Алан Вейсман
Земля без людей

   Памяти Сони Маргариты. С любовью, из мира без тебя


 
Das Firmament blaut ewig, und die Erde
Wird Lange fest steh’n und aufbtih’n im Lenz.
Du aber, Mensch, wie lange lebst den du?
 
 
Небесный свод навечно голубой, Земля
Останется тверда, в цветах весной.
А ты, человек, как долго проживешь?
 
Ли Бо /Ханс Бетге /Густав Малер «Китайская флейта: Застольная песня о страданиях Земли». «Песнь о Земле»

Вступление Обезьяний коан

   Однажды июньским утром 2004 года Ана-Мария Санти сидела напротив почты под большим навесом из пальмовых листьев и хмурилась, глядя на то, как собирается ее народ из Мазараки, деревушки на Рио-Конамбу, эквадорском притоке верхней Амазонки. За исключением волос, все еще густых и черных, несмотря на семь десятков прожитых лет, все в Ане-Марии напоминало сухой стручок. Ее серые глаза похожи на две бледные рыбы, заключенные в омуте лица. На наречии кечуа и практически исчезнувшем языке запара она распекала своих племянниц и внучек. Через час после рассвета они, как и все остальные в деревне за исключением Аны-Марии, были пьяны.
   Поводом послужила «минга», амазонский эквивалент «строительства амбара[1]». Сорок босоногих индейцев-запара, некоторые с раскрашенными лицами, сидели в тесном кругу скамеек из бревен. Чтобы воодушевить людей на вырубку и выжиг леса для расчистки нового клочка земли под маниоку для брата Аны-Марии, они пили чичу – литрами. Даже дети прихлебывали из керамических чаш, полных молочного кислого пива, изготавливаемого из мякоти маниоки, бродившего на слюне запарских женщин, которые целыми днями жевали ее комки. Две девочки с травой, вплетенной в волосы, шли сквозь толпу, наполняя чаши чичей и подавая тарелки с кашицей из зубатки. Старикам и гостям они предлагали ломти вареного мяса, темные, как шоколад. Но Ана-Мария Санти, старейшая из присутствующих, ни к чему не притронулась.
   Несмотря на то что большая часть людей уже унеслась в новое тысячелетие, запара едва вошли в каменный век. Как паукообразные обезьяны, от которых, как они верят, произошли, запара все еще преимущественно живут на деревьях, связывая стволы пальм, поддерживающих крышу, сплетенную из пальмовых листьев, лианами беджуко. Пока не появилась маниока, сердцевина пальм была их основным овощем. Для получения протеинов они ловили сетями рыбу и охотились на тапиров, пекари, лесных перепелов и гокко с помощью дротиков и духовых ружей.
   Они по-прежнему охотятся, но дичи теперь осталось мало. Ана-Мария говорит, что, когда ее внуки были молоды, лес легко кормил их, несмотря на то что запара являлись тогда одним из самых крупных племен Амазонки, их племя насчитывало около 200 тысяч членов, живших в деревнях вдоль всех соседних рек. А затем что-то где-то случилось, и их мир – и не только их – перестал быть прежним.
   А случилось то, что Генри Форд открыл секрет массового производства автомобилей. Спрос на надувные камеры и шины скоро привел к тому, что амбициозные европейцы поплыли вверх по всем проходимым водам Амазонки, присваивая земли с каучуковыми деревьями и захватывая работников, которые собирали бы их смолу. В Эквадоре им помогли индейцы кечуа с нагорий, крещенные испанскими миссионерами, которые были счастливы приковать язычников, мужчин запара из долин, к деревьям, и заставить их работать, пока те не падали. Запарских женщин и девушек, использовавшихся для разведения рабов или в качестве сексуальных рабынь, насиловали до смерти.
   К 1920-м годам каучуковые плантации в Юго-Восточной Азии подорвали рынок дикорастущего каучуконоса Южной Америки. Несколько сотен запара, сумевших спрятаться во время каучукового геноцида, продолжали скрываться. Некоторые из них притворялись кечуа, живя среди врагов, захвативших их земли. Другие сбежали в Перу. Эквадорские запара официально считались вымершими. Затем, когда в 1999 году Перу и Эквадор разрешили давний спор о границе, в эквадорских джунглях обнаружили перуанского шамана запара. Он сказал, что пришел наконец-то повидать своих родственников.
