертами лица. Судя по тому, как он себя держит в узилище, а держит он себя довольно независимо и гордо, можно принять его за «узника совести», однако по тому, с каким почтением к нему относится стража, этого не скажешь. Может быть, какой-нибудь «авторитет» перед нами? Вряд ли: ботинки на босу ногу не носит, на фене не ботает, наглостью какой-либо стопроцентно не отличается, а самое главное — никакой российский пахан не полез бы в тамарисковый парк, ему тут нечего делать. Что же остается, ведь не допытываться же у тюремщиков, что за человече.
   Тюремщики, надо сказать, сами смотрят на Узника с недоумением: чего он так мается, чего чахнет, когда мог бы просто отдыхать под эгидой индивидуальной системы привилегий? Питание в камере получает по формату +3000 калорий. Два раза в неделю может даже полакомиться фирменной солянкой, которую готовит для «элитного контингента» Жан-Поль БлюдО из французских правонарушителей. Располагает также собственным холодильником, где держит свои минводы и гастрономические деликатесы из «Седьмого континента». В камеру к нему подсажены три интеллигента, с которыми по вечерам можно расписать «пулю». В библиотеке раз в неделю может набрать себе книг лучших авторов: ну, скажем, Ольговеры Марьинорощинской, Акуленины Ознобищиной, Оригиналы Спасотерлецкой. А самая главная привилегия состоит в том, что в утренние часы Узник может уединяться в салоне комсостава, официально как бы для ознакомления со своим делом, а нормально: чем хочешь, тем и дрочись — хоть пестуй новую схему для обмана народонаселения (какая еще схема, при чем тут народонаселение?), хоть эротически расслабляйся с соответствующей кассеткой. Нет, Узник упорно продолжает маяться. Иногда часами сидит без движения, уставившись в неустановленный угол мироздания, как будто видит там что-то еще, кроме толстого, как блин, слоя паутины. Иногда за целый день не произносит ни одного наукоемкого слова, одни только отговорки вроде «благодарю», «нет, не нужно», ну там чего-то более человеческого, вроде «идите на хер»; всё на «вы».
   Так думал о своем Узнике комендант долгосрочного блока майор Блажной. Иногда, уловив брезгливую мину, он позволял себе критическое замечание: «Какой ты странный мужик, Страто, то есть замысловатый вы какой-то человек, не совсем русский».
   Вот наконец что-то похожее на имя промелькнуло в авторских размышлениях, однако, и впрямь, что это за имя, не совсем русское? Может быть, из Европы через Молдавию оно к нам пожаловало, как иные странные фамилии, вроде Лазо, Фрунзе, Змеул?
   В ответ Узник чаще всего потуплял взор, слегка зубами издавал какое-то скрежетание, реже взрывался. «Что же, по-вашему, всякий русский должен сразу привыкать к этой вашей вонище?»
   Майор ужасался: «Да вы что, гражданин долгосрочно подследственный? Знали бы вы, какие средства уходят на дезодоранты!»
   Узник Страто бил себя кулаком в ладонь, бормотал: «Вот именно вкупе с вашими дезодорантами весь этот веками слежавшийся букет ссак, сракк (мучительно хрипел), ххлоррки… (взмывал) невыносимо, как Ххирроссимма!»
 
