Страница:
Борис Акунин
Фантастика
I. Дар случайный
Первая глава
Авария областного значения
Случись это десятилетием позже, в охочие до «чернушных» новостей капиталистические времена, о трагедии непременно сообщили бы все газеты и телеканалы. Но советские средства массовой информации не имели обыкновения расстраивать граждан по пустякам. По количеству жертв ЧП попадало в разряд «аварий областного значения», поэтому программа «Время» и главные органы печати о ней умолчали. Из центральных газет лишь еженедельник ГАИ «За безопасность движения» поместил на последней странице, в рубрике «Сводка ДТП», коротенькое сообщение.
Чтобы в корне пресечь слухи, бросающие тень на гвардейцев-танкистов (которые действительно в тот день проводили маневры, однако в совершенно другом квадрате), редакция приняла смелое решение – выделила под общественно острый материал целых пол-колонки на второй полосе. Задумка была сместить акцент с негатива на позитив, чтоб статья, несмотря на трагичность содержания, прозвучала не пессимистично, а жизнеутверждающе.
И ведь получилось.
Так никто и не узнал, что на самом деле случилось вечером 10 мая 1980 года на втором километре Колиногорского шоссе.
В областном «Ленинском знамени», по специальному решению бюро обкома, дали десять строк петитом. Правда, с заголовком.Московская область, Басмановский район
10 мая. На 2 км Колиногорского шоссе рейсовый автобус, не вписавшись в поворот, врезался в препятствие. Имеются человеческие жертвы. Расследованием установлено, что авария произошла вследствие грубой ошибки водителя, не справившегося с управлением.
И лишь районная «Басмановская правда» напечатала более или менее подробный отчет о случившемся. Иначе было нельзя, потому что о происшествии говорил весь район, да еще и плели всякую чушь: будто автобус на полном ходу врезался в колонну краснознаменной Таманской дивизии, расшибся о стальную броню, и погибло чуть не сто пассажиров.Больше внимания подготовке кадров
На собрании партхозактива треста «Мособлобщавтотранс» рассмотрен вопрос о недавней аварии пригородного автобуса маршрута № 685 (Звенигород – ж. д. станция Перхушково), приведшей к человеческим жертвам. Коммунисты потребовали от руководства треста принять меры для повышения уровня профессиональной подготовки шоферского состава. Решено провести месячник безопасности движения на всех маршрутах.
Чтобы в корне пресечь слухи, бросающие тень на гвардейцев-танкистов (которые действительно в тот день проводили маневры, однако в совершенно другом квадрате), редакция приняла смелое решение – выделила под общественно острый материал целых пол-колонки на второй полосе. Задумка была сместить акцент с негатива на позитив, чтоб статья, несмотря на трагичность содержания, прозвучала не пессимистично, а жизнеутверждающе.
И ведь получилось.
Корреспондент ничего не наврал и не напутал – добросовестно изложил всё, что выяснил в штабе расследования. Кроме, пожалуй, одного второстепенного обстоятельства, которое лишь заморочило бы читателям голову. Дело в том, что по поводу пресловутого бревна у экспертов имелись серьезные сомнения. Во-первых, оно было целехонько, ни вмятинки, а во-вторых, судя по слою пыли, провалялось в кювете по меньшей мере несколько часов. Однако никакой другой мало-мальски убедительной версии следственная группа выработать не сумела, а начальство, как водится, торопило с заключением, поэтому вина за «дорожно-транспортное происшествие, повлекшее за собой смерть двух или более лиц» была возложена на безгласное бревно и на столь же безответного водителя Ш., чьи изуродованные останки к тому времени уже покоились на басмановском кладбище.Родились в рубашке
Майский вечер был свеж и ясен, над берегами Москвы-реки стелился легкий, невесомый туман. Погожий денек подходил к концу, в окнах деревенских домов и дач зажглись уютные огоньки. Ничто не предвещало беды.
Трудяга-автобус пылил по Колиной Горе в сторону Рублево-Успенского шоссе. Народу в салоне было немного – в субботу основной пассажиропоток, как известно, направляется из столицы в область, а не наоборот.
Сосны знаменитого поселка деятелей науки и искусства мирно шумели над пустынным шоссе, навевая дремоту. Спала природа, спал сосновый бор, клевали носом пассажиры. Как знать, быть может, и 38-летний Ш., водитель автобуса, на миг задремал за рулем. Так или иначе, произошло непоправимое. На крутом повороте многотонную массу вынесло на встречную полосу…
Специалисты попытались восстановить картину произошедшего. Судя по тормозному пути, этому траурному росчерку, оставшемуся на асфальте, машину повело сначала влево, потом резко бросило вправо.
Вот реконструкция случившегося по версии штаба расследования, куда вошли опытнейшие следователи прокуратуры и сотрудники автоинспекции.
Трагедия произошла вследствие рокового совпадения двух факторов. Во-первых, из-за несобранности водителя, который, пытаясь удержаться на полотне дороги, был вынужден прибегнуть к экстренному торможению. Во-вторых, из-за лежащего поперек дороги бревна. Заблокированные передние колеса наехали на препятствие, отчего автобус буквально вздыбился, встал на попа и сам себя раздавил собственной тяжестью. Правда, бревно обнаружено не на дороге, а в пятнадцати метрах от места происшествия, в кювете, но эксперты полагают, что оно было отброшено туда силой удара.
Все 19 человек, находившиеся в искореженном автобусе, неминуемо должны были погибнуть. Но случилось настоящее чудо! Двое юных пассажиров, занимавших заднее сиденье, десятиклассник Р. и учащийся техникума С. уцелели. Не просто выжили, а именно уцелели! Оба паренька, конечно, находятся в состоянии нервного шока, но врачи нашей районной больницы имени Семашко уже провели всестороннее обследование и уверенно заявляют, что серьезных повреждений нет. В стародавние времена про таких счастливцев сказали бы «в рубашке родились». А мы скажем иначе: «Ребята, вы всё равно что родились заново. У вас впереди большая, интересная жизнь. Проживите ее достойно».