   Вновь открытые эквадорские запара наделали много шума в мире антропологии. Правительство признало их территориальные права, хоть и на очень небольшую часть земель их предков, а ЮНЕСКО выделило грант на возрождение их культуры и сохранение языка. К тому времени осталось всего четыре члена племени, которые еще говорили на нем, одна из них – Ана-Мария Санти. Лес, который они знали когда-то, практически исчез: от оккупантов-кечуа они научились валить деревья стальными мачете и сжигать пни, чтобы сажать маниоку. После каждого урожая участок должен годами оставаться под паром; высокий полог листьев во всех направлениях сменил вторичный лес из тонких ростков лавра, магнолии и пальмы копа. Маниока стала основным продуктом питания запара, потребляемая целыми днями в форме чичи. Запара дожили до XXI века, но вошли в него навеселе, да так и остались в этом состоянии.
   Они все еще охотятся, но люди могут идти днями, так и не встретив тапиров или даже куропатки. Ана-Мария опять оттолкнула предложенную внучками тарелку, на которой лежало шоколадного цвета мясо с крохотной лапкой без большого пальца, свешивающейся за край. Она мотнула узловатым подбородком в сторону отвергнутой вареной обезьяны и спросила: «Если мы опустились до поедания предков, что же будет дальше?»
   Вдали от лесов и саванн, давших нам жизнь, мало кто из нас ощущает связь с нашими животными предками. Скорее удивительно, что запара ее чувствуют, при том что отделение людей от других приматов произошло на самом деле на другом континенте. Тем не менее в последнее время мы начали понимать страшный смысл того, что имела в виду Ана-Мария. Даже если мы не дошли до каннибализма, найдем ли мы в себе силы сделать страшный выбор, крадясь по пути в будущее?
   Поколение назад человечество избежало ядерного уничтожения; если повезет, мы продолжим увиливать от этой и других массовых страшилок. Но теперь мы все чаще спрашиваем себя, не отравили ли мы и не перегрели ли ненароком планету, да и самих себя. Мы потребляли воду и почву и злоупотребляли ими так, что и того и другого стало существенно меньше, и растоптали тысячи видов, которые, возможно, уже не восстановить. Наш мир, предупреждают уважаемые голоса, может однажды превратиться в нечто, напоминающее заброшенный участок, где вороны и крысы роются в сорной траве, охотясь друг на друга. Если уж на то пошло, как получилось, что несмотря на наш хваленый высший разум мы не попадаем в число способных выжить?
   На самом деле мы не знаем. Любое предположение запутывается в нашем упорном нежелании принять самое худшее, что действительно может произойти. Возможно, нас подводит наш собственный инстинкт самосохранения, тысячелетиями затачивавшийся на отрицание, пренебрежение или игнорирование предвестников катастроф, чтобы они не парализовали нас страхом.
   Наш мир может однажды превратиться в нечто, напоминающее заброшенный участок, где вороны и крысы роются в сорной траве, охотясь друг на друга.
   Плохо, если этот инстинкт будет дурачить нас до тех пор, пока не окажется слишком поздно. Хорошо, если он укрепит наше сопротивление перед лицом все новых и новых знамений. Не единожды сумасшедшая, упрямая надежда вдохновляла на творческие ходы, которые спасали человечество от краха. Так что давайте проведем творческий эксперимент: предположим, что случилось худшее. Исчезновение человечества – свершившийся факт. Не из-за ядерной катастрофы, столкновения с астероидом или чего-то еще в достаточной степени разрушительного, чтобы уничтожить практически все остальное тоже, оставив после себя все в принципиально измененном, разрушенном состоянии. И не по мрачному экологическому сценарию, с мучительным угасанием, в которое мы затянем много других видов.
