Страница:
Она присела рядом, посмотрела на него в упор своими огромными черными глазами, всегда полными жизни и внутреннего света, и мягко спросила:
– Тебя беспокоят эти люди, правда?
– Не они… – задумчиво ответил он. – А то, что их сопровождает, словно тень или запах.
– Они прибыли издалека. А все, что приходит издалека, выводит тебя из равновесия, потому что моя бабка предсказала, что ты умрешь не в пустыне. – Она робко протянула руку и коснулась его руки. – Моя бабка часто ошибалась, – добавила она. – Когда я родилась, она предсказала мне печальное будущее, а я вот вышла замуж за знатного человека, почти за принца.
Он ласково улыбнулся:
– Я помню, как ты родилась. Это было не больше пятнадцати лет назад… Твое будущее еще и не начиналось…
Его огорчило, что он ее расстроил, ведь он ее любил, и хотя имохагу не пристало быть излишне ласковым в обращении с женщинами, она была матерью самого младшего из его сыновей. Поэтому он в свою очередь раскрыл ладонь и взял ее руку в свою.
– Наверно, ты права, и старая Кальсум ошибалась, – проговорил он. – Никто не может заставить меня покинуть пустыню и умереть вдали от нее.
Они долгое время сидели молча, созерцая ночь, и он почувствовал, как его вновь охватило чувство покоя.
Что правда, то правда: негритянка Кальсум за год предсказала болезнь, которая унесла в могилу его отца. Предсказала она и великую засуху, которая истощила колодцы, оставила пустыню без пучка травы и уморила жаждой сотни животных, с рождения привыкших к жажде и засухе. Впрочем, правдой было и то, что старая рабыня часто просто молола языком, а ее видения больше смахивали на измышления дряхлого ума, чем на настоящие предсказания.
– Что находится по другую сторону пустыни? – спросила Лейла после долгого молчания. – Я никогда не была дальше гор Хуэйлы.
– Люди, – прозвучало в ответ. – Много людей. – Гасель задумался, вспоминая, что он видел в Эль-Акаб и северных оазисах, и неодобрительно покачал головой. – Им нравится сбиваться в кучу на небольшом пространстве или в тесных и вонючих домах. Они кричат и шумят без причины, воруя и обманывая друг друга. Они – словно скот, который может жить только в стаде.
– Почему?
Ему хотелось бы ответить, потому что восхищение, которое испытывала к нему Лейла, вызывало у него гордость, однако он не знал ответа. Он был имохагом, который родился и вырос в уединении огромных пустых пространств, и, как он ни пытался, у него в голове не укладывалась мысль о добровольном желании людей сбиваться в стадо, к которому, судя по всему, проявляли склонность мужчины и женщины других племен.
Гасель с удовольствием принимал гостей и любил, когда все собирались вокруг очага, чтобы рассказывать старые истории и обсуждать мелкие происшествия повседневной жизни. Но затем, когда огонь прогорал и черный верблюд, привозивший на своем хребте сон, неслышно и невидимо пересекал лагерь, каждый удалялся в свой отдельно стоявший шатер – жить своей жизнью, глубоко дышать, наслаждаться тишиной.
В Сахаре у каждого человека есть время, покой и обстановка, необходимые для того, чтобы найти самого себя, смотреть вдаль или внутрь себя, изучать окружающую природу и размышлять обо всем, что узнаешь из священных книг. А там, в городах, селениях и даже в крошечных берберских деревушках, нет ни покоя, ни времени, ни пространства. Там можно ошалеть от шума и чужих проблем, голосов и ссор посторонних людей. Создается впечатление, будто то, что происходит с другими, гораздо важнее того, что может происходить с тобой.
– Не знаю… – неохотно признался он в итоге. – Я так и не смог выяснить, почему им нравится так поступать: сбиваться в толпу и жить, завися друг от друга. Не знаю… – повторил он. – Я не встречал человека, которому это было бы доподлинно известно.
Девушка долго смотрела на него. Возможно, ее удивило, что у человека, который был центром ее жизни и у которого она научилась всему, что стоило знать, не нашлось ответа на один из ее вопросов. Сколько она себя помнила, Гасель был для нее всем: сначала хозяином, на которого девочка из расы рабов акли взирала почти как на божество, абсолютного повелителя ее жизни и имущества, повелителя жизни ее родителей, ее братьев, их животных и всего сущего в ее вселенной.
Затем он стал мужчиной, который однажды, когда она достигла половой зрелости и у нее появились первые месячные, сделал ее женщиной: позвал в свой шатер и овладел, заставив стонать от удовольствия, как – она слышала по ночам, когда дул западный ветер, – стонали другие рабыни, и наконец стал возлюбленным, который в считаные мгновения переносил ее в рай. Настоящим повелителем, еще в большей степени, чем когда был хозяином, ибо теперь он также владел и ее душой, и ее желаниями, вплоть до самого сокровенного и забытого из ее инстинктов.
Она не сразу заговорила, а когда было собралась что-то сказать, ее прервал старший сына мужа, прибежавший из самой дальней шерибы.
– Верблюдица собралась рожать, отец, – сказал он. – А поблизости рыщут шакалы…
Он понял, что призраки его страхов обретают плоть, когда заметил на горизонте столб пыли: он поднимался вверх и надолго застывал в воздухе, поскольку в полдень на равнине нельзя было уловить ни малейшего дуновения ветерка. Машины – ибо, судя по скорости, с которой они приближались, это были механические средства передвижения – оставляли после себя в прозрачном воздухе пустыни грязный след дыма и земли.
Затем возникло слабое жужжание моторов, позже превратившееся в рев, распугавший вяхирей[18], фенеков[19] и змей и завершившийся визгом тормозов, раздраженными голосами и громкими командами. Машины остановились, взметая за собой пыль и грязь, в каких-нибудь пятнадцати метрах от лагеря.
При их появлении замерла жизнь и всякое движение. Взгляд туарега, его жены, его детей, его рабов и даже его животных был прикован к столбу пыли и темно-бурым механическим чудовищам. Малыши и животные в испуге попятились, в то время как рабыни бросились прятаться в глубине шатров – подальше от чужих глаз.
Гасель не спеша выступил вперед, закрыв лицо покрывалом – отличительным знаком его положения знатного имохага, уважающего свои традиции, и остановился на полпути между пришельцами и самой большой хаймой, словно желая сказать без слов, что им не следует двигаться дальше, пока он не даст своего разрешения и не примет их как гостей.