   Четверо в камере старались поддерживать бодрое настроение. Проснувшись, все принимали позу «сирхасана», то есть вставали на голову. Этот ритуал, собственно говоря, ввел в обиход сам узник Страто. Благородная медитация вверх ногами, думал он, в конце концов отвратит ребят от стукачества. Когда-нибудь один их них, а может быть, и все трое, выйдут из позы со слезами на глазах. Вот это и будет первый шаг к духовному возрождению.
   Труднее всех было поддерживать медитацию стодесятикилограммовому Филу Фофаноффу. Перевернутая позиция почему-то настраивала его на смешливый лад, и он, не завершив еще йоговской гимнастики, начинал рассказывать анекдоты то о Ленине, то о Сталине, то о Хрущеве, ну и, разумеется, о Брежневе, об Андропове, о Горбачеве, о Ельцине, а то и о нынешней администрации. Неужели вот такой великолепный Гаргантюа может оказаться сексотом, думал Страто. Подозрения усиливались как раз тем, что гигант выходил из позы с совершенно мокрым лицом. Однако возможно ли такое: одновременно провоцировать и духовно возрождаться? Может быть, эта влага у него просто из подмышек натекла?
   Смутные воспоминания приходили в голову Страто, когда он смотрел на двух других сокамерников, Алекса Корбаха и Игоря Велосипедова. Первый, казалось ему, вроде бы не должен находиться среди мирской суеты, тем более в следственном изоляторе. Ведь мы с ним вроде бы окончательно распрощались над пропитанной медом его двухтысячелетней копией в археологическом музее, не так ли? Нет, оказывается, жив курилка, дымит «Голуазом», испещряет поля еженедельника «АиФ», превращая каждое интервью в готовую для постановки пьесу. Что касается И.В., или просто Игоря, которому еще в 1983 году любимая девушка предрекла развал СССР, то остается только гадать, как он со своей застойной серьезностью мог снова оказаться в той самой тюряге, где провел лучшие годы.
   Дни тянулись с монотонной тягомотиной и в то же время прощелкивали один за другим, как верстовые столбы на скоростной дороге. Допросы, или, как сейчас их стали именовать, «собеседования», вроде бы тормозили бесконечное пожирание времени, пока и они не превратились в тягомотину. Особенно удручало почти полное отсутствие неба с его метеодраматизмом. В принципе, вся четверка уже начинала подмечать в себе некоторые признаки деградации, вот почему все они жаждали в конце дня усесться вокруг стола и «расписать пулю». Карты все-таки рождали череду мелких неожиданностей.
   Наконец лампа под потолком начинала мигать — сигнал к отбою. Узники укладывались и начинали вспоминать свои эротические приключения.
 
   «…случайно я заметил номер комнаты той дамы из польской делегации, с которой познакомился на конференции. Вечером, основательно поддав в баре, я подошел к ее двери и повернул ручку. Дверь открылась. Она стояла возле раковины и мыла груди. Отменные маммарии, надо сказать, сущие дюгони! Я тут же вошел и стал этих дюгоней ласкать. Она не проронила ни слова. Только чуть-чуть стонала. Сначала я занимался с ней в классической позиции, а потом решил, что, если ее перевернуть, уд войдет глубже. Так и получилось, я не ошибся… Заверещала: проклятый, проклятый, любимый…»
 
   «…ваш рассказ, сэр, напомнил мне один случай в Ялте, в гостинице „Ореанда“, только там получилось наоборот: я сам оказался жертвой вторжения. Однажды вечером на набережной я натолкнулся на киногруппу, которая снимала какую-то очередную „чеховиану“. В главной роли там была известная актриса, только что прилетевшая из Москвы. Была там и „собачка“, в данном случае огромный ньюфаундленд. Режиссером оказался мой старый приятель. Он познакомил меня с актрисой, а после съемок мы втроем отправились в ресторан. Все шло по волшебному киношному шаблону: Ялта, удары волн о парапет, массандровские вина, ресторанный джаз, влюбленный режиссер, кокетливая актриса, с понтом беспристрастный друг… Вскоре они перестали на меня обращать внимание, и я отправился спать. Ночью я проснулся словно от какого-то толчка. Мой номер был залит светом от садового фонаря, однако я лежал в тени, которую отбрасывала массивная статуя Ленина. Рядом с кроватью стояла актриса в своей изящной дубленочке. Заметив лежащую в ленинской тени мужскую фигуру, она сбросила дубленочку и оказалась полностью нагой. Нагой и основательно бухой. „Эдька, просыпайся, — сказала она хрипло, — снижаюсь на твой перпендикуляр…“ В процессе снижения она все-таки заметила ошибку. „Фу, черт, это не ты, ну да ладно, сажусь на ваш перпендикуляр, товарищ Как-вас-звать…“
 