Так никто и не узнал, что на самом деле случилось вечером 10 мая 1980 года на втором километре Колиногорского шоссе.
Десятиклассник Р.
Пока Роб петлял меж высоких штакетников, разыскивая сначала шоссе, а потом автобусную остановку, ему было нехолодно. Три коктейля (настоящий виски с настоящей содовой) еще не выветрились, опять же ходьба согревала. Ну и, конечно, нервы подбавляли электричества.
Роба трясло от ярости, от обиды, от мысли что всё, в лайфе настал полный финиш, хоть в школу не ходи. А учиться оставалось целых три недели, и потом еще экзамены. Руки на себя наложить, что ли? Нет, в натуре. Всё равно жизнь кончена, после такого-то позора. Хоть выпускной вечер им, подонкам, испортить. Поназаказывали предкам итальянских костюмов, понашили платьев у Славы Зайцева. В черненьком походите, а кое-кто, может, и всплакнет, мстительно думал Роб, всматриваясь в ржавое расписание. Последний автобус в 22.45, сейчас без двадцати одиннадцать. Хоть с этим повезло.
Однако полчаса спустя стало ясно, что расписание лажовое, к объективной реальности отношения не имеет. Последний автобус то ли проскочил раньше, то ли его вообще отменили.
Роб неуверенно попробовал голосовать – большим пальцем, по-западному, но машин было мало, и ни одна, конечно, не остановилась. А потом дорога вообще вымерла. Сверху сосны и черное небо, вокруг глухие серые заборы. И холодно, факинг шит, до чего же холодно!
Он стучал зубами под разбитым фонарем, всхлипывал, бормотал ругательства – по-русски и по-английски.
Дурацкая, нелепая ситуёвина, совершенно в духе всей его стрёмной лайфстори. Вернуться на дачу? Ни за что, лучше околеть от холода. Двинуть пешедралом? Это на минуточку 25 кэмэ, до Кольцевой. Денег в кармане пятьдесят копеек, а задарма хрен кто подвезет, чай не Калифорния.
Тут он покраснел от злости, вспомнив, как потратил заветную пятерку. Два месяца в буфете не завтракал, деньги копил. Думал выпендриться перед Регинкой, купил венгерский джин «Марина» за 4.50. А Регинка только нос сморщила, у нее на столе красовалась сплошная фирма из валютной «Березки»: и «бифитер», и виски «тичерс», и даже яичный ликер «адвокат». Венгерское пойло она по-тихому убрала, а Роб сделал вид, будто этого не заметил.
– Нечего было соваться с кувшинным рылом, драгоценный Роберт Лукич, – сказал он вслух.
По имени-отчеству Роб обращался к себе только в минуты особенно лютого самоедства. Роберт Лукич! Комбинейшн не для слабонервных. Уже за одно это следовало бы лишить предков родительских прав.
Фамилия-то Робу досталась неплохая, даже звучная: Дарновский. Что дед назвал фазера «Лукой», в общем, тоже понятно. Старикан был из духовного сословия, что возьмешь с бывшего попа? Но папаша, байдарочник фигов! Но мамхен, работница культуры! Какие ослиные мозги надо иметь, чтобы назвать сына «Робертом»! Это у них, дебильных шестидесятников, поэт Рождественский был заместо ясного солнышка. Матушка и сейчас, бывает, как закатит глаза, как заведет: «Я жизнь люблю безбожно, хоть знаю наперед, что рано или поздно настанет мой черед!» Бе-е, блевать охота.
Роберт Лукич Дарновский, каково? Обхохочешься.
Пока молодой – ладно, но как жить, когда войдешь в возраст? Слава богу, будет это нескоро, лет через двадцать. Может, к тому времени дурацкий обычай называть человека по имени-отчеству отомрет, и станет у нас, как в Америке: просто Роберт Дарновский. А еще лучше Роб или Робби. Вон у штатников президент Картер – Джимми и всё, а не Джеймс Лукич или как там его по батюшке.
Позорная курточка из плащевки не грела, а лишь противно шуршала, и Роб обратил весь человеконенавистнический пыл на своего геройского родителя, потому что куртец покупал именно он. Типа подарок на день рождения. Видел Роб эти выдающиеся произведения отечественного легкопрома в магазине уцененных товаров, цена им 14 рублей. Оно конечно, зарплата у старшего инженера паршивая, плюс мазеру алименты, да двух новых киндеров себе настругал. Только лучше бы ничего не дарил. Или выдал деньгами. Да ну его, урода. Это из-за фазера жизнь Роба превратилась в сплошное унижение. Учился бы в нормальной школе, с детьми обыкновенных родителей, чувствовал бы себя не хуже прочих. На беду, во дворе их дома находилась знаменитая 12-я спецшкола, куда абы кого не принимали, но папаня разузнал, что существует какая-то квота для детей микрорайона, дошустрился аж до ГОРОНО и пристроил-таки сына в пижонское учебное заведение. «Пускай мальчик учит язык, в жизни пригодится».
Таких, как Роб, принятых по квоте, в классе называли «туземцами». «Туземцы» жили не в отдельных квартирах, а в коммуналках, ели не домашние сэндвичи с сервелатом, а школьные завтраки, летом ездили не к парентам в Вашингтон или Токио, а в пионерлагерь. После восьмилетки всех их на хрен выперли в обычную школу, потому что в 12-ой разукрупняли классы. Уцелели только двое: Шилов, у которого отец инвалид войны, и Дарновский, круглый отличник.