Первым делом он обратил внимание на грязносерый цвет солдатской формы, покрытой потом и пылью, металлический блеск ощетинившихся винтовок и пулеметов и резкий запах, исходивший от ботинок и ременного снаряжения. Затем его взгляд с недоумением остановился на рослом человеке в синей хайке и растрепанном тюрбане. Он узнал в нем Мубаррака бен-Сада, имохага, принадлежавшего к «Народу Копья», одного из самых опытных и добросовестных следопытов пустыни, почти столь же знаменитого в здешних краях, как сам Гасель Сайях, Охотник.
– Метулем, метулем, – поприветствовал он.
– Аселам алейкум, – ответил Мубаррак. – Мы разыскиваем двоих мужчин… Двоих чужаков…
– Они мои гости, – невозмутимо ответил он, – и им нездоровится.
Офицер, который, судя по всему, командовал отрядом, сделал несколько шагов вперед. На его обшлаге блеснули звезды, когда он протянул руку, чтобы отстранить туарега, однако тот жестом остановил его, преградив путь к лагерю.
– Они мои гости, – повторил он.
Офицер взглянул на него с недоумением, словно не понимая, о чем он ему толкует, и тут Гасель догадался, что этот человек не из пустыни: его жесты и манеры говорили о далеких мирах и городах.
Он повернулся к Мубарраку, и тот все понял, потому что перевел взгляд на офицера.
– Гостеприимство для нас священно, – пояснил он. – Этот закон древнее Корана.
Военный со звездами на обшлагах несколько секунд постоял в нерешительности, словно не веря, что ему предлагают столь абсурдное объяснение, и вознамерился продолжить путь.
– Я представляю здесь закон, – отрезал он. – И другого закона не существует.
Он уже миновал Гаселя, когда тот с силой схватил его за предплечье и заставил обернуться и посмотреть себе в глаза.
– Традиция существует тысячу лет, а ты – всего лишь пятьдесят, – отрывисто проговорил туарег. – Оставь в покое моих гостей!
По знаку военного щелкнули затворы десятка винтовок. Туарег увидел, что дула нацелены ему в грудь, и понял, что всякое сопротивление бесполезно. Офицер резким движением отстранил вцепившуюся в него руку и, вынув пистолет из кобуры, висевшей на поясе, направился дальше – к самому большому шатру.
Он исчез в нем, и через минуту раздался выстрел. Офицер вышел и махнул солдатам, которые побежали к нему. Потом они появились вновь, таща за собой старика, который тряс головой и тихо плакал, словно после долгого сладостного сна очнулся в жестокой действительности.
Они прошли мимо Гаселя и взобрались в грузовик. Сев в кабину, офицер сурово взглянул на него и несколько секунд колебался. Гасель уже начал опасаться, что предсказание старой Кальсум не исполнится и его убьют прямо здесь, посреди равнины, но тот наконец подал знак водителю, и грузовики отбыли в том же направлении, откуда приехали.
Мубаррак, имохаг из «Народа Копья», вспрыгнул в последнюю машину, и его глаза неотрывно смотрели на туарега, пока того не заслонило облако пыли. Ему хватило этих секунд, чтобы уловить, что происходило в уме Гаселя, и он почувствовал страх. Нехорошо унижать имохара из «Народа Покрывала». Ему это было известно. Нехорошо унижать его и оставлять в живых.
Однако убивать его и развязывать войну между братскими племенами тоже нельзя. У Гаселя Сайяха есть друзья и родственники, которым пришлось бы вступить в схватку – кровью отомстить за кровь того, кто всего лишь попытался заставить уважать древние законы пустыни.
Гасель стоял не шелохнувшись, глядя в сторону удалявшегося конвоя, пока пыль и шум окончательно не рассеялись вдали. Затем медленно направился к большой хайме, перед которой уже столпились его дети, жена и рабы. Еще перед тем, как войти, он знал, что там увидит. Молодой человек лежал на том же самом месте, где он его оставил после беседы, с закрытыми глазами: смерть настигла его во сне. На лбу у него появился небольшой красный кружок. Он долго смотрел на убитого со скорбью и яростью, а затем позвал Суилема.
– Похорони его, – попросил он. – И подготовь моего верблюда.
Впервые в жизни Суилем не выполнил приказ хозяина – и спустя час вошел в шатер и бросился к его ногам, норовя поцеловать сандалии.
– Не делай этого! – взмолился он. – Ты ничего не добьешься.
Гасель с досадой отодвинул ногу.
– Ты считаешь, что я должен терпеть подобное оскорбление? – хрипло спросил он. – Считаешь, что я буду по-прежнему жить в мире с самим собой, позволив убить одного из моих гостей и увести другого?
– А что еще тебе оставалось делать? – возразил тот. – Тебя бы убили.
– Я это знаю. Зато теперь я могу отомстить за оскорбление.
– И чего ты этим добьешься? – не унимался негр. – Вернешь мертвому жизнь?
– Нет. Но я напомню им, что нельзя безнаказанно оскорблять имохага. Вот в чем разница между людьми твоей расы и моей, Суилем. Вы, акли, сносите оскорбления и гнет, вас устраивает рабское положение. У вас это в крови, от отцов к детям, из поколения в поколение. И вы всегда будете рабами. – Он сделал паузу и задумчиво провел рукой по длинной сабле, которую извлек из сундука, в котором хранил свои самые ценные вещи. – Однако мы, туареги, свободная и воинственная раса, которая осталась такой, потому что никогда не мирилась ни с унижениями, ни с оскорблениями. – Он покачал головой. – А сейчас не время меняться.
– Но их же много, – возразил тот. – И они сильны.
– Верно, – согласился туарег. – Так и должно быть. Только трус дает отпор тому, кто, насколько ему известно, слабее его, потому что такая победа никогда не прибавит ему благородства. И только глупец дерется с равным, потому что в этом случае исход сражения решает лишь чистая случайность. Имохаг, настоящий воин моей расы, всегда должен противостоять тому, кто сильнее его, ибо, если ему улыбнется победа, его усилие окупится тысячу раз, и он сможет продолжить свой путь, гордясь самим собой.
– А если тебя убьют? Что будет с нами?
– Если меня убьют, мой верблюд галопом поскачет прямо в рай, обещанный Аллахом. Ведь написано же, что тому, кто умрет в справедливой битве, обеспечена Вечность.
