Блондинистый красавчик, острый на язык, да разряд по дзюдо, да цековский папа, да японский мотоцикл… Не было у Роба против Солнцева ни одного шанса.
   Так-таки ни одного? – пискнуло несчастное, затюканное самолюбие. А если поворочать мозгами? Если подойти к решению задачи бесстрастно, по-математически?
   Интеллект напрягся на челлендж и тут же выдал подсказку: культур-мультур. Солнцев отродясь ничего не читал кроме «Советского спорта» и «Футбол-хоккея».
   – Ну как тебе Лоуренс с Аксеновым? – спросил Роб Регинку.
   После приглашения на дачу он осмелел и предпринял осторожный демарш: дал ей почитать «Любовника леди Чаттерли» по-английски и рассказ Василия Аксенова, свой самый любимый. Комбинация была неслучайная, со смыслом.
   – Лоуренс чего-то не пошел, нудновато, – охотно откликнулась Регинка. – А рассказ классный. Название клёвое – «Жаль, что вас не было с нами». И концовка супер. Как в сказке.
   – Так это и есть сказка, – грустно улыбнулся Роб. – Разве ты не поняла? Главный герой не стал знаменитым, не женился на кинозвезде. Это он всё нафантазировал, от тоски и одиночества.
   Сказано было правильным тоном – легким, не напрашивающимся на жалость. На Регинку, кажется, подействовало. Она посмотрела на Роба как-то по-особенному, будто увидела впервые. Слегка подалась вперед, ненароком скинув Петькину руку. У Роба внутри всё так и запело.
   Нет, определенно что-то такое между ними в тот момент проскочило, какая-то вибрация, что ли.
   Он небрежно, без нажима, порулил дальше:
   – А «Любовника леди Чаттерли» ты зря бросила. Там вначале, действительно, тяжеловато продраться. Зато потом такие любовные сцены – вообще, крыша едет.
   Петька Солнцев хоть книжек и не читал, но дураком не был – сообразил, что его оттирают. И врезал Робу по полной: и слева, и справа, и по мордасам, и ниже пояса.
   Посмотрев на вальяжно, нога на ногу сидящего Дарновского, задержал взгляд на обтянутой липовым индийским денимом коленке. С деланой почтительностью протянул:
   – Ого. Джины-то – настоящий «Мильтон», с тигром на лейбле. Поди, в «Детском мире» очередь отстоял? Поздравляю.
   Перегнулся и покровительственно потрепал Роба по щеке – того аж передернуло.
   Тут, как назло, еще и кассета кончилась, на веранде стало тихо. Все слышали, как Солнцев утаптывает соперника.
   – А это что? Хоули шит! – Петька ткнул пальцем в горделиво выставленную кроссовку. – Настоящий «адидас»! Где достал? Говорят, во время Олимпиады всем дворникам и туалетным работникам такие выдадут бесплатно.
   Но и этого ему показалось мало.
   – Ну, Робин-Бобин-Барабек, ты прямо картинка из журнала «Работница», настоящий герой-любовник. – Солнцев подмигнул и сделал кулаком похабный жест. – «Любовник леди Кулаковой». Ты бы поосторожней с этим делом, а то никогда от прыщей не избавишься.
   Все так и грохнули. Даже Регинка, предательница, хихикнула. А Роб только глазами захлопал, потому что подлый Петька не только ударил по самым больным местам, но еще и угадал: и про очередь за двенадцатирублевыми джинсами, и, конечно, про «это дело».
   Эх, если б только не позорная растерянность, не жалко отвисшая челюсть, не прилившая к лицу кровь!
   На «леди Кулакову» надо было просто скривиться – мол, фи, сэр, что за пошлость. А по поводу штанов и кроссовок ответить спокойно, с достоинством: «Петь, ты так сильно не гордился бы. Ну, купил тебе папочка бибику и кожаный комбинезончик, большое дело. Да и вообще, мужское ли это дело, о тряпках лялякать?»
   Но сник Роб перед лицом прямой агрессии. Повел себя, как полный кретин: покраснел, вскочил и под всеобщий хохот выбежал вон. То есть фактически признал, что он червяк, гопник, онанист. При всех, при Регинке!
   Как после этого жить? – спросил Роб у своего отражения. Оно по-мефистофельски скривилось, заколыхалось – это машину качнуло на ухабе.
   По радио вялый интеллигентский голос нудил какую-то рифмованную тягомотину, из Пушкина что ли.
   Автобус снизил скорость на повороте, потом ни с того ни с сего вдруг вильнул в сторону, да так резко, что Роб приложился лбом об стекло.