Счастливая юность у Роба протекала следующим макаром. Вставал он в шесть, потому что до школы из Новогиреева, где мамхену отслюнили квартиру в девятиэтажке, было полтора часа езды. Сидел на первой парте, усердно скрипел шариковой ручкой за 35 копеек – во всем классе такими писали только он да Шилов, остальные всё больше «паркерами». Когда никто на него не смотрел (то есть почти всегда), исподтишка косился на Регинку Кирпиченко, подругу романтических и эротических грез. Та о грезах, конечно, не догадывалась, потому что была красавица, дипломатическая дочка и вообще существовала в пространстве, которое с панельно-блочным Новогиреевым никак не пересекалось.
Всего один разок попал Роб в ее волшебное зазеркалье, и каким же обломом всё закончилось!
Он всхлипнул, поперхнулся холодным воздухом, закашлялся. Из груди донеслось жалобное клокотание, и Роб подумал: отлично, воспаление легких, проболею до конца учебного года, а потом только экзамены сдать и привет, на выпускном как-нибудь без меня перетопчетесь.
Однако не ночевать же тут было, на этой факаной остановке. Еще в самом деле околеешь. Как собака под забором.
Он вжал голову в плечи, согнул руки в локтях и затрусил вперед по дороге. Хоть до поворота на Рублево-Успенское шоссе добраться. Может, все-таки подвезет кто-нибудь до Москвы за полтинник. Нет, за сорок пять копеек – пятак надо на метро оставить.
Отбежал на сотню метров, и вдруг сзади донеслось пофыркивание мотора. Оглянулся – из-за угла сначала выскользнул свет фар, потом вынырнула серая прямоугольная туша.
Неужели автобус приехал? «Чтоб их подобрать, потерпевших в ночи крушенье, крушенье», как поет мамхенов Окуджава?
Роб припустил со всех ног назад к бетонному козырьку, да еще руками замахал. Вдруг не остановится?
Но автобус затормозил. Устало вздохнув типа «как же вы все меня достали», открыл двери.
Еще не веря нежданной удаче, Роб вскарабкался по ступенькам.
В салоне горел тусклый свет, орало радио (в московском общественном транспорте такого никогда не бывает), за стеклом позевывал водитель.
– Оплачиваем проезд, – прогудел динамик, заглушив бубнеж радиопередачи. – Десять копеек.
Роб кинул в кассу гривенник, оторвал два пятикопеечных билетика.
Куда бы приткнуться?
Пипла в автобусе было немного. Все как один дрыхли, развалившись на сиденьях – кто вдвоем, кто сам по себе. Жаться не хотелось, и Роб двинулся по проходу, высматривая свободное место, чтоб без соседа.
Так и добрался до самого хвоста. На заднем сиденье, правда, тоже сидел какой-то парень, но в самом углу, а диванчик был длинный, поэтому Роб примостился с противоположной стороны. Заворочался, устраиваясь поудобнее.
Перед тем, как повернуться к окну, покосился на парня, но разглядел лишь темный, угрюмый профиль и надвинутую на глаза кепку брэнда «трудное детство».
Роба трясло от ярости, от обиды, от мысли что всё, в лайфе настал полный финиш, хоть в школу не ходи. А учиться оставалось целых три недели, и потом еще экзамены. Руки на себя наложить, что ли? Нет, в натуре. Всё равно жизнь кончена, после такого-то позора. Хоть выпускной вечер им, подонкам, испортить. Поназаказывали предкам итальянских костюмов, понашили платьев у Славы Зайцева. В черненьком походите, а кое-кто, может, и всплакнет, мстительно думал Роб, всматриваясь в ржавое расписание. Последний автобус в 22.45, сейчас без двадцати одиннадцать. Хоть с этим повезло.
Однако полчаса спустя стало ясно, что расписание лажовое, к объективной реальности отношения не имеет. Последний автобус то ли проскочил раньше, то ли его вообще отменили.
Роб неуверенно попробовал голосовать – большим пальцем, по-западному, но машин было мало, и ни одна, конечно, не остановилась. А потом дорога вообще вымерла. Сверху сосны и черное небо, вокруг глухие серые заборы. И холодно, факинг шит, до чего же холодно!
Он стучал зубами под разбитым фонарем, всхлипывал, бормотал ругательства – по-русски и по-английски.
Дурацкая, нелепая ситуёвина, совершенно в духе всей его стрёмной лайфстори. Вернуться на дачу? Ни за что, лучше околеть от холода. Двинуть пешедралом? Это на минуточку 25 кэмэ, до Кольцевой. Денег в кармане пятьдесят копеек, а задарма хрен кто подвезет, чай не Калифорния.
Тут он покраснел от злости, вспомнив, как потратил заветную пятерку. Два месяца в буфете не завтракал, деньги копил. Думал выпендриться перед Регинкой, купил венгерский джин «Марина» за 4.50. А Регинка только нос сморщила, у нее на столе красовалась сплошная фирма из валютной «Березки»: и «бифитер», и виски «тичерс», и даже яичный ликер «адвокат». Венгерское пойло она по-тихому убрала, а Роб сделал вид, будто этого не заметил.
– Нечего было соваться с кувшинным рылом, драгоценный Роберт Лукич, – сказал он вслух.
По имени-отчеству Роб обращался к себе только в минуты особенно лютого самоедства. Роберт Лукич! Комбинейшн не для слабонервных. Уже за одно это следовало бы лишить предков родительских прав.
Фамилия-то Робу досталась неплохая, даже звучная: Дарновский. Что дед назвал фазера «Лукой», в общем, тоже понятно. Старикан был из духовного сословия, что возьмешь с бывшего попа? Но папаша, байдарочник фигов! Но мамхен, работница культуры! Какие ослиные мозги надо иметь, чтобы назвать сына «Робертом»! Это у них, дебильных шестидесятников, поэт Рождественский был заместо ясного солнышка. Матушка и сейчас, бывает, как закатит глаза, как заведет: «Я жизнь люблю безбожно, хоть знаю наперед, что рано или поздно настанет мой черед!» Бе-е, блевать охота.