– Но ты не ответил на мой вопрос, – настаивал негр. – Что будет с нами? С твоими детьми, твоей женой, твоим скотом и твоими слугами?
На лице Гаселя было написано: чему быть, того не миновать.
– Разве я доказал, что могу их защитить? – спросил он. – Раз я позволяю убить одного из своих гостей, может, мне следует примириться с убийством моей семьи? – Он наклонился и властным взмахом руки приказал ему встать. – Иди и подготовь моего верблюда и оружие, – попросил он. – Я отправлюсь на рассвете. Затем ты займешься тем, что снимешь лагерь и увезешь мою семью дальше, в гвельту Хуэйлы, – туда, где умерла моя первая жена.
Наступил рассвет. Его опередил ветер.
Ветер всегда был предвестником зари на равнине, и его ночное завывание, казалось, перерастало в горький плач за час до того, как первый луч света появлялся на небе за скалистыми склонами Хуэйлы.
Он прислушался, разглядывая потолок хаймы, такие знакомые полоски, и тут, будто наяву, перед его глазами возникла картина: шары перекати-поля, несущиеся по песку и камням, всегда охваченные спешкой, всегда готовые за что-нибудь зацепиться, обрести пристанище, где можно будет найти приют и прекратить свое извечное бесцельное путешествие из одного конца Африки в другой.
С молочным светом зари, пропущенным сквозь фильтр мельчайших рассеянных частиц пыли, шары возникали из ниоткуда, словно привидения, собирающиеся напасть на людей и животных, чтобы тут же исчезнуть – так же, как появились, – канув в бесконечное ничто безграничной пустыни.
«Где-то должна существовать граница. Я уверен…» – сказал он тогда с отчаянной тоской в голосе. И вот теперь он мертв.
Прежде никто не говорил Гаселю о границах, потому что в пределах Сахары их никогда не существовало.
«Какая граница задержала бы песок или ветер?»
Он обратил лицо в сторону ночи и попытался осмыслить случившееся, но не смог. Эти люди не были преступниками, и все же одного из них похоронили, а другого увели неизвестно куда. Никого не следует убивать так хладнокровно, каким бы ни было его преступление.
И тем более спящего, находящегося под защитой и в доме имохара.
Что-то странное было в этой истории, однако Гаселю никак не удавалось понять что именно. Одно было ясно: нарушен самый древний закон пустыни, а этого ни один имохаг допустить не мог.
Он вспомнил старую Кальсум, и ледяная рука страха сдавила ему затылок. Затем он склонился над Лейлой: ее открытые бессонные глаза блестели в полутьме, отражая вспышки угасавшего костра, – и почувствовал к ней жалость, к ее неполным пятнадцати годам и к пустым ночам, которые наступят, когда он уедет. А еще почувствовал жалость к себе самому: представив, какими пустыми будут его ночи, когда ее не окажется рядом.
Он погладил ее по волосам и заметил, что она, испытывая благодарность за эту ласку, как это бывает с животными, еще шире распахнула свои огромные глаза испуганной газели.
– Когда ты вернешься? – проговорила она, скорее умоляя, нежели спрашивая.
Он покачал головой:
– Не знаю. Когда совершу правосудие.
– Что значили эти люди для тебя?
– Ничего, – признался он. – Ничего до вчерашнего дня. Но дело не в них. Дело не во мне. Тебе этого не понять.
Лейла это понимала, но не стала спорить. Она лишь еще сильнее прижалась к нему, словно ища его силы или его тепла, и протянула руки, в последний раз пытаясь остановить его, когда он поднялся и направился к выходу.
Снаружи все так же тихонько скулил ветер. Было холодно, и он закутался в свою хайке, а по его спине уже стала подниматься неотвратимая дрожь – то ли от холода, то ли от ужасающей пустоты ночи, открывавшейся перед ним. Это было все равно что погрузиться в море черной краски, и не успел он это сделать, как из мрака вынырнул Суилем и протянул ему поводья Р’Ораба.
– Удачи, хозяин, – сказал он и исчез, словно его никогда и не было.
Гасель заставил верблюда опуститься на колени, взобрался на спину и легонько ткнул пяткой в шею.
– Шиа-а-а-а! – приказал он. – Поехали!
Животное недовольно проревело, поднялось на все четыре ноги и замерло на месте, подставив морду ветру, в ожидании.
Туарег развернул его на северо-запад и вновь ткнул пяткой, посильнее, чтобы верблюд тронулся с места.
У входа в хайму обозначилась тень – более густая, чем остальные. Более темная. Глаза Лейлы вновь заблестели в ночи, пока всадник и верблюд удалялись, словно подталкиваемые ветром и шарами перекати-поля.
Ветер всхлипывал все отчаяннее, зная, что скоро явится солнечный свет и его утешит.
День еще не был даже молочным полумраком, он едва позволял различить голову верблюда, но Гаселю большего и не требовалось. Он знал, что на сотни километров вокруг перед ним не возникнет никакого препятствия, а инстинкт обитателя пустыни и умение ориентироваться с закрытыми глазами указывали ему путь даже самой непроглядной ночью.
Такой способностью обладали только он и те, кто, подобно ему, родились и выросли в песках. Как почтовые голуби, как перелетные птицы или киты в самой глубине океана, туареги всегда знали, где находятся и куда направляются, словно некая древняя-предревняя железа, атрофировавшаяся у остальных людей, по-прежнему оставалась активной и функциональной лишь у них одних.
Север, юг, восток и запад. Колодцы, оазисы, дороги, горы, «пустые земли», нагромождения барханов, каменистые равнины… Казалось, весь необъятный мир Сахары отражался, словно эхо, в глубине мозга Гаселя, а он об этом и не подозревал, не осознавал этого.
Солнце застало его на спине мехари и стало подниматься над головой, постепенно набирая мощь, заставив ветер умолкнуть, землю – распластаться. Солнце уняло песок и кусты перекати-поля, которые уже не носились то в одну, то в другую сторону, извлекло из укрытий ящериц и посадило на землю птиц, которые не отважились летать, когда оно наконец достигло зенита.
Тогда туарег остановил верблюда, заставил его опуститься на колени и воткнул в землю свой длинный меч и старую винтовку, которые вместе с крестовиной седла служили опорной стойкой для незамысловатого крохотного навеса из толстой ткани.
Он укрылся в его тени, прислонил голову к белому боку мехари и задремал.