   Вместо этого нарисуем мир, из которого мы просто внезапно исчезли. Завтра.
   Маловероятно, но в качестве довода возможно. Скажем, какой-нибудь специфичный для Homo Sapiens вирус – природный или дьявольским образом полученный с помощью генной инженерии – убивает нас, но оставляет все остальное нетронутым. Или какой-нибудь злой мизантроп-волшебник каким-либо образом поражает те уникальные 3,9 % ДНК, которые делают нас людьми, а не шимпанзе, или совершенствует способ стерилизации нашей спермы. Или, скажем, Иисус – о Нем мы еще поговорим – или космические пришельцы уносят нас или к нашей небесной славе, или в какой-нибудь зоопарк на другом конце галактики.
   Как отреагирует природа, если будет внезапно избавлена от неустанного давления, которое мы направляем на нее и другие организмы?
   Посмотрите вокруг себя, на сегодняшний мир. На ваш дом, город. Окружающий пейзаж, мостовые под нами, почву, скрытую внизу. Оставим все это в покое, но уберем людей. Сотрем себя и посмотрим, что останется. Как отреагирует природа, если будет внезапно избавлена от неустанного давления, которое мы направляем на нее и другие организмы? Когда вернется климат и сможет ли он вернуться к тому состоянию, в каком он был, пока мы не завели все наши машины?
   Как много времени должно пройти, чтобы восстановить утраченные земли и вернуть Эдем, который блестел и пах до того дня, как появился Адам, или Homo sapiens? Может ли природа стереть все наши следы? Как она сумеет уничтожить наши огромные города, дороги, мосты и дамбы, как сведет наши пластиковые и токсичные синтетические материалы к благотворным исходным элементам? Или некоторые из них настолько противоестественны, что не могут быть уничтожены?
   И что случится с нашими самыми прекрасными творениями – архитектурой, искусством, многими другими проявлениями духа? Действительно ли они бессмертны, хотя бы в той степени, чтобы дожить до вспышки Солнца, которая превратит Землю в пепел?
   И даже после этого можем ли мы оставить хотя бы слабый, но стойкий след во вселенной; какой-нибудь длящийся отблеск, эхо земного человечества; какой-нибудь межпланетный знак, что когда-то мы были здесь?
   Чтобы понять, как мир будет продолжаться без нас, помимо всего прочего, стоит посмотреть на мир перед нами. Мы не путешественники во времени, а летопись окаменелостей – лишь фрагментарная выборка. Но даже если бы эта летопись была полной, будущее не сможет полностью отражать прошлое. Мы настолько тщательно извели некоторые виды, что они, или их ДНК, вряд ли смогут вернуться. Так как некоторые наши действия имели необратимые последствия, оставшееся после нас будет не той же планетой, как если бы нас не было вовсе.
   Но, быть может, и не настолько уж другой. Природа переживала худшие потери и заполняла пустые ниши. И даже сегодня на Земле остаются такие уголки, где наши чувства могут ощутить живую память о том Эдеме, что был до нас. Неизбежно они приглашают нас задуматься о том, как пышно цвела бы природа, окажись у нее шанс.
   Раз уж мы все равно во власти воображения, почему бы не помечтать заодно о возможности процветания природы, не связанного с необходимостью нашей кончины? Мы ведь, помимо всего прочего, млекопитающие. Любая форма жизни вносит свой вклад в этот праздник. Быть может, с нашим уходом потеря какого-то нашего вклада оставит планету обнищавшей?
   Возможно ли, что вместо испускания большого биологического вздоха облегчения миру без нас будет нас не хватать?