К группенфюреру

   Серый дернулся от неожиданной, шальной мысли.
   А если самого Рожнова отметелить?
   Ясное дело, не в одиночку.
   Если Мюллера попросить, а?
   А чего. Что Рожнов срок мотал, это Мюллеру по фигу, он и сам в колонии отсидел.
   И взрослого мужика Мюллеру уделать не штука. Особенно если вместе с пацанами из команды.
   Вот на прошлой неделе случай был.
   Шли они, «зонтовские», из Лесгородка по бетонке: Мюллер, Серый, Бухан и Лёха с Пищиком. Вдруг видят – «жигуль» на обочине, с московским номером, и дядька раскорячился, колесо меняет. А время к вечеру, на дороге никого.
   Мюллер говорит, шепотом:
   – Зольдатен, лопатник видали?
   У мужика и вправду из заднего кармана бумажник торчал, крокодиловой кожи. Или, может, черепаховой – короче, богатый лопатник, блестящий.
   – Пищик, Лёха, Серый, в кусты! – скомандовал Мюллер. – Бухан, отстал на десять метров.
   И пошел к машине, не спеша, вразвалочку.
   Серый из кустов смотрел – сердце колотилось. Неужто в натуре на гоп-стоп мужика возьмет? Это ведь не у пацанят возле школы гривенники трясти, это статья, «разбой» называется.
   А москвич, хоть и оглянулся на звук шагов, но ничего такого не подумал. Мюллер собой не ахти какой страшный: рыхлый такой белобрысый пацанок, коротко стриженный, во всем черном. На шпану не похож.
   Настоящая фамилия у старшого «зондеркоманды» была Мельников, по-немецки «Мюллер», как в кино про Штирлица. Он был задвинут на фрицах. Себя велел звать «группенфюрером», язык сломаешь. Пацанов с Куйбышевской улицы всегда называли «зонтовскими» – из-за кафе «Дружба», где летом на улице зонты выставляют. Так Мюллер переделал по-своему, сказал: «Мы теперь будем не зонтовские, а зондеркоманда, ясно?» «Зондеркоманда», конечно, красивее, кто спорит.
   Короче, подходит Мюллер к дядьке, остановился, сказал ему чего-то или, может, спросил. Мужик, не оборачиваясь, ответил. Тогда Мюллер как размахнется – и хрясь ребром ладони по наклоненной шее. Тот так и шмякнулся мордой в бампер. А сзади уже Бухан подлетел, и ногой, ногой.
   Когда Серый с остальными подбежали, лопатник был уже в руках у Мюллера, а Бухан дядьку за щиколотки выволакивал – тот с перепугу под тачку полез.
   Мюллер документы раскрыл, прочел вслух фамилию, имя-отчество, адрес.
   – Гляди, – говорит мужику, – мусорам стукнешь, тебе капут.
   А по дядьке видно было, что никуда он не стукнет – до того перетрухал. Только канючил:
   – Ребят, паспорт с правами отдайте, а?
   Дал ему Мюллер вместо паспорта ботинком по ребрам, кинул выпотрошенный лопатник, и все дела.
   После поделил бабки, целых пятьдесят пять рублей: тридцатник себе взял, пятнадцать рублей Бухану. А Лёхе, Пищику и Серому чирик на троих. Еще и сказал:
   – Эх вы, шестеренки. Прибежали на готовое. Фольксштурм какой-то, а не зондеркоманда. Один Бухан – боец, и у того вместо башки кастрюля.
   Что такое «фольксштурм», Серый не знал, но что в городе «зонтовские» числились не в большом авторитете, это факт. И пацанов маловато, и настоящих быков среди них нет. Бухан, хоть и здоровый, но тупой, что правда, то правда. А Мюллер, конечно, знает всякие приемчики типа ребром ладони по шее, но против таких бойцов, как «сычовский» Репа, кишка у него тонка, не говоря уж про Штыка с его «вокзальными».
   Однако вломить гаду Рожнову, чтоб не беспредельничал, это Мюллеру раз плюнуть. А уж Серый отработает, отблагодарит.
   Эх, раньше надо было додуматься. Стыд мешал. Как расскажешь, что отчим его, шестнадцатилетнего парня, лупцует ремнем по голой заднице и гоняет «под нарами» спать?
   Только сейчас Серому стало не до стыда – жизнь приперла. Очень уж страшно было домой возвращаться.
   Надо в котельную заглянуть. Может, пацаны еще там трутся. Если уже разошлись, придется к Мюллеру на квартиру идти. Это хреново. Батя у Мюллера солидняк, директор мебельного магазина, не разрешает сыну с шпаной водиться. Разозлится группенфюрер, а что делать? Хоть в петлю лезь.
   Серый тяжело вздохнул.
   Тут радио, будто подслушав его муторные мысли, спросило стихами:
 