Разбудил его, щекоча ноздри, самый вожделенный из запахов пустыни. Он открыл глаза и лежал не шелохнувшись, вдыхая воздух, не торопясь взглянуть на небо, опасаясь, что это всего лишь сон, но когда в конце концов повернул голову на запад, то увидел ее: тучу, закрывшую горизонт, большую, темную, многообещающую и полную жизни, непохожую на те, другие: белые, высокие и словно просившие милостыню, – которые время от времени приходили с севера, чтобы пропасть из виду, так и не отважившись заронить хотя бы слабую надежду на дождь.
А эта низкая и сверкающая серая туча, казалось, таила в своем лоне все водные сокровища мира и была, наверное, самой красивой, какую довелось увидеть Гаселю за последние пятнадцать лет – возможно, с той сильной грозы, которая предшествовала рождению Лейлы. Она-то и заставила бабку предсказать внучке печальное будущее, потому что в тот раз долгожданная вода обернулась потоком, увлекшим за собой хаймы и скот, уничтожившим посевы и потопившим одну верблюдицу.
Р’Ораб взволнованно заколыхался. Вытянул длинную шею и жадно развернул морду в сторону завесы дождя, которая надвигалась, расщепляя свет и меняя пейзаж. Он нежно проревел, и из его горла раздалось мурлыканье огромного довольного кота. Гасель медленно поднялся, освободил его от упряжи и в свою очередь освободился от одежды, которую тщательно растянул на кустах перекати-поля, чтобы ей досталось как можно больше воды. А после стоял разутый и нагой, ожидая, когда первые капли усеют песок и землю, покрывая лицо пустыни шрамами, вроде оспин. Затем вода полилась потоками, пьяня его чувства, когда он слышал легкую барабанную дробь, превращавшуюся в грохот, ощущал на коже теплую ласку, пробовал на вкус чистую и прозрачную свежесть и вдыхал вожделенный запах мокрой земли, от которой поднималось густое и будоражащее испарение.
Вот оно, чудесное и животворное соединение: скоро, при солнечном свете того же дня, спящее семя ашеба[20] вдруг проснется, покроет равнину зеленым ковром и превратит бесплодный пейзаж в самый красивый край. Будет цвести всего лишь несколько дней, чтобы вновь погрузиться в долгий сон – до следующей грозы, которая, возможно, придет еще через пятнадцать лет.
Свободный и дикий ашеб был прекрасен. Он не мог расти на обработанной земле, ни по соседству с колодцем, ни под заботливой рукой крестьянина, который поливал его день за днем. Он, словно дух туарегского народа, один-единственный способен веками сохранять привязанность к нескольким песчаникам и одному каменистому урочищу, от которых остальное человечество давным-давно отказалось.
Вода намочила волосы Гаселя и смыла с его тела грязь нескольких месяцев, а то и лет. Он скоблил кожу ногтями, потом отыскал плоский и ноздреватый камень, которым тер тело, отмечая, как постепенно на коже появляются более светлые участки – по мере того, как отставала корка земли, пота и пыли, а к ногам стекала вода голубого, чуть ли не синего цвета, поскольку грубая краска одежд со временем въелась в каждый сантиметр его тела.
Счастливый и дрожащий, он провел под дождем пару долгих часов, борясь с искушением развернуться и отправиться домой – воспользоваться водой, посеять ячмень, дождаться урожая и насладиться вместе с домашними этим чудесным подарком, который Аллаху было угодно ему ниспослать, возможно, в качестве предостережения. Может быть, ему следует остаться здесь, в своем мире, и забыть об оскорблении, которое не смогла бы смыть даже вся вода этой громадной тучи.
Однако Гасель был туарегом – возможно, к несчастью, последним настоящим туарегом равнины, – а посему он прекрасно осознавал, что вовек не забудет того, что под его кровом был убит безоружный человек, а другой, такой же гость, был уведен силой.
Поэтому, когда туча удалилась на юг, а солнце второй половины дня высушило тело и одежду, он вновь оделся, оседлал верблюда и пустился в путь, впервые повернувшись спиной к воде и дождю, жизни и надежде – тому, что всего неделю, всего пару дней назад переполнило бы радостью его сердце и сердца его близких.
Вечером он нашел небольшую дюну и вырыл ямку, разгребая все еще влажный песок, чтобы свернуться калачиком и спать, почти полностью засыпав себя сухим песком, потому что он знал, что после дождя рассвет принесет на равнину холод, а ветер превратит в ледяной иней капли воды, сохранившиеся на камнях и кустах перекати-поля.
В пустыне разница между максимальной температурой, в полдень, и минимальной, в час, предшествующий рассвету, может достигать более пятидесяти градусов. Гасель по опыту знал, что этому предательскому холоду удается до костей пробрать забывшегося сном путника, вызвать болезнь и сделать так, что впоследствии его суставы целыми днями будут застывать и ныть, отказываясь живо повиноваться приказам разума.
В каменистом урочище в отрогах Хуэйлы как-то обнаружили троих замерзших охотников. Гасель помнил, как они лежали, прижавшись друг к другу, спаянные смертью в ту холодную зиму, когда туберкулез унес и его маленького Бисру. Казалось, они улыбались. Потом солнце высушило их тела, обезводив и придав жуткий вид их пергаментной коже и блестящим зубам.
Сурова эта земля, где человек может умереть как от жары, так и спустя несколько часов – от холода, где верблюдица несколько дней безуспешно ищет воду – и погибает, захлебнувшись однажды утром.
Сурова эта земля, но между тем Гасель не представлял себе существования в каком-либо ином месте и не променял бы жажду, жару и холод на равнине, не имевшей границ, на удобства любого другого мира – ограниченного и лишенного горизонтов. Каждый день, во время каждой молитвы, повернувшись лицом к востоку, к Мекке, туарег благодарил Аллаха за то, что тот позволил ему жить там, где он жил, и принадлежать к благословенной расе людей «Покрывала», «Копья» или «Меча».
Он заснул, скучая по Лейле, а когда проснулся, упругое тело жены, которое он сжимал в своих снах, превратилось в мягкий песок, утекающий сквозь пальцы.
Плакал ветер в час охотника.
Он посмотрел на звезды, которые сказали ему, как скоро свет сотрет их с небесного свода, окликнул ночь, и в ответ нежно отозвался его мехари, щипавший влажные кустики перекати-поля. Он оседлал его, вновь пустился в путь и в середине дня различил вдали пять темных пятен, проступавших на каменистой поверхности, – лагерь Мубаррака бен-Сада, имохага «Народа Копья», который привел солдат к его хайме.