Часть I

Глава 1 Древний запах Эдема

   Вы могли никогда не слышать о Беловежской Пуще. Но если вы выросли в умеренной полосе, пересекающей большую часть Северной Америки, Японии, Кореи, России, несколько бывших советских республик, части Китая, Турции, Восточной и Западной Европы – включая Британские острова, – что-то в глубине вас помнит ее. Если же вы родились в тундре или пустыне, субтропиках или тропиках, пампе или саванне, все равно есть места на земле сродни этой пуще, способные взволновать вашу память.
   Пуща, старое польское слово, означает «девственный лес». Раскинувшаяся на более чем 170 тысяч гектаров по обе стороны белорусско-польской границы, Беловежская Пуща хранит последние оставшиеся в Европе фрагменты старого равнинного леса. Вспомните о туманном, мрачном лесе, встававшем перед глазами, когда вам в детстве читали сказки братьев Гримм. Здесь ясени и липы возвышаются почти на 4,5 метра, их огромные кроны затеняют влажный, спутанный подлесок из грабов, папоротников, болотной ольхи и грибов размером с тарелку. Дубы, окутанные пятисотлетним мхом, вырастают такими необъятными, что большие пятнистые дятлы хранят еловые шишки в глубоких, восьмисантиметровых трещинах коры. Воздух, густой и прохладный, напоен тишиной, которая прерывается карканьем ореховки, низким уханьем карликовой совы или воем волка лишь для того, чтобы снова вернуться к покою.
   Аромат, поднимающийся от перегноя, миллиардами лет скапливающегося в сердце леса, взывает к самому источнику плодородия. В Беловежской Пуще богатство жизни основано во многом на том, что уже умерло. Почти четверть органической массы над землей находится в различных стадиях гниения – более 100 кубических метров разлагающихся стволов и упавших веток на каждый гектар питает тысячи видов грибов, лишайников, жуков-короедов, личинок и микробов, которых нет в аккуратных, управляемых лесных хозяйствах, сходящих за леса в других местах.
   Все вместе эти виды представляют собой лесную кладовую для ласок, сосновых куниц, енотов, бобров, выдр, лис, рысей, волков, косулей, оленей, лосей и орлов. Здесь самое большое на континенте количество видов жизни, несмотря на то что тут нет ни окружающих гор, ни защищающих долин, которые могли бы создать уникальные ниши для эндемических растений. Беловежская Пуща – остаток того, что когда-то простиралось к востоку до Сибири и к западу до Ирландии.
   Существованию в Европе подобного наследия непрерывного биологического развития мы обязаны, что не удивительно, монаршей привилегии. В XIV веке литовский князь Владислав Ягайло, успешно объединив свое княжество с королевством польским, объявил лес королевским охотничьим заповедником. Веками так и было. Когда польско-литовский союз поглотила Россия, Беловежская Пуща стала личным владением царей. Несмотря на то что немцы во время оккупации в Первую мировую войну вырубали лес и истребляли дичь, древнее сердце леса осталось нетронутым, и в 1921 году Беловежская Пуща превратилась в польский национальный парк. Лесное мародерство возобновилось на короткое время при Советах, но после вторжения нацистов фанатик природы Герман Геринг распорядился закрыть вход в заповедник для всех, не имеющих от него личного разрешения.
   Раскинувшаяся на более чем 170 тысяч гектаров по обе стороны белорусско-польской границы, Беловежская Пуща хранит последние оставшиеся в Европе фрагменты старого равнинного леса.
   По слухам, как-то вечером после Второй мировой в Варшаве пьяный Сталин согласился позволить Польше сохранить две пятых леса. За годы правления коммунистов мало что изменилось, за исключением строительства нескольких элитных охотничьих дач – на одной из которых, Вискули, в 1991 году было подписано соглашение, распускающее Советский Союз на свободные государства. Но, как оказалось, при польской демократии и белорусской независимости угроз этому древнему храму возникает куда больше, чем за семь столетий монархов и диктаторов. Лесные министерства обеих стран на все лады расхваливают принимаемые меры по сохранению здоровья Пущи. Меры эти тем не менее на поверку оказываются новым словом для выбраковки – и продажи – взрослых деревьев твердых пород, которые при естественном ходе вещей были бы повалены ветром и стали бы питанием для леса.
   Не потрясает ли вас мысль, что когда-то вся Европа выглядела так же, как эта Пуща? Войти в нее – значит понять, что большинство из нас выросло на бледной копии того, что было задумано природой. Видеть бузину со стволами двухметровой толщины или проходить через места произрастания самых высоких здесь деревьев – гигантских норвежских елей, косматых, как Мафусаил, – покажется настолько же экзотичным, как Амазонка или Антарктида для кого-нибудь, выросшего в сравнительно тщедушных вторичных лесах северного полушария нашего времени. Но вот что удивительно – каким знакомым все это кажется. И, на каком-то клеточном уровне, каким совершенным.
   Это единственное место, где живут все девять видов европейскихдятлов, потому что, некоторые из них гнездятся только в полых, умирающих деревьях.
   Андржей Бобич сразу это понял. Когда он изучал лесное дело в Кракове, его учили управлять лесом для получения максимальной производительности, что включало удаление «излишков» органического мусора, чтобы в нем не заводились вредители вроде жуков-короедов. А потом, побывав в Пуще, он был поражен, увидев в 10 раз большее биоразнообразие, чем в любом другом виденном им лесу.
 