   «…а я вам расскажу, друзья, один любопытный случай проституции, клиентом которой мне пришлось оказаться. Я работал тогда заместителем главного редактора в одном большом издательстве. Однажды мы отмечали на работе День женской солидарности, или как его там, в общем, Восьмое марта. Столы стояли буквой „П“ в конференц-зале, и на дальнем конце одной из пэшных ног я заметил миленькую девчушку, явно не принадлежащую к числу сотрудниц. Смотрю, она мне подмигивает, и это при всей своей ультраневинной наружности. Я пожимаю плечами и показываю руками — дескать, никак не могу выбраться из-за этого стола. Тут ко мне кто-то лезет с тостом, и девчушка в этот момент пропадает из поля зрения. Экая жалость, думаю я, исчез такой симпатичный юный талантик. И вдруг через несколько минут я ощущаю, что чьи-то пальчики взяли меня за оба колена. Заглядываю под скатерть, а там внизу как раз и разместился юный талантик: оказывается, проскользнула под всем столом. „Товарищ Фофанофф, — шепчет она, — айдате в ваш кабинет, а?“ Как вы понимаете, упрашивать меня, молодого бюрократа, не пришлось.
   В полутемном кабинете мы устроились с Людочкой на кожаном диване, который согласно легенде принадлежал еще наркомпросу Луначарскому. Стараясь не раздавить юницу своей массой, я все время держал ее на коленях. Помимо всего прочего она любезно предоставляла мне свои грудки; они находились как раз на уровне моего рта. По ходу всего действия она не переставала говорить мне о своем женихе. Он, оказывается, гениальный писатель, и она мечтает, ох, Фофаночка, уж так мечтаю, чтобы его роман благосклонно был прочитан в вашем издательстве. Конечно, Людочка, прочтем, обязательно прочтем, ободряю я ее; ну как можно не прочесть книгу гениального писателя. Проституция всякого рода меня всегда почему-то вдохновляла.
   По завершении этого поистине отменного соития я все-таки сказал, что прохождение книги не только от меня зависит. «А вы напишите мне, Фофаночка, от кого еще это зависит, и подрисуйте там телефончики, лады?» Я написал на клочке несколько имен, и она, совершенно счастливая, выпорхнула из кабинета. Жениховская книга, конечно, вышла у нас приличным тиражом и получила премию имени Ленинского Комсомола…»
 
   В таком духе еженощно проходило накопление тюремного Декамерона. Увы, всякий раз оно ограничивалось только тремя новеллами. Четвертый потенциальный автор почему-то в этом творчестве не участвовал. «Какого черта, Ген, почему вы-то отмалчиваетесь?» — как-то раз спросил его Корбах.
 
   Ген! Ура! Наконец-то я вспомнил его полное имя! Ген Стратов! Как я мог его забыть? Ведь именно из этих слогов возникло несколько чуть-чуть более продолжительное имя моего юного героя тридцати-с-чем-то-летней давности!
 
   «Ничего не могу к этому добавить», — сухо отвечал Ген Стратов своим сокамерникам и замолкал до утра. И все замолкали вслед за этим молчанием. И каждый наконец-то оставался в одиночестве. Каждый думал о своем собственном прошлом и отгонял мысли о будущем. Не проходило, конечно, ни одной ночи, чтобы у каждого не мелькала неизбежная мысль: а кто все-таки в нашей компании стучит? И неужели все трое раскалывают одного меня? Объективности ради скажем сразу, что среди этих четверых не было ни одного осведомителя. Осведомлял майора Блажного только невидимый паучок «Мицуоки», вмонтированный за санитарной выгородкой в бачок унитаза. Для привилегированных следственных тюрем, вроде «Фортеции», Прокуренция не скупилась на фирменные приборы.
 
