Задыхаясь, мы влетаем в дом и прилаживаем шесты на стену. Пользуясь тем, что Дэвис еще не спустилась, зачерпываем по пригоршне овсянки, жадно пьем воду из сифона, обегаем напоследок Мортимер-роуд и Гренвил-плейс, какое-то время гоняем камешек по двору, подпрыгивая на одной ноге (не забыть завтра встать пораньше, чтобы потренироваться), и к семи возвращаемся в дом, готовые к долгому школьному дню.

2

   В одном из номеров школьной газеты в статье за подписью Дж. В. М. можно прочесть разбор индивидуальных особенностей некоторых учеников, чьи имена заменены буквами. В моем случае (я прохожу там под буквой Д) автор – не только учитель, но и отец – оценивает ученика с той безапелляционностью, с какой взрослые оценивают юных, да что там, кого угодно, только не самих себя.
   «Д. не любит французский язык – не видит в его изучении смысла. Обожает математику. Забывает книги, теряет перья, никогда не помнит, где что оставил. Прежде чем ответить на вопрос, может молоть всякий вздор, но тут же поправляется и дает разумный ответ. Способен произнести пятьсот пятьдесят шесть слов в минуту, а написать за три минуты больше слов, чем учитель прочтет за тридцать. Считает этот мир весьма любопытным местом, хотел бы изучать философию, ботанику, геологию, астрономию и все остальное. Собирает жуков, кости, бабочек и прочее, не в состоянии объяснить, почему алгебра занятнее футбола, а геометрия слаще пирожного».
   Перед вами портрет энтузиаста.
   Много лет спустя, когда я сам был отцом мальчика в возрасте Д, мне довелось присутствовать на обеде для учителей начальных школ. Поначалу я не испытывал ни малейшего желания выступать, но к концу обеда передумал. В тот вечер между решением задачки по геометрии и «Островом сокровищ» мой сын выбрал геометрию, потому что «геометрия забавнее». Все дети, сказал я тогда за обедом (возможно, я погорячился), одинаковы. На свете нет ничего, чему бы они не захотели учиться. А потом мы отправляем их в школу, проходит два-три года, и куда девается их пыл? В пятнадцать они только и знают, что отлынивать от занятий.
   Не скажу, что аудитории понравилась моя речь. «Гимнастика укрепляет мышцы» встретила у слушателей гораздо больше сочувствия. Однако после обеда ко мне подошел директор школы и сказал:
   – Я с вами согласен, но вопрос почему? Почему так происходит? Что мы делаем неправильно? Вот что не дает мне покоя.
   Если в школе я был энтузиастом, то потому лишь, что меня учил папа, которому было не занимать рвения. Если я не любил французский и обожал математику, то потому лишь, что математику вел отец, а французский – кто-то другой. Как я ответил тогда директору школы, аттестат оценивает учителя не в меньшей мере, чем ученика. «Полное отсутствие интереса к предмету» означает порой лишь полную некомпетентность преподавателя. В доме моего отца не было ничего естественнее, чем интересоваться всем на свете.
   Мы коллекционировали все, что попадалось под руку. С особым рвением собирали минералы. Даже купили геологический молоток, один конец которого напоминал долото, а другой – такелажную свайку. С ним мы и отправились в пасхальные каникулы на скалы в Рамсгит в поисках аммонитов, сталактитов, сталагмитов и ископаемых останков доисторических животных. Впрочем, в тот раз при помощи острого конца молотка мы смогли повредить лишь ногу бедняги Кена. Тем не менее коллекция росла и включала в себя исландский шпат, флюорит и другие восхитительные минералы. Множество воскресных вечеров мы провели, рыская в окрестностях Финчли-роуд в поисках осколков полевого шпата, отколовшегося от кварца. И каждый вечер вываливали трофеи на туалетный столик, а потом раскладывали на кровати Кена.
   Однажды мы так возгордились своими находками, что решили показать коллекцию хранителю геологического музея на Джермин-стрит. Хранитель не приглашал нас, но мы были уверены, что он обрадуется визиту коллег. Папа дал нам деньги на автобусный билет и строго-настрого запретил переходить Пиккадилли одним, без полицейского. И мы отправились в путь.