   Рис. 1. Пятисотлетние дубы. Беловежская Пуща, Польша.
   Фото Януила Корбела
 
   Это единственное место, где живут все девять видов европейских дятлов, потому что, как он понял, некоторые из них гнездятся только в полых, умирающих деревьях. «Они не могут выжить в управляемых лесах, – спорил он со своими профессорами лесного дела, – Беловежская Пуща прекрасно управляла сама собой тысячелетиями».
   Крепкий, бородатый молодой польский лесник стал в результате лесным экологом. Его приняла на работу польская служба национальных парков. Но через некоторое время его уволили за опротестование планов управления, которые начинали подбираться все ближе к девственному центру Пущи. В различных международных журналах он поносил официальную политику, утверждавшую, что «леса умрут без нашей внимательной заботы», а также оправдывающую рубку леса в буферной зоне Беловежья для «восстановления исходного характера насаждений». Такое извращенное мышление, утверждает он, распространено среди европейцев, у которых не осталось никаких воспоминаний о диких лесах.
   Чтобы подпитывать свою память, он годами каждый день зашнуровывал кожаные ботинки и бродил по своей любимой Пуще. И хотя он яро защищает те части этого леса, которые еще не были потревожены человеком, Андржей Бобич ничего не может поделать с тягой ко всему человеческому.
   Один среди деревьев, Бобич общается с собратьями Homo sapiens минувших веков. Настолько девственный лес – чистый лист для летописи людей: летописи, которую он научился читать. Слои угля в почве показывают ему, где охотники когда-то использовали огонь для расчистки части леса для травли. Рощи берез и дрожащих осин свидетельствуют о времени, когда потомки Ягайло отвлеклись от охоты, возможно, на войну, на время, достаточное для того, чтобы эти солнцелюбивые виды заняли охотничьи засеки. В их тени поднимаются сеянцы деревьев с твердой древесиной, выдающих, что росло здесь когда-то. Постепенно они будут выживать березы и осины, пока лес не вернется к исходному состоянию.
   Когда Бобич случайно натыкается на аномальный куст вроде боярышника или старую яблоню, он понимает, что встретил призрак бревенчатого дома, давным-давно поглощенного теми же микробами, которые могут превратить гигантские деревья обратно в почву. Каждый одинокий огромный дуб, который он находит на низком, поросшем клевером холме, отмечает крематорий. Его корни питаются останками славянских предков нынешних белорусов, пришедших с востока 900 лет назад. На северо-западной границе леса евреи из окрестных штетлов хоронили своих умерших. Их надгробные камни из песчаника и гранита середины XIX века, покрытые мхом и оплетенные корнями, уже сточились настолько, что начинают напоминать гальку, оставленную их скорбящими родственниками, в свою очередь давно ушедшими.
   Андржей Бобич проходит сквозь сине-голубые заросли шотландской сосны едва ли в километре от белорусской границы. На исходе октябрьского дня так тихо, что можно слышать, как падают снежинки. Внезапно раздается треск подлеска, и дюжина зубров – Bison bonasus, европейских бизонов – внезапно появляются оттуда, где они щипали молодые побеги. Взмыленные и бьющие копытами, они задерживают взгляд огромных черных глаз лишь настолько, чтобы вспомнить, что их предки считали необходимым делать при встрече с этими обманчиво хрупкими двуногими: они бегут.
   В дикой природе осталось всего 600 зубров, практически все здесь – или только половина, в зависимости от того, что понимать под словом «здесь». Этот рай разделяет железный занавес, воздвигнутый Советами в 1980 году вдоль границы, чтобы помешать перебежчикам на сторону польского диссидентского движения «Солидарность». Правда, волки прорыли ходы по ним, косули и лоси вроде бы способны его перепрыгнуть, а вот стадо этих крупнейших европейских млекопитающих остается разделенным, а с ним и генофонд – разделенным и смертельно сократившимся, как опасаются некоторые зоологи. Однажды, после Первой мировой войны, сюда уже привозили бизонов из зоопарков, чтобы пополнить вид, практически истребленный голодными солдатами. Теперь им угрожают следы холодной войны.
   Беларусь, которая за столько лет после обрушения коммунизма снесла еще не все памятники Ленину, не собирается также разбирать и это ограждение, тем более что граница с Польшей – теперь еще и граница с Евросоюзом. Несмотря на то что всего 14 километров разделяют управления заповедником двух стран, чтобы посетить белорусскую часть Беловежской Пущи, иностранцу придется проехать около 160 км на юг, сесть на поезд, идущий через границу до города Бреста, ответить на бессмысленные вопросы и нанять машину, чтобы проехать обратно на север. Белорусский коллега-активисг Андржея Бобича Георгий Казулька, бледный, болезненный и бесхарактерный биолог, был заместителем директора белорусской части первобытного леса. Его также уволила государственная служба заповедника за то, что он протестовал против последнего дополнения парка – лесопилки. Он не может рисковать быть замеченным в обществе иностранцев. В многоквартирном доме брежневской эпохи на краю леса, где он живет, он предлагает с извинениями посетителям чай и обсуждает свои мечты об интернациональном парке мира, в котором бизоны и лоси будут свободно бродить и размножаться.
   Если последние люди не уберут вовремя белорусский железный занавес, бизоны могут исчезнуть вместе с ними.
   В этой части Пущи – те же колоссальные деревья, что и в Польше; те же лютики, лишайники и огромные красные листья дубов; кружатся те же белохвостые орлы, не обращающие внимания на барьер из колючей проволоки под ними. На самом деле на обеих сторонах лес разрастается, так как крестьянское население переезжает из все уменьшающихся деревень в города. В этом влажном климате, березы и осины быстро завоевывают незасаженные картофельные поля; всего за двадцать лет сельскохозяйственная земля превратилась в лес. Под покровом деревьев-первопроходцев восстановится поросль дубов, кленов, лип, сосен и елей. Пройдет 500 лет без людей, и настоящий лес сможет вернуться.
   Мысль о сельской Европе, в один прекрасный день возвращающейся к исходному лесу, обнадеживает. Но вот если последние люди не уберут вовремя белорусский железный занавес, бизоны могут исчезнуть вместе с ними.