– Тебя беспокоят эти люди, правда?
– Не они… – задумчиво ответил он. – А то, что их сопровождает, словно тень или запах.
– Они прибыли издалека. А все, что приходит издалека, выводит тебя из равновесия, потому что моя бабка предсказала, что ты умрешь не в пустыне. – Она робко протянула руку и коснулась его руки. – Моя бабка часто ошибалась, – добавила она. – Когда я родилась, она предсказала мне печальное будущее, а я вот вышла замуж за знатного человека, почти за принца.
Он ласково улыбнулся:
– Я помню, как ты родилась. Это было не больше пятнадцати лет назад… Твое будущее еще и не начиналось…
Его огорчило, что он ее расстроил, ведь он ее любил, и хотя имохагу не пристало быть излишне ласковым в обращении с женщинами, она была матерью самого младшего из его сыновей. Поэтому он в свою очередь раскрыл ладонь и взял ее руку в свою.
– Наверно, ты права, и старая Кальсум ошибалась, – проговорил он. – Никто не может заставить меня покинуть пустыню и умереть вдали от нее.
Они долгое время сидели молча, созерцая ночь, и он почувствовал, как его вновь охватило чувство покоя.
Что правда, то правда: негритянка Кальсум за год предсказала болезнь, которая унесла в могилу его отца. Предсказала она и великую засуху, которая истощила колодцы, оставила пустыню без пучка травы и уморила жаждой сотни животных, с рождения привыкших к жажде и засухе. Впрочем, правдой было и то, что старая рабыня часто просто молола языком, а ее видения больше смахивали на измышления дряхлого ума, чем на настоящие предсказания.
– Что находится по другую сторону пустыни? – спросила Лейла после долгого молчания. – Я никогда не была дальше гор Хуэйлы.
– Люди, – прозвучало в ответ. – Много людей. – Гасель задумался, вспоминая, что он видел в Эль-Акаб и северных оазисах, и неодобрительно покачал головой. – Им нравится сбиваться в кучу на небольшом пространстве или в тесных и вонючих домах. Они кричат и шумят без причины, воруя и обманывая друг друга. Они – словно скот, который может жить только в стаде.
– Почему?
Ему хотелось бы ответить, потому что восхищение, которое испытывала к нему Лейла, вызывало у него гордость, однако он не знал ответа. Он был имохагом, который родился и вырос в уединении огромных пустых пространств, и, как он ни пытался, у него в голове не укладывалась мысль о добровольном желании людей сбиваться в стадо, к которому, судя по всему, проявляли склонность мужчины и женщины других племен.
Гасель с удовольствием принимал гостей и любил, когда все собирались вокруг очага, чтобы рассказывать старые истории и обсуждать мелкие происшествия повседневной жизни. Но затем, когда огонь прогорал и черный верблюд, привозивший на своем хребте сон, неслышно и невидимо пересекал лагерь, каждый удалялся в свой отдельно стоявший шатер – жить своей жизнью, глубоко дышать, наслаждаться тишиной.
В Сахаре у каждого человека есть время, покой и обстановка, необходимые для того, чтобы найти самого себя, смотреть вдаль или внутрь себя, изучать окружающую природу и размышлять обо всем, что узнаешь из священных книг. А там, в городах, селениях и даже в крошечных берберских деревушках, нет ни покоя, ни времени, ни пространства. Там можно ошалеть от шума и чужих проблем, голосов и ссор посторонних людей. Создается впечатление, будто то, что происходит с другими, гораздо важнее того, что может происходить с тобой.
– Не знаю… – неохотно признался он в итоге. – Я так и не смог выяснить, почему им нравится так поступать: сбиваться в толпу и жить, завися друг от друга. Не знаю… – повторил он. – Я не встречал человека, которому это было бы доподлинно известно.
Девушка долго смотрела на него. Возможно, ее удивило, что у человека, который был центром ее жизни и у которого она научилась всему, что стоило знать, не нашлось ответа на один из ее вопросов. Сколько она себя помнила, Гасель был для нее всем: сначала хозяином, на которого девочка из расы рабов акли взирала почти как на божество, абсолютного повелителя ее жизни и имущества, повелителя жизни ее родителей, ее братьев, их животных и всего сущего в ее вселенной.
Затем он стал мужчиной, который однажды, когда она достигла половой зрелости и у нее появились первые месячные, сделал ее женщиной: позвал в свой шатер и овладел, заставив стонать от удовольствия, как – она слышала по ночам, когда дул западный ветер, – стонали другие рабыни, и наконец стал возлюбленным, который в считаные мгновения переносил ее в рай. Настоящим повелителем, еще в большей степени, чем когда был хозяином, ибо теперь он также владел и ее душой, и ее желаниями, вплоть до самого сокровенного и забытого из ее инстинктов.
Она не сразу заговорила, а когда было собралась что-то сказать, ее прервал старший сына мужа, прибежавший из самой дальней шерибы.
– Верблюдица собралась рожать, отец, – сказал он. – А поблизости рыщут шакалы…
Он понял, что призраки его страхов обретают плоть, когда заметил на горизонте столб пыли: он поднимался вверх и надолго застывал в воздухе, поскольку в полдень на равнине нельзя было уловить ни малейшего дуновения ветерка. Машины – ибо, судя по скорости, с которой они приближались, это были механические средства передвижения – оставляли после себя в прозрачном воздухе пустыни грязный след дыма и земли.
Затем возникло слабое жужжание моторов, позже превратившееся в рев, распугавший вяхирей[18], фенеков[19] и змей и завершившийся визгом тормозов, раздраженными голосами и громкими командами. Машины остановились, взметая за собой пыль и грязь, в каких-нибудь пятнадцати метрах от лагеря.
При их появлении замерла жизнь и всякое движение. Взгляд туарега, его жены, его детей, его рабов и даже его животных был прикован к столбу пыли и темно-бурым механическим чудовищам. Малыши и животные в испуге попятились, в то время как рабыни бросились прятаться в глубине шатров – подальше от чужих глаз.
Гасель не спеша выступил вперед, закрыв лицо покрывалом – отличительным знаком его положения знатного имохага, уважающего свои традиции, и остановился на полпути между пришельцами и самой большой хаймой, словно желая сказать без слов, что им не следует двигаться дальше, пока он не даст своего разрешения и не примет их как гостей.