   Однажды ночью до Гена Стратова дошло, что утром ему исполнится 43 года, это ему-то, «который хорошо учился в школе и не растерялся в трудных обстоятельствах». От этой мысли мгновенно вспотели башка и плечевой пояс. Надо все-таки расставить вехи, в отчаянии подумал он. Без вех все пронесется, как скоростной спуск, как будто в жизни не было слалома, как будто не дотянул до «кризиса середины жизни», до этой тюрьмы. Когда я окончил школу? То ли в 1977-м, то ли в 1979-м, нет, в 1978-м, вот именно в том, когда Ашка (бывшая Наташка) пришла на выпускной бал в обтягивающих джинсах. Нет, детство вспоминать не будем, нечего валандаться с детством, детство — это не веха. Ведь не будем же вспоминать, как вышли те книжки, после которых все стали спрашивать: «Ген, это не про тебя там книжки насочиняли?» Ну все-таки давай вспомни хотя бы золотую медаль. Он попытался вспомнить тот кругляш — куда он закатился? — но вместо этого стали проноситься какие-то слегка чуть-чуть бесноватые блики времен активности в рамках движения «Молодые лидеры мира».
Блики 78-го
   Бабушка при всех боевых орденах по случаю медали испекла огромный пирог, похожий на рельефную карту Варшавского договора. В нынешней ситуации резкого обострения лучшие юноши страны должны пройти серьезную спецподготовку, сказала она. Как вы считаете, Лев Африканович? Вечеринка протекала в рамках семейно-дружеского совета. Среди родных присутствовал и некий товарищ Хрящ Л.А., «свояк», то есть муж младшей сестры бабушки, занимавший еще недавно немыслимо высокий пост в Смольном, а теперь перебравшийся в Москву, в какие-то совсем уже заоблачные сферы на Старой площади. Не следует ли нашему отпрыску поступить в Краснознаменный институт соответствующих органов? Лев Африканович усмехнулся и подмигнул Гену, намекая, что между ними может произойти «настоящий мужской разговор».
   Мама пожала плечами. Она не знала ни одного института лучше ее Института им. Лесгафта, где занимала должность завкафедрой биостимуляции. Все эти резкие обострения в современном мире имеют тенденцию к внезапному растворению. Я вижу Гена в роли деятеля мирового олимпийского движения.
   Тут вмешался папа, долговязый молодой человек со следами высокогорного ожога. «Я с Ольгой категорически согласен. В системе обострений мальчику совершенно нечего делать, тем более что она чревата окончательным разжижением. Товарищи интересуются: кто она? Система, товарищи, но не Ольга. Что касается подъема на высоты, я вижу этого юношу рядом с собой на леднике истинного социализма и потому преподношу ему сейчас великолепные фирменные трикони. Подавай бумаги в наш Горный, сынок!»
   Не перестававший как-то странно подмигивать Лев Африканович поинтересовался, какие планы вынашивает сам объект семейного спора. Ген озарил всех присутствующих великолепной, хоть и несколько предательской улыбкой.
   «А я уже отослал бумаги в МИМО».
   «Мимо?» — вздрогнула всеми фибрами его могучая бабушка.
   Товарищ Хрящ в этот момент хмыкнул, да так, что у всех что-то хрустнуло.
   «Имеется в виду Московский институт международных отношений, так, что ли, Генаша?»
   «Прошу вас так меня не называть, — строго поправил его наш герой. — Я не Геннадий, а Ген, за что безмерно благодарен моим родителям».
   Тут грохнули аплодисменты и прозвенели бокалы.
   Между тем яблочно-капустный пирог исчезал с той же стремительностью, с какой Европа исчезла бы под гусеницами танковых армий ГДР, Болгарии и Польши, ведомых кантемировским кулаком. И только когда от него (от пирога) остался последний центровой кусок, напоминающий Швейцарию, в столовую влетела Ашка, одноклассница Гена Страто. Именно его (кусок) и смахнула со стола в пунцовый рот припозднившаяся красавица.
 
   Лежа во мраке «Фортеции» двадцать пять, что ли, лет спустя, Ген Страто страстно вспоминал это ярчайшее событие 1978-го, что ли, года: стремительное появление Ашки, захват швейцарского куска, интенсивное его поедание, мелькание жемчужных зубов, вишневых губ, вздувшихся от жевания щек, огромных юмористических глаз, озирающих всю компанию и вспыхивающих всякий раз при взгляде на Гена Страто; фортиссимо!
 
   «У меня для всех собравшихся есть качественная новость, то есть по поручению компетентных органов, — сообщил товарищ Хрящ. — Принято решение зачислить Гена Страто в МИМО и немедленно отправить его вместе с группой выдающихся ай-кью– студентов в Колумбийский университет по программе „Молодые лидеры“. — Он замолчал, обвел замохначенным взглядиком семью с друзьями и добавил: — На год, товарищи, на цельный фискальный год!»
   Вместо взрыва радости воцарилась традиционная русская «немая сцена». Всем присутствующим показалось, что по душу Генчика приехал какой-то страшноватый ревизор. А как иначе можно интерпретировать интерес к мальчику со стороны дикообразных компетентных органов?
   «Ну если Родина прикажет…» — начала было бабушка и замолчала, столкнувшись глазами с «детьми», то есть с Генскими родителями.
   Фразу закончил Лев Африканович:
   «…каждый истинный гражданин должен следовать соответствующей ориентировке!»
   «Никуда он не поедет! — вдруг воскликнула Ашка. — На целый год?! Никогда! Каким бы он ни был фискальным!» Она вроде совсем другой какой-то смысл вкладывала в это понятие.
 