Роберт Лукич Дарновский, каково? Обхохочешься.
Пока молодой – ладно, но как жить, когда войдешь в возраст? Слава богу, будет это нескоро, лет через двадцать. Может, к тому времени дурацкий обычай называть человека по имени-отчеству отомрет, и станет у нас, как в Америке: просто Роберт Дарновский. А еще лучше Роб или Робби. Вон у штатников президент Картер – Джимми и всё, а не Джеймс Лукич или как там его по батюшке.
Позорная курточка из плащевки не грела, а лишь противно шуршала, и Роб обратил весь человеконенавистнический пыл на своего геройского родителя, потому что куртец покупал именно он. Типа подарок на день рождения. Видел Роб эти выдающиеся произведения отечественного легкопрома в магазине уцененных товаров, цена им 14 рублей. Оно конечно, зарплата у старшего инженера паршивая, плюс мазеру алименты, да двух новых киндеров себе настругал. Только лучше бы ничего не дарил. Или выдал деньгами. Да ну его, урода. Это из-за фазера жизнь Роба превратилась в сплошное унижение. Учился бы в нормальной школе, с детьми обыкновенных родителей, чувствовал бы себя не хуже прочих. На беду, во дворе их дома находилась знаменитая 12-я спецшкола, куда абы кого не принимали, но папаня разузнал, что существует какая-то квота для детей микрорайона, дошустрился аж до ГОРОНО и пристроил-таки сына в пижонское учебное заведение. «Пускай мальчик учит язык, в жизни пригодится».
Таких, как Роб, принятых по квоте, в классе называли «туземцами». «Туземцы» жили не в отдельных квартирах, а в коммуналках, ели не домашние сэндвичи с сервелатом, а школьные завтраки, летом ездили не к парентам в Вашингтон или Токио, а в пионерлагерь. После восьмилетки всех их на хрен выперли в обычную школу, потому что в 12-ой разукрупняли классы. Уцелели только двое: Шилов, у которого отец инвалид войны, и Дарновский, круглый отличник.
Счастливая юность у Роба протекала следующим макаром. Вставал он в шесть, потому что до школы из Новогиреева, где мамхену отслюнили квартиру в девятиэтажке, было полтора часа езды. Сидел на первой парте, усердно скрипел шариковой ручкой за 35 копеек – во всем классе такими писали только он да Шилов, остальные всё больше «паркерами». Когда никто на него не смотрел (то есть почти всегда), исподтишка косился на Регинку Кирпиченко, подругу романтических и эротических грез. Та о грезах, конечно, не догадывалась, потому что была красавица, дипломатическая дочка и вообще существовала в пространстве, которое с панельно-блочным Новогиреевым никак не пересекалось.
Всего один разок попал Роб в ее волшебное зазеркалье, и каким же обломом всё закончилось!
Он всхлипнул, поперхнулся холодным воздухом, закашлялся. Из груди донеслось жалобное клокотание, и Роб подумал: отлично, воспаление легких, проболею до конца учебного года, а потом только экзамены сдать и привет, на выпускном как-нибудь без меня перетопчетесь.
Однако не ночевать же тут было, на этой факаной остановке. Еще в самом деле околеешь. Как собака под забором.
Он вжал голову в плечи, согнул руки в локтях и затрусил вперед по дороге. Хоть до поворота на Рублево-Успенское шоссе добраться. Может, все-таки подвезет кто-нибудь до Москвы за полтинник. Нет, за сорок пять копеек – пятак надо на метро оставить.
Отбежал на сотню метров, и вдруг сзади донеслось пофыркивание мотора. Оглянулся – из-за угла сначала выскользнул свет фар, потом вынырнула серая прямоугольная туша.
Неужели автобус приехал? «Чтоб их подобрать, потерпевших в ночи крушенье, крушенье», как поет мамхенов Окуджава?
Роб припустил со всех ног назад к бетонному козырьку, да еще руками замахал. Вдруг не остановится?
Но автобус затормозил. Устало вздохнув типа «как же вы все меня достали», открыл двери.
Еще не веря нежданной удаче, Роб вскарабкался по ступенькам.
В салоне горел тусклый свет, орало радио (в московском общественном транспорте такого никогда не бывает), за стеклом позевывал водитель.
– Оплачиваем проезд, – прогудел динамик, заглушив бубнеж радиопередачи. – Десять копеек.
Роб кинул в кассу гривенник, оторвал два пятикопеечных билетика.
Куда бы приткнуться?
Пипла в автобусе было немного. Все как один дрыхли, развалившись на сиденьях – кто вдвоем, кто сам по себе. Жаться не хотелось, и Роб двинулся по проходу, высматривая свободное место, чтоб без соседа.
Так и добрался до самого хвоста. На заднем сиденье, правда, тоже сидел какой-то парень, но в самом углу, а диванчик был длинный, поэтому Роб примостился с противоположной стороны. Заворочался, устраиваясь поудобнее.
Перед тем, как повернуться к окну, покосился на парня, но разглядел лишь темный, угрюмый профиль и надвинутую на глаза кепку брэнда «трудное детство».
Учащийся техникума С.
Наверно сунуть надо было – чирик, а то и двадцатипятирублевку, мрачно размышлял Серый. Тогда и койка бы нашлась. Только где такие бабки возьмешь? Стипуха двадцать два пятьдесят в месяц, и ту всю Рожнов отбирает.
Квакнулась общага, это ясно. А значит, год пропал попусту. Зря Серый таскался в соседний райцентр на электричке и автобусе, зря просиживал портки на занятиях, зря горбатился на практике в гараже. В гробу он видал этот Автомеханический техникум, поступил-то только ради общаги – обещали дать место после первого курса. Чтоб не жить дома, не любоваться каждый день на суку Рожнова.