Первым делом он обратил внимание на грязносерый цвет солдатской формы, покрытой потом и пылью, металлический блеск ощетинившихся винтовок и пулеметов и резкий запах, исходивший от ботинок и ременного снаряжения. Затем его взгляд с недоумением остановился на рослом человеке в синей хайке и растрепанном тюрбане. Он узнал в нем Мубаррака бен-Сада, имохага, принадлежавшего к «Народу Копья», одного из самых опытных и добросовестных следопытов пустыни, почти столь же знаменитого в здешних краях, как сам Гасель Сайях, Охотник.
– Метулем, метулем, – поприветствовал он.
– Аселам алейкум, – ответил Мубаррак. – Мы разыскиваем двоих мужчин… Двоих чужаков…
– Они мои гости, – невозмутимо ответил он, – и им нездоровится.
Офицер, который, судя по всему, командовал отрядом, сделал несколько шагов вперед. На его обшлаге блеснули звезды, когда он протянул руку, чтобы отстранить туарега, однако тот жестом остановил его, преградив путь к лагерю.
– Они мои гости, – повторил он.
Офицер взглянул на него с недоумением, словно не понимая, о чем он ему толкует, и тут Гасель догадался, что этот человек не из пустыни: его жесты и манеры говорили о далеких мирах и городах.
Он повернулся к Мубарраку, и тот все понял, потому что перевел взгляд на офицера.
– Гостеприимство для нас священно, – пояснил он. – Этот закон древнее Корана.
Военный со звездами на обшлагах несколько секунд постоял в нерешительности, словно не веря, что ему предлагают столь абсурдное объяснение, и вознамерился продолжить путь.
– Я представляю здесь закон, – отрезал он. – И другого закона не существует.
Он уже миновал Гаселя, когда тот с силой схватил его за предплечье и заставил обернуться и посмотреть себе в глаза.
– Традиция существует тысячу лет, а ты – всего лишь пятьдесят, – отрывисто проговорил туарег. – Оставь в покое моих гостей!
По знаку военного щелкнули затворы десятка винтовок. Туарег увидел, что дула нацелены ему в грудь, и понял, что всякое сопротивление бесполезно. Офицер резким движением отстранил вцепившуюся в него руку и, вынув пистолет из кобуры, висевшей на поясе, направился дальше – к самому большому шатру.
Он исчез в нем, и через минуту раздался выстрел. Офицер вышел и махнул солдатам, которые побежали к нему. Потом они появились вновь, таща за собой старика, который тряс головой и тихо плакал, словно после долгого сладостного сна очнулся в жестокой действительности.
Они прошли мимо Гаселя и взобрались в грузовик. Сев в кабину, офицер сурово взглянул на него и несколько секунд колебался. Гасель уже начал опасаться, что предсказание старой Кальсум не исполнится и его убьют прямо здесь, посреди равнины, но тот наконец подал знак водителю, и грузовики отбыли в том же направлении, откуда приехали.
Мубаррак, имохаг из «Народа Копья», вспрыгнул в последнюю машину, и его глаза неотрывно смотрели на туарега, пока того не заслонило облако пыли. Ему хватило этих секунд, чтобы уловить, что происходило в уме Гаселя, и он почувствовал страх. Нехорошо унижать имохара из «Народа Покрывала». Ему это было известно. Нехорошо унижать его и оставлять в живых.
Однако убивать его и развязывать войну между братскими племенами тоже нельзя. У Гаселя Сайяха есть друзья и родственники, которым пришлось бы вступить в схватку – кровью отомстить за кровь того, кто всего лишь попытался заставить уважать древние законы пустыни.
Гасель стоял не шелохнувшись, глядя в сторону удалявшегося конвоя, пока пыль и шум окончательно не рассеялись вдали. Затем медленно направился к большой хайме, перед которой уже столпились его дети, жена и рабы. Еще перед тем, как войти, он знал, что там увидит. Молодой человек лежал на том же самом месте, где он его оставил после беседы, с закрытыми глазами: смерть настигла его во сне. На лбу у него появился небольшой красный кружок. Он долго смотрел на убитого со скорбью и яростью, а затем позвал Суилема.
– Похорони его, – попросил он. – И подготовь моего верблюда.
Впервые в жизни Суилем не выполнил приказ хозяина – и спустя час вошел в шатер и бросился к его ногам, норовя поцеловать сандалии.
– Не делай этого! – взмолился он. – Ты ничего не добьешься.
Гасель с досадой отодвинул ногу.
– Ты считаешь, что я должен терпеть подобное оскорбление? – хрипло спросил он. – Считаешь, что я буду по-прежнему жить в мире с самим собой, позволив убить одного из моих гостей и увести другого?
– А что еще тебе оставалось делать? – возразил тот. – Тебя бы убили.
– Я это знаю. Зато теперь я могу отомстить за оскорбление.
– И чего ты этим добьешься? – не унимался негр. – Вернешь мертвому жизнь?
– Нет. Но я напомню им, что нельзя безнаказанно оскорблять имохага. Вот в чем разница между людьми твоей расы и моей, Суилем. Вы, акли, сносите оскорбления и гнет, вас устраивает рабское положение. У вас это в крови, от отцов к детям, из поколения в поколение. И вы всегда будете рабами. – Он сделал паузу и задумчиво провел рукой по длинной сабле, которую извлек из сундука, в котором хранил свои самые ценные вещи. – Однако мы, туареги, свободная и воинственная раса, которая осталась такой, потому что никогда не мирилась ни с унижениями, ни с оскорблениями. – Он покачал головой. – А сейчас не время меняться.
– Но их же много, – возразил тот. – И они сильны.
– Верно, – согласился туарег. – Так и должно быть. Только трус дает отпор тому, кто, насколько ему известно, слабее его, потому что такая победа никогда не прибавит ему благородства. И только глупец дерется с равным, потому что в этом случае исход сражения решает лишь чистая случайность. Имохаг, настоящий воин моей расы, всегда должен противостоять тому, кто сильнее его, ибо, если ему улыбнется победа, его усилие окупится тысячу раз, и он сможет продолжить свой путь, гордясь самим собой.
– А если тебя убьют? Что будет с нами?
– Если меня убьют, мой верблюд галопом поскачет прямо в рай, обещанный Аллахом. Ведь написано же, что тому, кто умрет в справедливой битве, обеспечена Вечность.
– Но ты не ответил на мой вопрос, – настаивал негр. – Что будет с нами? С твоими детьми, твоей женой, твоим скотом и твоими слугами?