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
 
   И поперхнулось. Потому что автобус кинуло вбок – до того сильно, что у Серого кепка слетела с головы.

Белая колонна, она же белый столб

   Остальных пассажиров тоже качнуло, но дальнейшее произошло так быстро, что вряд ли кто-нибудь из них успел проснуться. Да если и успел, какая разница? Все равно они уже ничего не расскажут.
   Роберт Дарновский взглянул вперед, на кабину водителя, и увидел сквозь двойное стекло посреди дороги нечто очень странное: высокую и широкую белую колонну, даже не то чтобы белую, а будто наполненную изнутри ярким-преярким светом. Сама же колонна была вроде как стеклянная, во всяком случае в ней отразились фары.
   Сергей Дронов увидел то же самое, только немного в ином ракурсе, и назвал про себя колонну «белым столбом».
   Почему шофер так круто рванул влево, было ясно: вылетел из-за поворота, увидел неожиданное препятствие и попытался избежать столкновения. Непонятно другое – зачем в следующий миг он столь же резко вывернул руль обратно.
   «Крэзанулся он, что ли?» – мелькнуло в мозгу у Роба.
   А Серый подумал просто: «Щас вмажемся».
   Оба непроизвольно зажмурились, ожидая услышать звон разбитого стекла, но услышали совсем другие звуки, причем Роб одни, а Серый совсем другие.
   Но сначала лучше рассказать, что они увидели.
   Открыв глаза (и Робу, и Серому показалось, что это произошло максимум секунду спустя), оба обнаружили над собой беленый потолок с трещинами. Только у Дарновского перед глазами трещины были продольные, а у Дронова преимущественно поперечные и с желтоватыми разводами.
   Сходность открывшейся их взглядам картины объяснялась просто: ребята очнулись в одном и том же реанимационном отделении басмановской райбольницы, в двух соседних боксах.