   Внешне мы по-прежнему напоминали Ширли Темпл, а свои сокровища увязали в белоснежный носовой платок Кена. Поначалу хранитель опешил, решив, вероятно, что мы хотим предложить нашу коллекцию в дар нации, но, когда мы объяснили, что всего лишь просим идентифицировать несколько камней, с радостью согласился, признав в одном из аммонитов засохшего жука-короеда и рассказав много интересного о флюорите. В свою очередь, мы бодро поведали ему все, что помнили, про слюду, полевой шпат и кварц.
   Теперь нам предстояло снова пересечь Пиккадилли. В первый раз все прошло как по маслу. И полицейский, и движение были на месте. Первый остановил второе, и мы величественно прошествовали на другую сторону улицы. Однако на обратном пути Пиккадилли оказалась совершенно пуста. Мы могли бы затеять игру в чехарду или разложить наши сокровища прямо на проезжей части. Но ведь мы обещали папе! Мы не были педантами, но обещание есть обещание. После непродолжительного спора мы махнули рукой полицейскому, который с важным видом перешел улицу и не на шутку рассердился (откуда ему было знать про обещание), когда мы попросили его перевести нас обратно. Впрочем, ему ничего не оставалось как с гордо поднятой головой вернуться на свой пост на другой стороне улицы, а мы с невинным видом проследовали за ним.
   На двоих у нас было два пенса на карманные расходы. Половина ушла на коробок охотничьих спичек. Такие спички не чета обычным, они гораздо, гораздо забавнее, и, чтобы растянуть коробок на несколько недель, мы намеревались сжигать каждый вечер всего по одной – после того как потушат свет. Второй пенс мы собирались оставить в кондитерской на Риджент-стрит. Мы задумчиво разглядывали витрину, прикидывая, как удачнее вложить наш капитал, когда привлекли внимание прохожего. Возможно, у него была маленькая дочка, похожая на нас… в общем, незнакомец остановился, положил шиллинг на спичечный коробок, который я держал в ладони, и был таков. Сказочное богатство!
   Однако мысль истратить этот шиллинг на себя просто не пришла нам в голову. Еще бы, мы ведь обещали папе никогда не брать денег у чужих!.. О том, как близки были мы с Кеном (а равно о том, как любили отца и как ему доверяли) свидетельствует тот факт, что мы даже не стали спорить. Наш кровный пенс мы истратили на сладости, а шиллинг разменяли у кассирши: шестипенсовик ушел в ящик для сбора пожертвований – Кен хотел помочь китайцу, про которого недавно прочел; монетку в три пенса мы отдали подметальщику на углу, а оставшиеся три пенса положили в ящик стола, где хранилась коллекция, ведь в некотором смысле они тоже были минералами.
   Вы скажете, что мы были слишком хорошими? Если и так, то не слишком долго, о щепетильности в денежных вопросах мы забыли уже во время учебы в Вестминстере. В любом случае (как ни странно) я больше стыжусь плохого, чем хорошего, больше жалею о нарушенных обещаниях, чем о тех, которые сдержал. Мне нравится вспоминать об этих трех пенсах – табу даже в самые мрачные дни, когда казалось, что до субботы, когда нам выдавали деньги на карманные расходы, никак не дотянуть.
   Поначалу мы получали пенни в неделю, затем сумма возросла до трех пенсов, при условии, что мы не пили чай. Позднее запрет на чай был отменен, и это заставляет меня думать, что он просуществовал недолго. Помню, как-то я увязался за приятелем, который решил навестить тетю (только не спрашивайте меня зачем), и на прощание добрая женщина сунула мне в ладонь монетку. Тетушка одноклассника не могла считаться чужой, да и полпенни – это всего лишь полпенни, но когда мы удалились от ее дома на приличное расстояние и воспитание позволило мне разжать кулак, оказалось, что в нем лежит шиллинг. Я не поверил своим глазам и, пока племянник не показал мне свою монету в два шиллинга, думал, что произошла чудовищная ошибка. Приятель был гораздо крупнее меня, и, в конце концов, это была его тетя, поэтому он мог преспокойно отобрать у меня шиллинг. Однако он ограничился тем, что послал меня в аптеку за птичьим молоком. Это считалось в те времена пресмешной шуткой, но, на его беду, я уже слышал о ней. Бедный старина Кен уже угодил в этот капкан несколько дней назад.