На лице Гаселя было написано: чему быть, того не миновать.
– Разве я доказал, что могу их защитить? – спросил он. – Раз я позволяю убить одного из своих гостей, может, мне следует примириться с убийством моей семьи? – Он наклонился и властным взмахом руки приказал ему встать. – Иди и подготовь моего верблюда и оружие, – попросил он. – Я отправлюсь на рассвете. Затем ты займешься тем, что снимешь лагерь и увезешь мою семью дальше, в гвельту Хуэйлы, – туда, где умерла моя первая жена.
Наступил рассвет. Его опередил ветер.
Ветер всегда был предвестником зари на равнине, и его ночное завывание, казалось, перерастало в горький плач за час до того, как первый луч света появлялся на небе за скалистыми склонами Хуэйлы.
Он прислушался, разглядывая потолок хаймы, такие знакомые полоски, и тут, будто наяву, перед его глазами возникла картина: шары перекати-поля, несущиеся по песку и камням, всегда охваченные спешкой, всегда готовые за что-нибудь зацепиться, обрести пристанище, где можно будет найти приют и прекратить свое извечное бесцельное путешествие из одного конца Африки в другой.
С молочным светом зари, пропущенным сквозь фильтр мельчайших рассеянных частиц пыли, шары возникали из ниоткуда, словно привидения, собирающиеся напасть на людей и животных, чтобы тут же исчезнуть – так же, как появились, – канув в бесконечное ничто безграничной пустыни.
«Где-то должна существовать граница. Я уверен…» – сказал он тогда с отчаянной тоской в голосе. И вот теперь он мертв.
Прежде никто не говорил Гаселю о границах, потому что в пределах Сахары их никогда не существовало.
«Какая граница задержала бы песок или ветер?»
Он обратил лицо в сторону ночи и попытался осмыслить случившееся, но не смог. Эти люди не были преступниками, и все же одного из них похоронили, а другого увели неизвестно куда. Никого не следует убивать так хладнокровно, каким бы ни было его преступление.
И тем более спящего, находящегося под защитой и в доме имохара.
Что-то странное было в этой истории, однако Гаселю никак не удавалось понять что именно. Одно было ясно: нарушен самый древний закон пустыни, а этого ни один имохаг допустить не мог.
Он вспомнил старую Кальсум, и ледяная рука страха сдавила ему затылок. Затем он склонился над Лейлой: ее открытые бессонные глаза блестели в полутьме, отражая вспышки угасавшего костра, – и почувствовал к ней жалость, к ее неполным пятнадцати годам и к пустым ночам, которые наступят, когда он уедет. А еще почувствовал жалость к себе самому: представив, какими пустыми будут его ночи, когда ее не окажется рядом.
Он погладил ее по волосам и заметил, что она, испытывая благодарность за эту ласку, как это бывает с животными, еще шире распахнула свои огромные глаза испуганной газели.
– Когда ты вернешься? – проговорила она, скорее умоляя, нежели спрашивая.
Он покачал головой:
– Не знаю. Когда совершу правосудие.
– Что значили эти люди для тебя?
– Ничего, – признался он. – Ничего до вчерашнего дня. Но дело не в них. Дело не во мне. Тебе этого не понять.
Лейла это понимала, но не стала спорить. Она лишь еще сильнее прижалась к нему, словно ища его силы или его тепла, и протянула руки, в последний раз пытаясь остановить его, когда он поднялся и направился к выходу.
Снаружи все так же тихонько скулил ветер. Было холодно, и он закутался в свою хайке, а по его спине уже стала подниматься неотвратимая дрожь – то ли от холода, то ли от ужасающей пустоты ночи, открывавшейся перед ним. Это было все равно что погрузиться в море черной краски, и не успел он это сделать, как из мрака вынырнул Суилем и протянул ему поводья Р’Ораба.
– Удачи, хозяин, – сказал он и исчез, словно его никогда и не было.
Гасель заставил верблюда опуститься на колени, взобрался на спину и легонько ткнул пяткой в шею.
– Шиа-а-а-а! – приказал он. – Поехали!
Животное недовольно проревело, поднялось на все четыре ноги и замерло на месте, подставив морду ветру, в ожидании.
Туарег развернул его на северо-запад и вновь ткнул пяткой, посильнее, чтобы верблюд тронулся с места.
У входа в хайму обозначилась тень – более густая, чем остальные. Более темная. Глаза Лейлы вновь заблестели в ночи, пока всадник и верблюд удалялись, словно подталкиваемые ветром и шарами перекати-поля.
Ветер всхлипывал все отчаяннее, зная, что скоро явится солнечный свет и его утешит.
День еще не был даже молочным полумраком, он едва позволял различить голову верблюда, но Гаселю большего и не требовалось. Он знал, что на сотни километров вокруг перед ним не возникнет никакого препятствия, а инстинкт обитателя пустыни и умение ориентироваться с закрытыми глазами указывали ему путь даже самой непроглядной ночью.
Такой способностью обладали только он и те, кто, подобно ему, родились и выросли в песках. Как почтовые голуби, как перелетные птицы или киты в самой глубине океана, туареги всегда знали, где находятся и куда направляются, словно некая древняя-предревняя железа, атрофировавшаяся у остальных людей, по-прежнему оставалась активной и функциональной лишь у них одних.
Север, юг, восток и запад. Колодцы, оазисы, дороги, горы, «пустые земли», нагромождения барханов, каменистые равнины… Казалось, весь необъятный мир Сахары отражался, словно эхо, в глубине мозга Гаселя, а он об этом и не подозревал, не осознавал этого.
Солнце застало его на спине мехари и стало подниматься над головой, постепенно набирая мощь, заставив ветер умолкнуть, землю – распластаться. Солнце уняло песок и кусты перекати-поля, которые уже не носились то в одну, то в другую сторону, извлекло из укрытий ящериц и посадило на землю птиц, которые не отважились летать, когда оно наконец достигло зенита.
Тогда туарег остановил верблюда, заставил его опуститься на колени и воткнул в землю свой длинный меч и старую винтовку, которые вместе с крестовиной седла служили опорной стойкой для незамысловатого крохотного навеса из толстой ткани.
Он укрылся в его тени, прислонил голову к белому боку мехари и задремал.