Глава вторая

Симфония-рапсодия

   А услышал Роб вот что: многоголосое звучание оркестра, в котором сливались сладостный пилёж скрипок, восторженные всхлипы труб, победное рокотание ударных и щекочущее душу пение каких-то неведомых ему инструментов. Уже очнувшись, но еще не вполне придя в себя, десятиклассник подумал: «Суперский музон. Хоть и классика, а не занудство. По-своему не хуже, чем „Лед зеппелин“. Вивальди, что ли?» И первым делом рефлекторно поискал глазами источник, откуда лилась чудесная симфония-расподия или как она там называлась.
   Тогда-то Роб обнаружил и беленый потолок, и крашеные казенной голубоватой краской стены, и стеклянно-металлическую конструкцию, от которой к его забинтованному локтю тянулась трубка. Ни радиоприемника, ни проигрывателя не увидел. Однако метаморфоза, произошедшая с рейсовым автобусом, до того поразила десятиклассника, что он на время забыл о мелодии и захлопал глазами, затряс головой, отчего капельница недовольно булькнула. Музыка, впрочем, не пропала, а словно бы ушла в бэкграунд, как это бывает в кино.
   Потом открылась дверь, в палату вошел бородатый человек в белом халате, и симфония-рапсодия сбавила громкость почти до нуля, но все же не стихла.
   – Где я? В больнице, да? А что случилось? – спросил Роб каким-то не своим, сиплым голосом.
   Врач сел рядом, поправил капельницу, взял пациента за запястье и уставился на часы.
   – Повезло тебе, парень. Прямо хоть в музее показывай. От такого удара все внутренние органы должны были полопаться, позвонки к черту переломиться. Кто впереди сидел, все в лепешку, а тебе хоть бы хны. Вон и пульс нормальный. А находишься ты в больнице имени Семашко, в реанимации, то бишь в отделении интенсивной терапии. Но это для подстраховки. Ты целехонек, здоровехонек, хоть завтра в Афганистан, интернациональный долг выполнять. – Бородатый хохотнул, отсоединяя от локтя трубку – Роб поморщился, когда игла вышла из вены. – Домой мы сообщили, ты не волнуйся. Хорошо, у тебя в кармане паспорт лежал. Что же с автобусом-то стряслось, а? К тебе следователь рвется, хочет выяснить. Ты успел что-нибудь разглядеть?
   Стихнувшая на время музыка вновь зазвучала громче, и как-то очень лихо, по-заводному. Динамики у них тут где-нибудь, что ли? Вряд ли, откуда в занюханной райбольнице саунд-систем такого качества. Тут явно и долби, и вуферы, и частотка класса люкс. Чудно. Дарновский повертел головой, но никакой аудиоаппаратуры не обнаружил.
   Бородатому врачу он сначала хотел сказать про белую колонну на шоссе, но засомневался. Скорей всего она ему привиделась, уже после того, как потерял сознание. Какая на фиг колонна посреди дороги, да еще стеклянная?
   А тут доктор возьми и спроси:
   – Чего ты все головой мотаешь? Зрение не двоится? В ушах не звенит, не шумит? Ну-ка, подними подбородок. Сюда смотри. – И взял пациента руками за виски.
   Надо сказать ему про музыку, подумал Роб. Но тут вдруг встретился с врачом взглядом и вздрогнул: глаза бородатого вспыхнули зеленым кошачьим огнем, зафосфоресцировали. Это было до того неожиданно и жутко, что у десятиклассника сердце подпрыгнуло чуть не до самого горла.
   Музыка умолкла, вчистую. Вместо неё десятиклассник услышал унылый писклявый голос, скороговоркой пробормотавший: «Тень-тере-тень. Щец горячих, тефтелек в судки, дверь на ключ, и граммулечку-другую. Как рукой. Тень-тере-тень».
   – Не дергайся. В глаза смотри! – басом прикрикнул на дернувшегося Роба врач.
   Не было в комнате никого третьего, точно не было!
   Голосишко запищал снова, прямо в ушах у Дарновского: «Зрачки-то, зрачки. Ефимычу сказать, пускай он. Граммулечку, граммулечку…»
   Глаза у доктора пугающим блеском больше не сверкали. Глюк это был, ясно.
   – Я тут один в палате? Или еще кто есть? – осторожно спросил Роб, скосившись. Повернуть голову пока не мог – бородатый по-прежнему сжимал ему виски.
   – Один. Как фон-барон, – весело ответил тот, убирая руки. – Ну вот что, баловень Фортуны. Следователя я к тебе не пущу. Не нравится мне, как ты мигаешь и башкой трясешь. Пускай тебя главврач посмотрит. Ты отдыхай. Аппетита у тебя пока нет и быть не может, а я, брат, проголодался. Загляну к твоему соседу, потом пообедаю, и опять к тебе. Ты только не вставай, лежи. Вот звонок, если что – жми на кнопку.