3

   И в экспедициях за полевым шпатом и гусеницами, и в пеших морских походах нас сопровождал шотландский сеттер по кличке Брауни. Он пристал к нам в Севеноуксе, где мы снимали дом. Я могу сомневаться относительно других дат, но твердо уверен, что в то лето мне было семь. Брауни боялся выстрелов, а при раскатах грома забивался под стол, за что, вероятно, и был с позором изгнан из шикарной конуры. Пес сам приплелся к нам, понурый и без ошейника, но не прошло и недели, как мы поняли, что созданы друг для друга. Брауни был верным и любящим, а по мягкости характера уступал только папе. Мы забрали его в Хенли-Хаус. Он стал нашим.
   Стоял сырой воскресный вечер, когда Брауни неожиданно показал охотничью хватку и стал героем Финчли. В поле за Финчли-роуд он начал копать, а мы стояли рядом, сгорая от любопытства. Когда из норы показалась мышь – не какая-нибудь квелая домашняя мышка, а дикая полевая мышь, мы почувствовали себя героями Джеффериса, Марриета и швейцарской семьей Робинзонов[4]. Теперь мы – коренные деревенские жители, поймавшие коренную деревенскую мышь с помощью настоящей охотничьей собаки. Перед нами открылись все тайны жизни в глуши, отныне даже на необитаемом острове мы будем как дома. Не то чтобы нас заботила сама мышь – в конце концов, мышь можно купить или обменять, но поймать ее самим – вот она, слава.
   Впрочем, первую мышь мы все-таки упустили. Однако Брауни продолжал копать, и мы молились (день был воскресный), чтобы одной мышью дело не ограничилось. Так и случилось – и на этот раз мы не оплошали. Мы принесли мышь домой и соорудили для нее особую клетку. Она прожила достаточно долго, чтобы обжить клетку, а потом умерла, и мы похоронили ее в саду между геранями, лобелиями и кальцеоляриями. Маленький городок, как сказал бы лорд Теннисон, «не знал пышнее похорон»[5].
   Примерно в то же время, все еще упиваясь своей деревенской дикостью, мы нашли жабу и решили сделать из нее чучело. Однако прежде мы забрались на дерево, с которого я благополучно сверзился. К счастью, некому было переживать, не сломал ли я себе позвоночник, но две маленькие девочки, игравшие неподалеку, подбежали посмотреть, что случилось. Они смущенно жались друг к другу и тихо препирались:
   – Спроси ты.
   – Нет, ты.
   – Нет, ты-ы-ы-ы….
   – Дафай фместе.
   И они в унисон спросили:
   – Вы не ушиблись?
   – Нет, – ответил я.
   Девочки ускакали восвояси, но с тех пор, собираясь предпринять какую-нибудь совместную авантюру, мы с Кеном переглядывались, шептали: «Дафай фместе», – и хихикали.
   При деятельном участии Брауни мы принялись за поиски чего-нибудь, что под руку попадется, и случайно наткнулись на жабу. Внезапно оказалось, что на свете нет ничего важнее, чем обрести вожделенное чучело. Была ли она мертва, или мы ее убили? Не помню. Но не успели девочки вместе со своей матерью вернуться домой к чаю, а мы уже вскрыли жабу и вытащили кишки наружу. Нас поразило, какими крошечными, по-жабьи крошечными, были ее останки. Мы забрали шкурку домой, положили в ящик с минералами, где жаба постепенно усыхала и скукоживалась. Но тайна была так гнетуща, а наше деяние столь зловеще, что для его обозначения требовалось тайное слово. Поначалу мы остановились на Кровавой Жабе, или КЖ (радуйтесь, что вам не довелось узреть то, что видели мы!), затем, после долгих блужданий между латынью и греческим (Кен как раз приступил к греческому), вывели формулу: ФН («фонтан» – единственное слово, которое мы знали по-гречески).
   В церкви, сжимая молитвенник, мы шептали друг другу: «ФН», – делясь тайным знанием, что жизнь не вечный праздник. Стоя рядом в гостиной перед приемом гостей – тщательно причесанные, облаченные в ненавидимые все душой жесткие матроски, – мы обменивались взглядами, в которых ясно читалась та самая формула. Целых шесть месяцев (чучело мы так и не набили, и усохшие останки жабы постепенно обратились в пыль) мы разделяли нашу тайну, но и сорок лет спустя упоминание магической формулы заставляло сердца двух пожилых мужчин с трубками, гадающих, что делать с собственными сыновьями, встрепенуться и забиться чаще.