Разбудил его, щекоча ноздри, самый вожделенный из запахов пустыни. Он открыл глаза и лежал не шелохнувшись, вдыхая воздух, не торопясь взглянуть на небо, опасаясь, что это всего лишь сон, но когда в конце концов повернул голову на запад, то увидел ее: тучу, закрывшую горизонт, большую, темную, многообещающую и полную жизни, непохожую на те, другие: белые, высокие и словно просившие милостыню, – которые время от времени приходили с севера, чтобы пропасть из виду, так и не отважившись заронить хотя бы слабую надежду на дождь.
А эта низкая и сверкающая серая туча, казалось, таила в своем лоне все водные сокровища мира и была, наверное, самой красивой, какую довелось увидеть Гаселю за последние пятнадцать лет – возможно, с той сильной грозы, которая предшествовала рождению Лейлы. Она-то и заставила бабку предсказать внучке печальное будущее, потому что в тот раз долгожданная вода обернулась потоком, увлекшим за собой хаймы и скот, уничтожившим посевы и потопившим одну верблюдицу.
Р’Ораб взволнованно заколыхался. Вытянул длинную шею и жадно развернул морду в сторону завесы дождя, которая надвигалась, расщепляя свет и меняя пейзаж. Он нежно проревел, и из его горла раздалось мурлыканье огромного довольного кота. Гасель медленно поднялся, освободил его от упряжи и в свою очередь освободился от одежды, которую тщательно растянул на кустах перекати-поля, чтобы ей досталось как можно больше воды. А после стоял разутый и нагой, ожидая, когда первые капли усеют песок и землю, покрывая лицо пустыни шрамами, вроде оспин. Затем вода полилась потоками, пьяня его чувства, когда он слышал легкую барабанную дробь, превращавшуюся в грохот, ощущал на коже теплую ласку, пробовал на вкус чистую и прозрачную свежесть и вдыхал вожделенный запах мокрой земли, от которой поднималось густое и будоражащее испарение.
Вот оно, чудесное и животворное соединение: скоро, при солнечном свете того же дня, спящее семя ашеба[20] вдруг проснется, покроет равнину зеленым ковром и превратит бесплодный пейзаж в самый красивый край. Будет цвести всего лишь несколько дней, чтобы вновь погрузиться в долгий сон – до следующей грозы, которая, возможно, придет еще через пятнадцать лет.
Свободный и дикий ашеб был прекрасен. Он не мог расти на обработанной земле, ни по соседству с колодцем, ни под заботливой рукой крестьянина, который поливал его день за днем. Он, словно дух туарегского народа, один-единственный способен веками сохранять привязанность к нескольким песчаникам и одному каменистому урочищу, от которых остальное человечество давным-давно отказалось.
Вода намочила волосы Гаселя и смыла с его тела грязь нескольких месяцев, а то и лет. Он скоблил кожу ногтями, потом отыскал плоский и ноздреватый камень, которым тер тело, отмечая, как постепенно на коже появляются более светлые участки – по мере того, как отставала корка земли, пота и пыли, а к ногам стекала вода голубого, чуть ли не синего цвета, поскольку грубая краска одежд со временем въелась в каждый сантиметр его тела.
Счастливый и дрожащий, он провел под дождем пару долгих часов, борясь с искушением развернуться и отправиться домой – воспользоваться водой, посеять ячмень, дождаться урожая и насладиться вместе с домашними этим чудесным подарком, который Аллаху было угодно ему ниспослать, возможно, в качестве предостережения. Может быть, ему следует остаться здесь, в своем мире, и забыть об оскорблении, которое не смогла бы смыть даже вся вода этой громадной тучи.
Однако Гасель был туарегом – возможно, к несчастью, последним настоящим туарегом равнины, – а посему он прекрасно осознавал, что вовек не забудет того, что под его кровом был убит безоружный человек, а другой, такой же гость, был уведен силой.
Поэтому, когда туча удалилась на юг, а солнце второй половины дня высушило тело и одежду, он вновь оделся, оседлал верблюда и пустился в путь, впервые повернувшись спиной к воде и дождю, жизни и надежде – тому, что всего неделю, всего пару дней назад переполнило бы радостью его сердце и сердца его близких.
Вечером он нашел небольшую дюну и вырыл ямку, разгребая все еще влажный песок, чтобы свернуться калачиком и спать, почти полностью засыпав себя сухим песком, потому что он знал, что после дождя рассвет принесет на равнину холод, а ветер превратит в ледяной иней капли воды, сохранившиеся на камнях и кустах перекати-поля.
В пустыне разница между максимальной температурой, в полдень, и минимальной, в час, предшествующий рассвету, может достигать более пятидесяти градусов. Гасель по опыту знал, что этому предательскому холоду удается до костей пробрать забывшегося сном путника, вызвать болезнь и сделать так, что впоследствии его суставы целыми днями будут застывать и ныть, отказываясь живо повиноваться приказам разума.
В каменистом урочище в отрогах Хуэйлы как-то обнаружили троих замерзших охотников. Гасель помнил, как они лежали, прижавшись друг к другу, спаянные смертью в ту холодную зиму, когда туберкулез унес и его маленького Бисру. Казалось, они улыбались. Потом солнце высушило их тела, обезводив и придав жуткий вид их пергаментной коже и блестящим зубам.
Сурова эта земля, где человек может умереть как от жары, так и спустя несколько часов – от холода, где верблюдица несколько дней безуспешно ищет воду – и погибает, захлебнувшись однажды утром.
Сурова эта земля, но между тем Гасель не представлял себе существования в каком-либо ином месте и не променял бы жажду, жару и холод на равнине, не имевшей границ, на удобства любого другого мира – ограниченного и лишенного горизонтов. Каждый день, во время каждой молитвы, повернувшись лицом к востоку, к Мекке, туарег благодарил Аллаха за то, что тот позволил ему жить там, где он жил, и принадлежать к благословенной расе людей «Покрывала», «Копья» или «Меча».
Он заснул, скучая по Лейле, а когда проснулся, упругое тело жены, которое он сжимал в своих снах, превратилось в мягкий песок, утекающий сквозь пальцы.
Плакал ветер в час охотника.
Он посмотрел на звезды, которые сказали ему, как скоро свет сотрет их с небесного свода, окликнул ночь, и в ответ нежно отозвался его мехари, щипавший влажные кустики перекати-поля. Он оседлал его, вновь пустился в путь и в середине дня различил вдали пять темных пятен, проступавших на каменистой поверхности, – лагерь Мубаррака бен-Сада, имохага «Народа Копья», который привел солдат к его хайме.