Буги-вуги

   Едва врач вышел, Роб вскочил с кровати и как следует исследовал комнату. Все эти чудеса его здорово достали.
   Спокойно, сказал он себе. Просто тут тонкие перегородки. Может, вообще фанерные.
   Он приложил ухо к одной стене – тихо. К другой – то же самое. Снаружи доносились обычные заоконные звуки: дальний шум улицы, шелест листвы, курлыканье голубей.
   Завершив разведку, десятиклассник снова улегся и зажмурил глаза, чтобы отключить зрительные глюки и сконцентрироваться исключительно на слуховых.
   Писклявый голос больше не бормотал – уже хорошо. Зато музыка распоясалась пуще прежнего. Скрипочки и духовые ушли, теперь солировали барабаны, задорно подвывало что-то типа гавайской гитары, вибрировал контрабас. Дарновский лежал и трясся от страха за свою поврежденную психику, а неведомому оркестру это было по фигу. Такое отчебучивал – прямо буги-вуги. Впору было вставать и пускаться в пляс. От этого необъяснимого и неуместного аудиовеселья Робу сделалось совсем страшно. Он лег, натянул одеяло до самых глаз.
   Когда, гремя алюминиевым чайником, вошла санитарка, обрадовался ей, как родной, хотя была она довольно противная: с бородавкой на лбу, усатая, в разношенных тапках. На лежащего даже не взглянула – наверно, пациенты были для нее вроде мебели.
   Налила в стакан блеклого чая, шмякнула на блюдечко два куска рафинада. Потом кряхтя наклонилась, достала из-под кровати утку – та была чистая, Роб ею не пользовался.
   Только теперь санитарка подняла на него глаза и недовольно нахмурилась, будто он в чем-то провинился.
   Роб подавился вскриком – глаза у старухи сверкнули такими же зелеными искрами, как недавно у бородатого доктора.
   – Чего вскинулся? Припадочный, что ли? – скрипуче проворчала санитарка, без интереса глядя на Дарновского. – Ишь, вылупился.
   Еще бы ему не вылупиться! Музыка, терзавшая его барабанные перепонки, пропала, и вместо заводного буги-вуги запел глубокий и звучный женский голос (кажется, такой называется контральто): «Травы, травы, травы не успе-ели от росы серебряной согнуться …» Песня оборвалась на середине строфы. Контральто произнесло: «Ишь ты, пустая. А после на простыню надует».
   – А? Что? – пролепетал Роб, испуганно озираясь.
   – Дерганый какой, – пробурчала старуха, отворачиваясь. – Надоели вы мне все во как…
   Забрала свой чайник и вышла, шлепая задниками.
   И буги-вуги тут же снова вмазало Дарновскому по ушам – так ликующе, так радостно, будто в самом скором времени должен был начаться большой долгожданный праздник.
   Роб застонал, зажал уши руками и даже спрятал голову под подушку. Но музыка от этого тише не стала. Скорее наоборот.
   И тогда на помощь бедному десятикласснику пришел главный и единственный союзник – рациональное мышление, недаром Дарновский был лучшим учеником выпускного класса одной из лучших столичных школ.
   Спокойно, сказал себе Роб. Врач ошибается, я не целехонек и не здоровехонек. Кости у меня целы, но психика в лоскутах. Во-первых, зрительные галлюцинации – вурдалачье посверкивание глаз у бородатого и у бабки. Во-вторых, галлюцинации слуховые: настырная внутричерепная музыка и несуществующие голоса. Может, и еще какие-нибудь симптомы обнаружатся.
   Наверно, у меня контузия или какое-нибудь неявное сотрясение мозга. Надо всё подробно описать главврачу. Ничего, вылечат. Если человек сам сознает, что у него мозги малость съехали, значит, он не полный крэйзи.
 