«Напряженка с местами, – сказал завхоз, – может, к зиме чего-ничего проклюнется. Ты, Дронов, давай, захаживай». А сам улыбится, гад. Точно, на взятку напрашивался. Есть в общежитии койка, после третьекурсника освободилась, которого за пьянку выперли.
Есть, нету, какая разница. Главное, что не дали.
Это что же, еще полгода с Рожновым жить? Лучше сдохнуть. Пацаны говорили, если в военкомат заявление подать, могут в армию с семнадцати лет взять, добровольцем. Вот бы зыконско было. Но и до семнадцати еще надо дожить (день рождения у Серого был только в сентябре).
Хуже всего, что утром, уезжая в техникум, он думал – всё, с концами, больше сюда не вернется. И Рожнову, который третий день пил дома, брякнул напоследок: «Гляди, гнида. Будешь мать бить – урою». Тот зарычал, качнулся с кушетки – опухший весь, морда красная. «Чего ты сказал, секельдявка?!» И захлебнулся матерщиной. Но Серый уже хлопнул дверью, летел вниз по лестнице через две ступеньки. Знал, что отчим спьяну не догонит.
Но и не забудет. Рожнов, сколько бы ни выпил, памяти никогда не терял. Был он злющий, как волчара, жилистый. В молодости отсидел два года за убийство по неосторожности – стукнул одного в драке, тот приложился затылком о бровку, и карачун. Этот подвиг и последующая отсидка стали для Рожнова главным жизненным событием. Все рассказы про зону, песни оттуда же. И порядки дома тоже завел лагерные. Случалось Серому и «под нарами» (то бишь под кроватью) ночевать, и целую неделю жить «опущенным» (то есть жрать не за столом, а на корточках, дырявой алюминиевой ложкой), приходилось и вовсе без харчей сидеть – это если Рожнов в «Шизо» засадит. Сначала, гад, еще из инструкции прочтет, наизусть: «Осужденным к лишению свободы, помещенным в штрафной изолятор, запрещаются свидания, телефонные разговоры, приобретение продуктов питания, получение посылок, передач и бандеролей».
Ну а что отчим устроит за сегодняшний глупый базар, и представить было страшно. До позднего вечера Серый проторчал в техникуме, тянул время, но чему быть, того не миновать – на последнем автобусе поехал-таки назад, в Басманово, где Рожнов его уж заждался.
Хуже всего в отчиме был запах. Работал он сантехником в ДЭЗе, мытье не уважал, и квартира насквозь пропиталась мерзкой, кислой вонью. Как только мамка на такого гнуса позарилась? Еще пару лет назад была она женщина как женщина, а от жизни с Рожновым превратилась в седую старуху – вечно пьяную и почти такую же, как он, грязную.
Но мать Серый не винил, ей еще хуже, чем ему доставалось. Когда трезвая, всё плачет. Из детского сада, где уборщицей работала, ее выперли да еще грозятся под суд отдать – посуды и простыней, говорят, много наворовала. А куда ей деваться? Отчиму на водку денег не добудешь – измолотит.
И он, Серый, тоже хорош. «Урою», а сам драпанул, заступник хренов. То-то Рожнов на мамке, поди, отыгрался, злобу выместил. Для разминки, пока пасынок не вернулся.
А пасынок вот он, никуда не делся, уже к Колиной Горе подъезжает. Отметелит его Рожнов так, как никогда еще не метелил, это железняк.
На остановке кто-то вошел, сел на то же сиденье, что Серый, только в другой угол. Очкарик, московский.
Квакнулась общага, это ясно. А значит, год пропал попусту. Зря Серый таскался в соседний райцентр на электричке и автобусе, зря просиживал портки на занятиях, зря горбатился на практике в гараже. В гробу он видал этот Автомеханический техникум, поступил-то только ради общаги – обещали дать место после первого курса. Чтоб не жить дома, не любоваться каждый день на суку Рожнова.
«Напряженка с местами, – сказал завхоз, – может, к зиме чего-ничего проклюнется. Ты, Дронов, давай, захаживай». А сам улыбится, гад. Точно, на взятку напрашивался. Есть в общежитии койка, после третьекурсника освободилась, которого за пьянку выперли.
Есть, нету, какая разница. Главное, что не дали.
Это что же, еще полгода с Рожновым жить? Лучше сдохнуть. Пацаны говорили, если в военкомат заявление подать, могут в армию с семнадцати лет взять, добровольцем. Вот бы зыконско было. Но и до семнадцати еще надо дожить (день рождения у Серого был только в сентябре).
Хуже всего, что утром, уезжая в техникум, он думал – всё, с концами, больше сюда не вернется. И Рожнову, который третий день пил дома, брякнул напоследок: «Гляди, гнида. Будешь мать бить – урою». Тот зарычал, качнулся с кушетки – опухший весь, морда красная. «Чего ты сказал, секельдявка?!» И захлебнулся матерщиной. Но Серый уже хлопнул дверью, летел вниз по лестнице через две ступеньки. Знал, что отчим спьяну не догонит.
Но и не забудет. Рожнов, сколько бы ни выпил, памяти никогда не терял. Был он злющий, как волчара, жилистый. В молодости отсидел два года за убийство по неосторожности – стукнул одного в драке, тот приложился затылком о бровку, и карачун. Этот подвиг и последующая отсидка стали для Рожнова главным жизненным событием. Все рассказы про зону, песни оттуда же. И порядки дома тоже завел лагерные. Случалось Серому и «под нарами» (то бишь под кроватью) ночевать, и целую неделю жить «опущенным» (то есть жрать не за столом, а на корточках, дырявой алюминиевой ложкой), приходилось и вовсе без харчей сидеть – это если Рожнов в «Шизо» засадит. Сначала, гад, еще из инструкции прочтет, наизусть: «Осужденным к лишению свободы, помещенным в штрафной изолятор, запрещаются свидания, телефонные разговоры, приобретение продуктов питания, получение посылок, передач и бандеролей».