4

   Лучшего папиного приятеля звали доктор Уиллис, и в нашем присутствии он никогда не называл его иначе. Хотя уверен, что, оставаясь наедине, они обращались друг к другу запросто: Милн и Уиллис. Редко кто из викторианцев звал друг друга по имени. После двадцати лет дружбы Ватсон так и не стал для Холмса Джоном.
   Доктор Уиллис жил на Вест-Энд-лейн. Он сотрудничал с нашим доктором Мортоном, жена которого обращалась к нему не иначе как мистер Уиллис: ее муж был доктором медицины, а доктор Уиллис всего лишь хирургом.
   Доктор Уиллис был человеком порывистым и увлекающимся, ровесники его обожали. Внешне он весьма походил на персонажа «Трильби» – художника Таффи, разделяя с ним страсть к спортивным упражнениям. В своем кабинете доктор по собственным чертежам соорудил горизонтальные перекладины, и субботними вечерами близкие друзья доктора, попрощавшись с миссис Уиллис, могли там отжиматься и подтягиваться. У доктора была теория, согласно которой большинство поганок пригодны в пищу, главное – уметь их готовить, и он охотно возглавлял экспедиции в лес за грибами. Особенно зловещие экземпляры ядовитых грибов звались «чернильными», хотя вряд ли это их официальное название. Впрочем, к чести доктора Уиллиса нужно признать, что он никогда не ставил эксперименты на гостях – исключительно на собственном семействе.
   Именно доктор Уиллис приобщил папу к велосипеду. Во время длинных велосипедных прогулок они обменивались размышлениями о жизни.
   «Как-то раз во время прогулки доктор Уиллис сказал мне…» – папа часто начинал этой фразой свои рассказы, а мы с Кеном переглядывались, гадая, какая история за этим последует. Иногда присказка менялась: «Как-то раз я сказал доктору Уиллису…»
   Должно быть, однажды доктор Уиллис сказал папе: «Употреблять в пищу поганки следует большему количеству людей», или папа заметил: «Разве природа не восхитительна?» Так или иначе, доктор Уиллис где-то прослышал – а возможно, и сам их организовал – о ботанических лекциях. У затеи оказалось около двух десятков ревностных последователей, включая папу, Кена и меня.
   Мы встречались в условленном месте и дальше следовали за лектором, причем мы с Кеном старались затеряться в хвосте процессии. Однажды мы что-то перепутали – поезд, место встречи или ее дату – и провели отличный вечер на берегу реки: втроем, никаких пестиков и тычинок, только болтовня и игры на свежем воздухе. После того случая каждый четверг мы молились, чтобы что-нибудь расстроило очередную лекцию, но небеса лишь однажды вняли нашим мольбам. В тот день папа не смог нас сопровождать. Мы встретились у Хайгейт-Вудс – в месте, где нетрудно заблудиться, будь ты хоть самый страстный любитель пестиков и тычинок, и, отстав от группы, валялись на земле, гоняя гусениц, пока приближающийся голос лектора не предупредил нас, что пора уносить ноги.
   Может показаться, что я питал не слишком нежные чувства к ботанике. Возможно, в тот раз нам просто не повезло с лектором. Позднее мне представилась еще одна возможность ее полюбить, ибо в Хенли-Хаус впервые появился молодой дипломированный биолог.
   Как утверждает он в своей автобиографии, биологом был не кто иной, как сам Герберт Уэллс. После опубликования его выдающейся книги газетчики захотели узнать у меня, помню ли я его в те дни.
   Я ответил, что обязан ему всей ботаникой, которую так и не выучил.
   «Да, ответил нам мистер Милн, – писали газеты на следующее утро, – всем, что я знаю о ботанике, я обязан ему».
   Герберт Джордж Уэллс – выдающийся писатель и преданный друг, и я действительно многим ему обязан. Главным образом я ценю то дружеское расположение, которое он всегда питал к моему отцу, но учительство не было его коньком. Для преподавателя он был слишком умен и нетерпелив. Лишь однажды, когда юный учитель вскрывал лягушку, ему удалось полностью завладеть вниманием класса, однако школьной жизни редко удается задержаться на таких вершинах. К счастью, в следующий раз мы встретились в школьной газете, где Герберт Уэллс пару лет разминался и накачивал мускулы перед тем, как совершить прыжок в мир литературы.