   И было тут Робу третье явление, кое-что наконец прояснившее. Не всё, конечно, далеко еще не всё, но некую ключевую деталь.
   В дверь решительно постучали. Не дождавшись отклика, в палату вошел немолодой, но по-молодежному одетый мужчина: вытертая кожаная куртка, остроносые сапоги с медными оковками, лажовые польские джинсы «Одра». На боку у незнакомца висел квадратный футляр.
   – Как самочувствие? – затараторил он прямо с порога и пошел к кровати, заранее протягивая руку. – Корреспондент главной районной газеты Востряков. Это и есть та самая рубашка? – показал он на застиранное больничное белье, в которое Роба обрядили, когда он еще не пришел в сознание.
   – Какая та самая? – напрягся Дарновский (не из-за вопроса, а из-за музыки, при постороннем человеке немедленно уползшей на задний план, но жизнерадостности при этом не утратившей).
   – В которой ты родился, – хохотнул репортер, стискивая больному ладонь. – Вообще-то к тебе сюда нельзя, даже ментов не пускают, но пресса не знает преград. «На пикапе драном и с одним наганом первыми врывались в города».
   Голос у него был под стать внешности – с дребезжинкой, но бодрый, напористый.
   На Роба корреспондент не cмотрел – возился с диктофоном, который извлек из квадратного футляра.
   – Раз, раз. Одиннадцатое мая, между прочим воскресенье. Райбольница. – Перекрутил, послушал, остался доволен. – Ну, счастливчик, рассказывай.
   И выжидательно уставился на десятиклассника бесцветными припухшими глазками.
   То есть это в первый момент они были бесцветные, а в следующий явственно зазеленели и вспыхнули.
   Поскольку это был уже дубль три, Роб не очень-то и удивился, лишь вжался затылком в подушку.
   «Москвичок-мозглячок, – протарабанил у него в голове скрипучий голосок. – На Мишку, как его, из «Бэ», Сосновского, нет Сосницкого, похож. Ну давай, бляха-муха, рожай. Батарейка же».
   И тут монетка наконец проскочила. Роб, что называется, въехал. Палата начинала говорить разными голосами и нести дребедень всякий раз, когда он встречался глазами с другим человеком и видел зеленые искры.
   Ничего от него не добился репортер главной районной газеты, ни единого слова. Роб лежал зажмурившись, чтобы больше не видеть зловещего фосфорного посверкивания. И уши заткнул. От скрипучего голоса таким манером избавился, от музыки – нет.
   Как ушел корреспондент, Дарновский не заметил – не до того было.
   Спокойно, без паники, мысленно твердил он. Эмоции потом, сначала рациональный подход.
   Версия номер один, из области паранормальных явлений. Дело в помещении, оно какое-то не такое.
   Это палата насылает музыку, превращает обычных людей в оборотней, включает и выключает бесплотные голоса. Место-то особенное – реанимация. Поди, многие на этой самой кровати медным тазом накрылись. Может, я слышу голоса покойников?
   Это если идти по мистическому пути.
   Теперь попробуем по материалистическому, версия номер два. Еще покошмаристей первой.
   От шока в голове у вас, Роберт Лукич, шарики задвинулись за ролики. От этого ты не можешь смотреть людям в глаза – сразу происходит сдвиг по фазе, прёт всякая бредятина. Что звуки идут из головы, а не из внешнего источника, было очевидно: ведь посетители ни голосов, ни музыки не слышат.
   Психиатр нужен. И чем скорей, тем лучше.
   Роб уже потянулся дрожащим пальцем к звонку, еще секунда, и вызвал бы медсестру. И пришел бы врач, и отправил бы десятиклассника на обследование в психоневрологическую больницу, откуда Дарновский с его уникальными симптомами, наверное, никогда бы уже не вышел.
   Всё так и произошло бы.