Ну а что отчим устроит за сегодняшний глупый базар, и представить было страшно. До позднего вечера Серый проторчал в техникуме, тянул время, но чему быть, того не миновать – на последнем автобусе поехал-таки назад, в Басманово, где Рожнов его уж заждался.
Хуже всего в отчиме был запах. Работал он сантехником в ДЭЗе, мытье не уважал, и квартира насквозь пропиталась мерзкой, кислой вонью. Как только мамка на такого гнуса позарилась? Еще пару лет назад была она женщина как женщина, а от жизни с Рожновым превратилась в седую старуху – вечно пьяную и почти такую же, как он, грязную.
Но мать Серый не винил, ей еще хуже, чем ему доставалось. Когда трезвая, всё плачет. Из детского сада, где уборщицей работала, ее выперли да еще грозятся под суд отдать – посуды и простыней, говорят, много наворовала. А куда ей деваться? Отчиму на водку денег не добудешь – измолотит.
И он, Серый, тоже хорош. «Урою», а сам драпанул, заступник хренов. То-то Рожнов на мамке, поди, отыгрался, злобу выместил. Для разминки, пока пасынок не вернулся.
А пасынок вот он, никуда не делся, уже к Колиной Горе подъезжает. Отметелит его Рожнов так, как никогда еще не метелил, это железняк.
На остановке кто-то вошел, сел на то же сиденье, что Серый, только в другой угол. Очкарик, московский.
Любовник леди Кулаковой
В автобусе было светло, снаружи темно, поэтому Роб видел свое отражение в окне почти так же отчетливо, как в зеркале. Вид собственной физиономии настроения не улучшил. Ублюдочные очочки фасона «доживем до понедельника», за ними маленькие глазки, прямые как палки волосы, россыпь прыщей на лбу и – горой Арарат посреди бледных равнин – монументальный носяра, наследство от армянской бабушки.
Ты урод со смехотворным именем и жалким будущим, сказал Роб своему черному отражению. Семнадцать лет, а уже полный лузер.
И в эту горькую минуту дальнейшая жизнь предстала перед ним во всей безжалостной очевидности.
Будет так. Сначала он сунется на филфак, благо в МГУ вступительные в июле. Не пройдет по баллам, потому что нет мохнатой лапы и потому что нервишки на экзаменах подведут. В августе – хенде хох – пойдет сдаваться в педагогический, куда выпускника 12-й спецшколы, конечно, примут с распростертыми. Курсе на четвертом, задроченный гормонами, женится на такой же очкастой задрыге, как он сам, причем даст она ему только после свадьбы. И потом в течение двадцати лет будет откладывать по двадцать рублей с зарплаты, копить на кооператив, как Акакий Акакиевич на шинель.
А его веселые одноклассники тем временем закончат свои МГИМО и ИСАА, разъедутся по загранкам. Лет через десять, когда Роб, сгибаясь под ветром, будет шкандыбать после работы с авоськой (в ней пакет кефира и пачка макарон), у тротуара лихо притормозит шикарная «лада», а то и «волга», оттуда высунется Петька Солнцев и заорет: «Wow, Дарновский! Робин-Бобин! И очки те же самые! Long time no see! Садись, подвезу!» И, конечно, даже не вспомнит про то, как при всех, при Регинке, втоптал одноклассника в грязь. Ведь зло помнят только обиженные, у обидчиков память короткая.
Про то, что Регина Кирпиченко устраивает сейшн на даче, в классе стало известно перед майскими. Ее предки собрались на недельку отвалить в Пицунду, а дочку оставили одну. Заключили с ней джентльменское соглашение: собирать френдов на городской квартире ни-ни, потому что там ковры, хрусталь и дорогая техника, зато кантри-хаус в ее полном распоряжении.
Роб наблюдал за охватившим класс ажиотажем (кого пригласят, кого не пригласят), как Золушка за сборами сестер на королевский бал: не то чтоб безучастно, но безо всякой личной заинтересованности. Уж ему-то точно не светило, так что без толку было интриговать и суетиться.
И вдруг 5 мая, после классного часа по случаю дня рождения Карла Маркса, подходит к нему Регинка, смотрит своими глазищами и говорит:
– Робчик, у меня десятого сейшн. На даче, с ночевкой. Если хочешь, приезжай.
Она стояла у окна вся освещенная солнцем, перетянутые синей лентой волосы сверкали и переливались, и у Роба перехватило в горле, в висках жарко застучало, а в груди, наоборот, стало холодно.
До чего же она была красивая! Даже если б фазер у нее работал не торгпредом, а дворником, все равно сутулому очкарику такая бьюти-квин никогда и ни за что бы не досталась.
Главное, она не только красивая была, но и хорошая. Он сразу догадался, чем вызвано неожиданное приглашение. Пару дней назад была городская контрольная по алгебре, а у Регинки с математикой не очень. Кинула через ряд записку: «SOS!». Роб свой первый вариант сразу бросил, наскоро решил задачки второго варианта и тем же манером переправил свернутый листок обратно. Так что не его прыщами прельстилась Регинка – захотела за контрольную отблагодарить.
– Десятого? – небрежно переспросил он. – Вроде нормально. Ладно, приеду.
И не удержал лица – просиял счастливой улыбкой.
Но когда очухался, стало жутко. Что надеть? В синей школьной форме на дачу не поедешь. Можно представить, как остальные расфуфырятся. Им-то хорошо, с их «Березками» и привозными шмотками, а у него даже джинсов нормальных нет.
И кинулся на поклон к матери, больше все равно было не к кому. Знал, что имеется у мамхена какая-никакая заначка, даром что ли в своей библиотеке два детских кружка по вечерам ведет.