Глава 4

1

   Лучшая часть нашей жизни проходила летом, и только благодаря летним каникулам я могу сопоставить даты. «Это было тогда, когда мы остановились в Лимпсфилде; в год, когда мы жили в Сифорде, мне отрезали волосы».
   Первое лето, которое я запомнил, мы провели в Кобеме: Кобеме мистера Пиквика, или, если хотите, лорда Дарнли. 1888 год. Мне – шесть лет.
   В детстве я часто болел, ничего серьезного, но уроки пропускал. Полагаю, отчасти мои хвори случались от переедания, отчасти их причиной было то, что я считался любимцем отца. Родители с радостью хватались за предлог побаловать младшенького. Так и вижу себя в большой маминой кровати, в тревоге ожидающего прихода Кена, которому велено поцеловать меня на ночь. Не то чтобы он – равно как и я – к этому стремился, однако родители отправили его «пожелать Алану спокойной ночи», и мы оба с ужасом понимаем, что поцелуя не избежать. Превозмогая отвращение, мы целуемся, Кен выскакивает из спальни, и ничего не подозревающая мама кладет руку мне на лоб, проверяя температуру. Странно, но она снова подскочила.
   Однако в 1888 году я действительно болен. Шишку на шее, которую я нащупал, доктор Мортон называет воспалением желез, и меня вместе с Би отсылают в Маргейт за свежим морским воздухом. Возможно, не только за ним, но пока, что бы ни затевалось за его спиной, обреченный на казнь беззаботно возится в песке. Две недели спустя приезжает папа и отводит меня к доктору Тревису, брату великого сэра Фредерика. Доктор решает оперировать на следующий день.
   Остальным больным будет интересно узнать, что:
   1. Я с самого приезда папы знал, что мне предстоит, и в приемной доктора трясся от страха.
   2. Хотя я понимал, что случится вскоре, когда вечером мы с папой и Би устроили на пляже пикник, а после ходили смотреть на маяк, ничто не омрачало моего счастья.
   3. Назавтра я почти безропотно шагнул в операционную.
   4. На следующее утро я снова испугался, но когда снимали бинты, не плакал и впоследствии страшно собой гордился.
   Наступил август и, распрощавшись с доктором Тревисом, мы с Би воссоединились с остальным семейством в Кобеме. Барри и Кен страшно обрадовались моему возвращению и уже на следующее утро решили показать мне окрестности. Выступили мы в шесть, я был весь в бинтах и лопался от гордости, а Барри и Кен, нарезая круги вокруг, взахлеб рассказывали мне о местных диковинках.
   Оказывается, неподалеку есть замок, и завтра мы туда отправимся, а сегодня осмотрим его снаружи. Несмотря на то что я был внутри маяка (а они – нет), меня переполнял энтузиазм. Далеко ли до замка? Еще как.
   Тут Кен запнулся, опустил глаза и буркнул, что проглотил муху, но звук, который вырвался у него изо рта, больше походил на смешок, чем на кашель. Я решил, что до замка не так уж далеко, и просчитался. Мы шли и шли, а конца пути было не видать.
   Наконец мы добрались до цели.
   – Вот он, замок! – хором воскликнули Барри с Кеном. – Разве не славный?
   Замок представлял собой серую каменную башню. И впрямь славный.
   – А почему мы не можем войти? – спросил я.
   – Можем, но мы ведь решили, что войдем завтра.
   – Ладно, – согласился я.
   Тогда, переглянувшись с Барри, Кен сказал:
   – Я проголодался, а ты, Алан?
   Нашел о чем спрашивать! Я всегда был голоден.
   – Видишь дом? Давай постучимся и попросим у них молока.
   – Постучимся? (А разве так можно?)
   – Я не боюсь, – заявил Барри. – А ты, Кен?
   Кен, к моему удивлению, тоже не боялся.
   – Хорошо, – не стал я упрямиться.
   Мы постучались. (Ну и дураки эти двое.) Дверь открылась.
   – А вот и вы, мои хорошие, – сказала Дэвис. – Прямо к завтраку.
   Никому не удавалось подшутить надо мной удачнее. На следующий день, в воскресенье, мы все отправились в «замок». Не забывайте, мне было только шесть.
   К первому сентября Кену уже исполнилось восемь. Среди подарков оказались игрушечный лук и стрелы, но если Кен надеялся, что поставит яблоко мне на голову и я стану стоять смирно, то он просчитался. Я успевал сгрызть яблоко, не дожидаясь, пока брат отойдет на расстояние выстрела. Поэтому мы просто палили вверх и вскоре остались без стрел.
   Кену вообще не везло с подарками – его день рождения приходился на лето, и все подарки для активных игр на свежем воздухе мы делили на двоих.
   В 1892 году на школьных соревнованиях он пришел к финишу вторым в беге на полмили (190 ярдов) и выиграл фляжку для виски. По дороге домой я, вертя фляжку в руках, случайно выронил ее – и Кен остался без фляжки. Взамен я предложил ему барометр-анероид (первый приз на тех же соревнованиях), но Кен не взял. Невозможно владеть барометром единолично – он и так был столько же мой, сколько и его. Позднее, когда Барри продал мой велосипед за фунт и отдал выручку Кену, справедливость была восстановлена. Мы никогда не дулись друг на друга по пустякам.
   Наш дом стоял по соседству с «Кожаной флягой», ныне гостиницей «Пиквик». Мы согласились с папой, что перемена названия не пошла ей на пользу. В церкви напротив гостиницы мы впервые увидели стихарь и до конца службы не могли отвести от него глаз. Почти все время мы проводили вместе с Би в парке Кобема и чаще всего забирались на высокое деревянное сооружение, носившее название «Воронье гнездо», откуда открывался восхитительный вид на Медвей и Темзу.
   Однажды лорд Дарнли привел друзей им полюбоваться и, заметив, что наверху нет места, через викария передал папе письмо: он не возражает против нашего присутствия, если время от времени мы будем позволять подняться ему самому, и выражает надежду, что мы не намерены свить наверху гнездо. Мы были смущены своим промахом, а дядя, который был там с нами и полдня купался в пруду Кобем-Вудс, недолго думая укатил в Париж на Всемирную выставку. Впрочем, я до сих пор не уверен, что толкнуло его на этот шаг: чувство вины или желание приобщиться к достижениям современной цивилизации.
   Сомневаюсь, что мы с Кеном обрели вкус к долгим пешим прогулкам до Лимпсфилда (1890 год), но однажды утром – Кену только что исполнилось восемь, мне шесть – мы вышли из дому и дошли до окраин Грейвсенда. Там нас охватил страх: вдруг отряд вербовщиков выскочит из-за угла и нас заберут матросами на торговое судно? На обратном пути мы сбивчиво обсуждали предстоящий завтрак, скрывая друг от друга испуг. С тех пор мы ничего уже не боялись. Вдвоем нам сам черт был не страшен.