Блюз

   если бы в этот самый миг дверь снова не распахнулась – да так стремительно, что створка с размаху ударилась о стену и в стакане с чаем звякнула ложечка.
   В бокс реанимационного отделения ворвалась бледная, растерзанная мамхен: кофта застегнута криво, взгляд безумный, в руке авоська с четырьмя бугристыми апельсинами.
   – Робчик! Сынулечка! – отчаянно закричала Лидочка Львовна.
   – Мама! – еще громче воскликнул свихнувшийся десятиклассник и разрыдался – горько, взахлеб, как не плакал уже наверное лет пять.
   Авоська упала на пол, желтые шары покатились по линолеуму. Мамхен обхватила перепуганного сына, стала его гладить, целовать в растрепанную макушку. Сама тоже завсхлипывала, сбивчиво заговорила:
   – Позвонили, не волнуйтесь, цел, так повезло, так повезло, а я не пойму, чего повезло-то, ах ты, ах ты. Басманово какое-то, райбольница, а я даже не знаю, с какого вокзала. С Киевского, электричка в 12.55, двадцать минут до отхода, а на перроне очередь, апельсины дают, я встала, а сама думаю – не успею, ах ты, ах ты, как будто это имеет значение. Но успела, за минуту до отхода, вот, где они, упали, только килограмм в одни руки, я говорю, мне сыну в больницу, а они говорят, всем в больницу, миленький, господи, я у главврача, только что, Семена Ефимовича, он сказал, всё хорошо, всё обошлось, я даже испугаться не успела…
   И стало Робу так хорошо, так спокойно под этот ее поток сознания, и музыка не то чтобы пропала, но стала тихая, умиротворяющая, без барабанной трескотни.
   – Мама, да всё нормально, я в порядке, – прогнусавил он в нос, уже стыдясь, что так раскис.
   Вытер слезы, надел очки, посмотрел мамхену в глаза…
   – Аа!
   Затравленно вжал голову в плечи.
   Искры! Зеленые! Из глаз! У родной матери!
   Ну, это был уже чистый фильм ужасов.
   – Что? Что? – переполошилась Лидочка Львовна, но другой голос – хрипловатый, с придыханием, заглушил ее причитания: «Ах ты, ах ты, Ефимович этот, ну конечно, райбольница, мальчик мой бедненький, в Первую градскую, там настоящие специалисты, у Зинпрокофьевны брат, ах ты, ах ты, бледненький-то, бледненький, и глазки, как у маленького, когда ветрянкой, машину, в Москву, скорее…»
   Замер Роб, прислушиваясь к хрипловатому голосу. Еще не окончательно врубился, но уже тепло было, даже горячо. Голос был совсем чужой, незнакомый, но слова мамины: и это «ах ты, ах ты», и библиотечная начальница Зинаида Прокофьевна, у которой брат заведующий отделением в Первой Градской больнице.
   Это я мысли мамхена слышу, дошло наконец до отличника. А раньше слышал мысли врача – про тефтели, про граммулечку в запертом кабинете, про какого-то Ефимыча, который, наверное и есть главврач Семен Ефимович. Нянечка думала про утку и пела. Журналист волновался, что батарейка в магнитофоне сядет, и кого-то я ему напомнил, соученика по школе, что ли.
   И происходит эта аномалия, когда я смотрю человеку в глаза. Сначала вижу зеленый сполох, будто искра проскакивает, потом слышу внутренний голос. Как только раньше не допер? Видно, и в самом деле во время аварии здорово башкой стукнулся – мозги плохо работают.
   Он стиснул пальцами пылающий лоб. От поразительного открытия всего колотило, а музыка в голове звучала опять невпопад – печальная такая, с подвыванием. Чистый блюз.

Глава третья

Костольеты

   Серый, очнувшись в больничной палате, тоже услыхал кое-что чудное, но не симфонию и не блюз, а звонкое, сухое пощелкивание примерно следующего звучания: «То-так, то-так. То-так, то-так».
   Сначала, пока в голове не прояснилось, он подумал: часы тикают. Но через минуту-другую, когда малость оклемался и оглядел белую комнату, увидел, что никаких часов нет. Тогда допер: ё-моё, это ж у меня в башке щелкает!