   Даже и сейчас во мраке четырехместной камеры, в окружении похрапывающих эротоманов Ген преисполнился сладостью подтвержденной любви: вот так Ашка мной распоряжается даже вопреки распоряжению партии!
 
   Товарищ Хрящ тут повернулся к девочке-полуребенку.
   «Это как прикажете понимать, товарищ мисс? Молилась ли ты на ночь, Пенелопа?»
   «Ген без меня никуда на год не уедет. Ведь мы с ним вчера расписались».
   «Ура! — вскричали тут родители. — Вот так ведь и мы в пятьдесят девятом, на пике оттепели, в вихре антисталинских идей прямо с новенькими аттестатами в загс рванули!»
   Черт, отразилось на пожившем лице Льва Африкановича, вот так ведешь корабль по курсу, а ключевые события остаются за бортом. Эх, халтура-халтура, родная наша советская халтура-агентура.
   Весь стол, а было там не менее пятнадцати персон черт знает каких друзей и родственников, шумно колебался, обсуждая событие. А Ашка под шумок уселась вплотную к Гену и воткнула ему в плечо свой остренький подбородочек.
   «Спокойно, товарищи! — утихомирил стол Хрящ. — Поскольку я от лица ЦК КПСС курирую ЦК ВЛКСМ, значит, располагаю определенными полномочиями. Значит, так…» Довольно длительное, измеряемое по крайней мере двумя-тремя минутами, молчание, шквал эмоций переходит в зыбь эмоций, через открытые окна доносится музыка Запада, какая-то боссанова… «Значит, так, через месяц после отъезда Генчика в Колумбийский университет отправится и его почтенная супруга. Этот обмен будет проходить в рамках программы „Девушки Севера — девушкам Юга“. У тебя, Ушка, есть немалое преимущесто перед другими, а именно твои фантастические результаты в стрельбе из лука. В принципе, ты пошлешь свою стрелу мира с Севера на Юг и утвердишься в истории как эталон социализма! Только уж, пожалуйста, без вихря антисталинских идей!»
   Тут начался такой хохот, что Льву Африкановичу ничего другого не оставалось, как только удивляться: «А что же я такого сказал, особенно смешного?»
 
   Узнику Страто ничего другого не оставалось, как только лежать во мраке с вафельным полотенцем на лице, промокать глазные впадины и удивляться, как же ему удалось заново пережить то неповторимое счастье на стыке детства и юности.
 