2

   Почему-то мне кажется, что то лето в Севеноуксе выдалось неудачным. Возможно потому, что Севеноукс нельзя назвать деревенской глушью. Мы играли в Ноул-парке (хотя больше не осмеливались занимать лучшую спальню в усадьбе) и в меловых карьерах Дантон-Грин. Наконец, там мы обрели Брауни. Этот дар небес наверняка вытеснил из моей памяти все плохое, однако я хорошо помню Пензхерст-Плейс.
   В Пензхерст-Плейс родился Филипп Сидни. Написав эту фразу, я испытал желание проверить себя, ибо слишком часто людям приписывают места рождения, к которым они не имеют никакого отношения. Заглянув в «Жизнь Филиппа Сидни», я обнаружил на первой странице запись, сделанную папиным почерком: «Алан А. Милн, гимнастика, категория до четырнадцати лет».
   Я уже рассказывал об этом, но совершенно забыл и про сам приз, и про то, что он сохранился. Странным образом это обстоятельство заставляет меня (и, хочется верить, читателя) надеяться, что моя автобиография заслуживает большего доверия, чем множество подобных книг. Как бы то ни было, в 1889 году я мало смыслил в гимнастике, и мы не так уж много знали про Филиппа Сидни, за исключением истории про стакан воды[6]. Потому не слишком удивились бы, если взрослые, пообещав показать его дом, отвезли бы нас в дом Гектора или Хереварда Будителя.
   В Пензхерст-Плейс нас представили выпускнику Хенли-Хаус Альфреду Хармсворту. Именно он в 1881 году основал «Школьный журнал Хенли-Хаус», а впоследствии – газету «Ответы». В следующий раз я встретил его в 1903 году, и он был уже сэром Альфредом, хозяином «Дейли мейл» и концерна «Амальгамейтед пресс», а я именовал себя начинающим писателем.
   Мое самое яркое воспоминание об Альфреде Хармсворте связано с едой. Мы обедали в Пензхерст-Плейс, и по какой-то причине взрослые решили от нас избавиться, отправив в деревню купить сладостей. Хармсворт щедрой рукой – словно собственноручно торговал «Ответами» на углу – рассыпал по нашим карманам полные пригоршни мелочи – поступок, убедивший нас окончательно и бесповоротно, что мы имеем дело с миллионером, каковым он и стал в будущем.