Про фирменное тряпье втолковывать ей было без мазы – не врубилась бы. Она до сих пор джинсы называла «техасами», а кроссовки «кедами». Поэтому Роб заговорил на доступном ей языке: мол, приглашен к девочке из очень приличной семьи, не хочется выглядеть оборванцем. Намекнул и на романтические чувства.
Последнее сработало безотказно. После того, как слинял фазер, Лидочка Львовна (так мать называли все ее сослуживицы) вся как-то пожухла, что называется, махнула на себя рукой. Ни волосы покрасить, ни марафет навести, а одевалась – вообще песня, причем погребальная. Но при волшебных словах «знаешь, мама, эта девочка мне так нравится…» Лидочка Львовна, как старый боевой конь при звуках трубы, тряхнула полугодовыми химическими кудряшками, сверкнула очами и запустила из любимого поэта:
– Снятся усталым спортсменам рекорды, снятся суровым поэтам слова, снятся влюбленным в огромном городе не-о-битаемые ос-трова!
– Вот-вот, – кивнул Роб. – Понимаешь, мам, там на даче все в фирме будут, с головы до ног, а я в чем приду? В трениках ха-бэ и сандалях «пионерские»?
– Всё поняла, ни о чем не беспокойся, – сказала мамхен тоном Василисы Премудрой.
По правде сказать, он не особо на нее надеялся, но Лидочка Львовна проявила чудеса материнской любви: пошла в местком, поскандалила там, покачала права и добыла талон на настоящие кроссовки «адидас», синие, с тремя белыми полосками и олимпийской символикой. Снаружи они были замшевые, внутри восхитительно упругие – Роб посмотрел, пощупал, остался доволен.
В общем, на дачу поехал в приподнятом настроении, потому что экипировался более или менее пристойно: румынская рубашка в оранжево-зеленую клетку выглядела сносно, куртку-плащевку он завязал на поясе, чтобы прикрывала неважнецкие индийские джинсы, зато шузы были супер.
Однако добравшись до соснового колиногорского парадиза, Роб быстро скис.
Во-первых, сразила дача. Он и не подозревал, что такие бывают: чтоб не шесть соток, а целый кусок леса, и окна от пола до потолка, и огромный камин, и звериные шкуры на полу.
Во-вторых, одноклассники. Все в джинсовых костюмах, в кожаных куртках, в зеркальных солнечных очках. Курят кто «кент», кто вообще «мор», щелкают пьезозажигалками.
Ну, а добил Петька Солнцев. Он прикатил последним – видно, для пущего эффекта. Не на автобусе, как Роб, и даже не на такси, как большинство прочих, а на ярко-красном мотоцикле «ямаха». Весь в хрустящей коже, в шнурованных высоких ботинках.
Стал катать по участку девчонок, и дольше всех Регинку.
Глядя, как она держится за Петькины бока, Дарновский подумал, что если б она вот так обхватила его, Роба, и прижалась бы к спине своим шестым номером, он бы наверно умер от сердечного приступа.
Вечером, когда начались танцы-обжиманцы, стало видно, что Петька нацелился на хозяйку дачи всерьез. Атмосфера, как говорится, располагала. Все уже хорошо кайфанули, Витька с Милкой взасос лизались на диване, Сережка с Ленкой вообще ушли наверх (все знали, что у них давно по-взрослому), остальные щека к щеке изображали танго под сдавленный сип группы «Смоуки»:
Третья попытка увенчалась. То ли Регинке надоело ломаться, то ли она разнежилась от музыки, но покрытая золотистыми волосками пятерня захватила плацдарм и постепенно начала его расширять: поглаживаниями, легким маневрированием, а потом и вовсе скользнула подмышку, поближе к вторичному половому признаку.
Роб наблюдал за Петькиными успехами даже не ревниво, а с унылой, безнадежной завистью.
Ты урод со смехотворным именем и жалким будущим, сказал Роб своему черному отражению. Семнадцать лет, а уже полный лузер.
И в эту горькую минуту дальнейшая жизнь предстала перед ним во всей безжалостной очевидности.
Будет так. Сначала он сунется на филфак, благо в МГУ вступительные в июле. Не пройдет по баллам, потому что нет мохнатой лапы и потому что нервишки на экзаменах подведут. В августе – хенде хох – пойдет сдаваться в педагогический, куда выпускника 12-й спецшколы, конечно, примут с распростертыми. Курсе на четвертом, задроченный гормонами, женится на такой же очкастой задрыге, как он сам, причем даст она ему только после свадьбы. И потом в течение двадцати лет будет откладывать по двадцать рублей с зарплаты, копить на кооператив, как Акакий Акакиевич на шинель.
А его веселые одноклассники тем временем закончат свои МГИМО и ИСАА, разъедутся по загранкам. Лет через десять, когда Роб, сгибаясь под ветром, будет шкандыбать после работы с авоськой (в ней пакет кефира и пачка макарон), у тротуара лихо притормозит шикарная «лада», а то и «волга», оттуда высунется Петька Солнцев и заорет: «Wow, Дарновский! Робин-Бобин! И очки те же самые! Long time no see! Садись, подвезу!» И, конечно, даже не вспомнит про то, как при всех, при Регинке, втоптал одноклассника в грязь. Ведь зло помнят только обиженные, у обидчиков память короткая.
Про то, что Регина Кирпиченко устраивает сейшн на даче, в классе стало известно перед майскими. Ее предки собрались на недельку отвалить в Пицунду, а дочку оставили одну. Заключили с ней джентльменское соглашение: собирать френдов на городской квартире ни-ни, потому что там ковры, хрусталь и дорогая техника, зато кантри-хаус в ее полном распоряжении.
Роб наблюдал за охватившим класс ажиотажем (кого пригласят, кого не пригласят), как Золушка за сборами сестер на королевский бал: не то чтоб безучастно, но безо всякой личной заинтересованности. Уж ему-то точно не светило, так что без толку было интриговать и суетиться.