   Без всякой связи после нескольких минут сна выплывает еще одна веха, 1989-й, те времена, когда он, Ген Стратов, оказался на самой вершине Ленинского комсомола.
Блики 1989-го
   «С утра болела голова, но хуже то, что надоела…» Эта строчка нередко привязывалась к нему с похмелья, но он никак не мог вспомнить продолжения стиха, да и имя автора было в полнейшем тумане. Иногда казалось, что стих этот читал кто-то из друзей отца и будто это было связано с летом 1968 года, с Коктебелем, когда ему и Ашке было то ли восемь, то ли пять лет. Жгли костры в недоступных с суши бухтах — Третья Лягушачья, Сердоликовая, Разбойничья, Львиная… Коммуны «физиков и лириков», гитары, Окуджава, Высоцкий, Галич, транзисторы, «Голос», «Волна», «Свобода»… Иногда на малых оборотах мимо проходил сторожевик, оттуда смотрели в бинокль. Матрос на корме показывал контрикам дрынду. Нет, тот стих никак не вспоминался.
   А вот это явно из 1989-го… В полдень цэковская «Волга» подвозит его к зданию одряхлевшего конструктивизма. Он входит, как всегда, с иронической улыбкой. Черт знает, зачем я принял приглашение в секретариат, когда вся лавочка дышит на ладан? Никто на него вообще не обращает внимания на этих стертых ступенях великой утопии. По ним только шузня с разговорами шлепает, банановидные варёнки там мелькают да синие пиджаки с коваными пуговицами — униформа коопщиков, эспешников и ооопщиков. В большом зале, где когда-то инструкторы секторов тихо шелестели подшивками черт знает чего, теперь вся эта братва громогласно утверждает новые варианты «телефонного права». Проходя через зал в главные анфилады, Ген улавливает обрывки императивов:
   «…КрАЗы» идут по безналичке, а вот за «УАЗы» выкладывайте, мужики, капустой. Вам ясно?»
   «…Давай, отправляй сразу все триста ящиков и ни одной бутылкой меньше, а то с тобой Шамиль поговорит; понятно?»
   «…Остыньте, мужики, проплачивайте киловатты, получите кубометры, иначе придется всю вашу лавочку закрывать. Вами, между прочим, из Прокуренции хлопцы интересуются».
   В анфиладах все выглядело более-менее в соответствии с партийно-комсомольскими традициями: большие приемные с двумя-тремя секретаршами, деловито проходящие сотрудники в серых протокольных костюмах с однотонными галстуками, сидящие вдоль стен командировочные с мест. К Первому проследовали две солидные горничные с подносами, несли чай с ломтиками лимона и вазочки с сушками — все в партийно-комсомольских традициях. Пропустив вперед горничных, проследовал в кабинет Первого и Шестой, то есть Стратов Ген Эдуардович, двадцати девяти, что ли, или двадцати семи лет от роду.
   Его появление вызвало дружеский смех у присутствующих, пятерых секретарей и трех завотделами. «Ну вот и Ген явился, можно начинать!» Он впервые был на негласном заседании Секретариата. Народ вроде вполне нормальный, вопрос только в том, можно ли с ними нормально говорить. Все курили американские сигареты. Боржоми в середине стола стоял вперемежку с пепси-колой. За креслом Первого на отдельном столике зиждился большой IBM-компьютер; вопрос был только в том, умеют ли здесь пользоваться этой машиной.
   Первый предложил поприветствовать нового молодого товарища. Все с удовольствием поаплодировали. У Гена Стратова, несмотря на возраст, накоплен очень богатый и очень нам нужный сейчас бэкграунд. Он был в «Колумбийке», участвовал в программе «Молодые лидеры», защитил диссертацию в МИМО, работал в Африке, заседал на многих международных конференциях, попал в серьезную переделку тут, по соседству с нами (жест большим пальцем в сторону площади Дзержинского), блестяще выкрутился из почти безнадежной ситуации, нашел мужество вернуться на родину, в самое пекло нынешних событий, и вот он среди нас. Мы очень рассчитываем, Ген, как на твой опыт, так и на твои личные качества. Именно такие ребята, как ты, сейчас нужны комсомолу. Мы знаем, что ты очень резво вошел в наш зарождающийся бизнес, что нам у тебя надо поучиться маркетингу-то, законам рынка-то. Мы знаем, что ты так же основательно вообще-то интересуешься редкоземельными металлами. В этом смысле перед комсомолом открываются огромные перспективы, однако сейчас мы вот тут с ребятами жаждем, чтобы ты с нами поделился, ну, в общем, философским опытом.
   «Личным?» — спросил Ген.
   Ребята заволновались. Ну, конечно, и личным, но, в общем-то, общим. О тебе ходит молва, что ты никогда не был, ну, как это сейчас говорят, «совком». Вот и в загранке ты ведь не столько материальной культурой интересовался, сколько трудами русских философов, которых нас, комсомольцев ХХ века, большевики лишили. Наши люди из соседнего учреждения передавали, что ты из последнего путешествия целый чемодан философии притаранил. Ты, конечно, понимаешь, как важен сейчас философский багаж для лидеров молодежи. Важен до чрезвычайности. Нельзя недооценить важность философской переоценки, особенно сейчас, на грани новой революции.
   «Революции?» — переспросил Ген.
   Ну, а как же еще, Ген, можно назвать то, что сейчас так сильно набирает обороты? Ведь у нас почти три четверти века не было революций. Из-за них, из-за этих, мы жили без революций. Ну как это еще назвать, если не революцией? Ведь все эти «ускорения», «перестройки», «гласности», ведь это же не что иное, как… ну как это называется…
   «Эвфемизмы?» — предположил Ген.
   Ребята просияли. Вот именно, вот именно как Ген сказал! Давайте запишем, чтобы потом на Старой-то кому-нибудь под ребро впарить! «Эфемизмы» — это клёво! Там между «э» и «ф» еще «в» прячется, вот так! Ну, в общем, Ген, ты, конечно, помнишь то, что Стендаль-то в фильме «Пармская обитель» сказал: «Несчастлив тот, кто не жил перед революцией», вот мы и хотим узнать, как наша русская философия отвечает на запрос века.