Глава 2 Разрушая наш дом

   «Если хотите уничтожить амбар, – сказал мне однажды фермер, – пробейте в крыше дыру в полметра. А потом просто отойдите».
Архитектор Крис Риддл, Амхерст, Массачусетс

   Как только исчезнут люди, природа возьмет все на себя и немедленно примется за уборку дома – точнее, домов. За их уборку с поверхности Земли. Все они исчезнут.
   Если у вас есть дом, то вы уже знаете, что для него это всего лишь вопрос времени, даже если вы отказывались это принимать, пока эрозия безжалостно атаковала для начала ваши сбережения. При покупке вам говорили, сколько будет стоить дом, но никто не упомянул, что вам придется также платить за то, чтобы природа не забрала дом задолго до того, как это сделает банк.
   Даже если вы живете в лишенном природных черт, постмодернистском жилом массиве, в котором тяжелые машины забили ландшафт до полного подчинения, заменив непослушную природную флору послушным газоном и одинаковыми деревцами и замостив заболоченные участки во имя праведной борьбы с комарами, – даже в этом случае вы знаете, что природа не особенно обеспокоилась. Неважно, насколько герметично защищены от непогоды ваши помещения с искусственно поддерживаемой температурой – невидимые споры проникают куда угодно, проявляясь во внезапных вспышках грибка – ужасно, если вы их видите, хуже, если нет – если они спрятаны за покрашенной стеной, поедая слои гипсокартона, гноя стойки и лаги полов. Или у вас поселились термиты, муравьи-древоточцы, тараканы, шершни или даже небольшие млекопитающие.
   Больше всего, однако, вас беспокоит то, что в других контекстах является настоящим символом жизни: вода. Она все время хочет куда-нибудь просочиться.
   Когда мы уйдем, месть природы за наше самодовольное, механизированное превосходство придет с водой. Все начнется с конструкций из деревянных рам, наиболее широко используемых при строительстве жилых зданий в развитом мире. Все пойдет с крыши, покрытой, скорее всего, асфальтовой или шиферной плиткой, рассчитанной на двадцать-тридцать лет – но эти расчеты не касаются областей около каминных труб, где появятся первые протечки. Как только под неумолимой настойчивостью дождя отделится слой гидроизоляции, вода проникнет под кровельную плитку. Она потечет по листам обрешетки размером 1,22 на 2,44 метра, сделанным из фанеры или – в более новых постройках – из ДСП, состоящей из 7-ю-сантиметровых древесных стружек, склеенных смолой.