И вдруг 5 мая, после классного часа по случаю дня рождения Карла Маркса, подходит к нему Регинка, смотрит своими глазищами и говорит:
– Робчик, у меня десятого сейшн. На даче, с ночевкой. Если хочешь, приезжай.
Она стояла у окна вся освещенная солнцем, перетянутые синей лентой волосы сверкали и переливались, и у Роба перехватило в горле, в висках жарко застучало, а в груди, наоборот, стало холодно.
До чего же она была красивая! Даже если б фазер у нее работал не торгпредом, а дворником, все равно сутулому очкарику такая бьюти-квин никогда и ни за что бы не досталась.
Главное, она не только красивая была, но и хорошая. Он сразу догадался, чем вызвано неожиданное приглашение. Пару дней назад была городская контрольная по алгебре, а у Регинки с математикой не очень. Кинула через ряд записку: «SOS!». Роб свой первый вариант сразу бросил, наскоро решил задачки второго варианта и тем же манером переправил свернутый листок обратно. Так что не его прыщами прельстилась Регинка – захотела за контрольную отблагодарить.
– Десятого? – небрежно переспросил он. – Вроде нормально. Ладно, приеду.
И не удержал лица – просиял счастливой улыбкой.
Но когда очухался, стало жутко. Что надеть? В синей школьной форме на дачу не поедешь. Можно представить, как остальные расфуфырятся. Им-то хорошо, с их «Березками» и привозными шмотками, а у него даже джинсов нормальных нет.
И кинулся на поклон к матери, больше все равно было не к кому. Знал, что имеется у мамхена какая-никакая заначка, даром что ли в своей библиотеке два детских кружка по вечерам ведет.
Про фирменное тряпье втолковывать ей было без мазы – не врубилась бы. Она до сих пор джинсы называла «техасами», а кроссовки «кедами». Поэтому Роб заговорил на доступном ей языке: мол, приглашен к девочке из очень приличной семьи, не хочется выглядеть оборванцем. Намекнул и на романтические чувства.
Последнее сработало безотказно. После того, как слинял фазер, Лидочка Львовна (так мать называли все ее сослуживицы) вся как-то пожухла, что называется, махнула на себя рукой. Ни волосы покрасить, ни марафет навести, а одевалась – вообще песня, причем погребальная. Но при волшебных словах «знаешь, мама, эта девочка мне так нравится…» Лидочка Львовна, как старый боевой конь при звуках трубы, тряхнула полугодовыми химическими кудряшками, сверкнула очами и запустила из любимого поэта:
– Снятся усталым спортсменам рекорды, снятся суровым поэтам слова, снятся влюбленным в огромном городе не-о-битаемые ос-трова!
– Вот-вот, – кивнул Роб. – Понимаешь, мам, там на даче все в фирме будут, с головы до ног, а я в чем приду? В трениках ха-бэ и сандалях «пионерские»?
– Всё поняла, ни о чем не беспокойся, – сказала мамхен тоном Василисы Премудрой.
По правде сказать, он не особо на нее надеялся, но Лидочка Львовна проявила чудеса материнской любви: пошла в местком, поскандалила там, покачала права и добыла талон на настоящие кроссовки «адидас», синие, с тремя белыми полосками и олимпийской символикой. Снаружи они были замшевые, внутри восхитительно упругие – Роб посмотрел, пощупал, остался доволен.
В общем, на дачу поехал в приподнятом настроении, потому что экипировался более или менее пристойно: румынская рубашка в оранжево-зеленую клетку выглядела сносно, куртку-плащевку он завязал на поясе, чтобы прикрывала неважнецкие индийские джинсы, зато шузы были супер.
Однако добравшись до соснового колиногорского парадиза, Роб быстро скис.
Во-первых, сразила дача. Он и не подозревал, что такие бывают: чтоб не шесть соток, а целый кусок леса, и окна от пола до потолка, и огромный камин, и звериные шкуры на полу.
Во-вторых, одноклассники. Все в джинсовых костюмах, в кожаных куртках, в зеркальных солнечных очках. Курят кто «кент», кто вообще «мор», щелкают пьезозажигалками.
Ну, а добил Петька Солнцев. Он прикатил последним – видно, для пущего эффекта. Не на автобусе, как Роб, и даже не на такси, как большинство прочих, а на ярко-красном мотоцикле «ямаха». Весь в хрустящей коже, в шнурованных высоких ботинках.
Стал катать по участку девчонок, и дольше всех Регинку.
Глядя, как она держится за Петькины бока, Дарновский подумал, что если б она вот так обхватила его, Роба, и прижалась бы к спине своим шестым номером, он бы наверно умер от сердечного приступа.
Вечером, когда начались танцы-обжиманцы, стало видно, что Петька нацелился на хозяйку дачи всерьез. Атмосфера, как говорится, располагала. Все уже хорошо кайфанули, Витька с Милкой взасос лизались на диване, Сережка с Ленкой вообще ушли наверх (все знали, что у них давно по-взрослому), остальные щека к щеке изображали танго под сдавленный сип группы «Смоуки»:
За столом, сплошь уставленным фирменными бутылками, оставались только трое: Дарновский и Петька с Регинкой. Роб сосредоточенно тянул через трубочку виски с содовой (гадость жуткая), изображал задумчивость, а сам с замиранием сердца следил за манипуляциями солнцевской руки. Она уже дважды как бы ненароком опускалась на Регинкино плечо и была мягко снята.
A summer evening on Les Champs Elysees,
A secret rendez-vous they planned for days[1]…
Третья попытка увенчалась. То ли Регинке надоело ломаться, то ли она разнежилась от музыки, но покрытая золотистыми волосками пятерня захватила плацдарм и постепенно начала его расширять: поглаживаниями, легким маневрированием, а потом и вовсе скользнула подмышку, поближе к вторичному половому признаку.
Роб наблюдал за Петькиными успехами даже не ревниво, а с унылой, безнадежной завистью.