Он помолился, а затем уселся на гладкую скалу созерцать закат, погрузившись в свои черные думы, ибо понимал, что эта ночь – последняя в этой жизни, когда он может спать спокойно. С рассветом ему придется открыть крышку эльджебиры войн, мести и ненависти, и никому вовек не дано узнать, насколько она глубока и переполнена смертью и насилием.
   Он также попытался понять причины, заставившие Мубаррака нарушить самую священную туарегскую традицию, и не смог. Тот был проводником пустыни, отличным проводником, вне всякого сомнения. Но ведь проводник-туарег был обязан наниматься, только чтобы показывать дорогу караванам, выслеживать зверя или сопровождать французов в их странных экспедициях по поиску предметов, напоминавших о предках. Никогда, ни под каким видом, туарег не имел права проникать без разрешения на территорию другого имохага и уж тем более приводить иностранцев, неспособных уважать древние обычаи…
 
   Когда на рассвете Мубаррак бен-Сад открыл глаза, по его спине пробежал озноб. Страх, который вот уже несколько дней нападал на него в снах, теперь напал наяву, и он инстинктивно повернул лицо к входу шерибы, боясь обнаружить то, чего на самом деле боялся. Там, на расстоянии тридцати метров, опираясь на рукоятку своей длинной такубы[21], воткнутой в землю, стоял Гасель Сайях, благородный имохар народа Кель-Тальгимус, и ждал его, намереваясь потребовать объяснений за его действия.
   Он в свою очередь взял меч и очень медленно, держась прямо и с достоинством, пошел навстречу и остановился в пяти шагах.
   – Метулем, метулем, – поздоровался он, прибегнув к излюбленному приветствию туарегов.
   Ответа он не получил, да и не ждал его.
   Чего он ждал, так это вопроса:
   – Почему ты это сделал?
   – Меня заставил капитан сторожевого поста в Адорас.
   – Никто не может заставить туарега делать то, что он не желает…
   – Вот уже три года, как я на них работаю. Я не мог отказаться. Я официальный правительственный проводник.
   – Ты же, как и я, поклялся, что никогда не будешь работать на французов…
   – Французы ушли… Мы теперь – свободная страна…
   Второй раз за эти дни два разных человека говорили ему одно и то же, и тут он вспомнил, что ни на офицере, ни на солдатах не было ненавистной колониальной формы. Среди них не было ни одного европейца, никто не говорил с характерным для тех сильным акцентом, а на их автомобилях не развевался извечный трехцветный флажок.
   – Французы всегда уважали наши обычаи… – наконец пробормотал он, словно про себя. – Почему же их не уважают теперь, если мы вдобавок еще и свободны?
   Мубаррак пожал плечами.
   – Времена меняются… – сказал он.
   – Но не для меня, – прозвучало в ответ. – Когда пустыня превратится в оазис, по секиям свободно потечет вода, а дождь будет обрушиваться на наши головы всякий раз, когда нам это потребуется, обычаи туарегов изменятся. Никак не раньше.
   Мубаррак, сохраняя спокойствие, спросил:
   – Значит ли это, что ты пришел меня убить?
   – Для этого я и пришел.
   Мубаррак понимающе кивнул и обвел долгим взглядом вокруг: все еще влажную землю и крохотные ростки ашеба, отчаянно проклевывающиеся среди камней и булыжников.
   – Замечательный был дождь, – сказал он.
   – Замечательный.
   – Скоро равнина покроется цветами, и один из нас двоих не сможет этого увидеть.
   – Ты должен был подумать об этом прежде, чем приводить чужаков в мой лагерь.
   Губы Мубаррака под покрывалом тронула легкая улыбка.
   – Но ведь тогда еще не прошел дождь, – возразил он и затем очень медленно обнажил свою такубу, освобождая вороную сталь от чехла из тисненой кожи. – Прошу, чтобы моя смерть не развязала войну между племенами, – добавил он. – Никто, кроме нас, не должен платить за наши ошибки.
   – Да будет так, – ответил Гасель, наклоняясь, готовый отразить первый выпад.
   Однако тот последовал не сразу, потому что ни Мубаррак, ни Гасель уже давно не сражались на мечах и копьях, а пользовались огнестрельным оружием, и длинные такубы с годами стали просто предметом украшения и обряда. Их пускали в ход по праздникам, в бескровных представлениях, во время которых больше старались произвести впечатление ударами о кожаный щит или обманным выпадом и ловким уклонением, нежели намеревались ранить.
   Но сейчас здесь не было ни щитов, ни зрителей, готовых восхищаться прыжками и пируэтами, сопровождаемыми сверканием стали, которая скорее избегала, чем стремилась ранить противника. Сейчас этот самый противник размахивал оружием, готовый убить, чтобы не быть убитым.
   Как отразить удар без щита? Как устоять на ногах после прыжка назад или неверного шага, если соперник не собирается давать тебе времени, чтобы прийти в себя?
   Они смотрели друг на друга, стараясь разгадать намерения противника, медленно двигаясь по кругу, в то время как из хайм начали выходить женщины, мужчины и дети. Все молча, в замешательстве смотрели на них, не желая верить в то, что они сошлись в настоящем бою.
   Наконец Мубаррак отважился на первый удар, который больше напоминал робкий вопрос, продиктованный желанием выяснить, действительно ли это схватка насмерть.
   Ответ заставил его отскочить назад, уклоняясь от яростного лезвия противника, сверкнувшего в каких-нибудь нескольких сантиметрах. Кровь застыла у него в жилах. Гасель Сайях, имохар грозного народа Кель-Тальгимус, хотел его убить, сомнения не было. В этом выпаде против него было столько ненависти и такое желание мести, словно незнакомцы, которым Гасель однажды предоставил кров, в действительности были его возлюбленными чадами, а он, Мубаррак бен-Сад, собственноручно их умертвил.
   Но Гасель не испытывал настоящей ненависти. Он всего лишь пытался совершить правосудие и считал, что неблагородно ненавидеть туарега за то, что тот всего лишь выполнял свою работу, какой бы неправильной и недостойной уважения она ни была. Кроме того, Гасель знал, что ненависть, как и тоска, страх, любовь или любое другое глубокое чувство, – неважный спутник для обитателя пустыни. Чтобы выжить в краю, где ему выпало родиться, необходимо сохранять великое спокойствие. Хладнокровие и самообладание всегда должны быть выше любого другого чувства, способного подтолкнуть к совершению ошибки – здесь их редко когда удается исправить.
 
   Сейчас Гасель осознавал, что действует как судья, а также, вероятно, как палач, и ни у того, ни у другого нет причин ненавидеть свою жертву. Сила его удара, гнев, который тот нес в себе, в действительности был не чем иным, как предупреждением, ясным ответом на вопрос, заданный ему противником.
   Он предпринял новую атаку и внезапно понял, насколько неудобны его длинные одежды, объемистый тюрбан и широкое покрывало. Хайке путались у него в ногах и руках, найлы на толстой подошве из тонких полосок антилопьей кожи скользили по острым камням, а лисам[22] мешал ясно видеть и не давал легким возможности вдохнуть в себя весь кислород, который был особенно нужен в такие моменты, как этот.
   Но и Мубаррак был одет подобным образом, поэтому его движения были такими же неуверенными.
   Мечи разрезали воздух, яростно жужжа в утренней тишине, и какая-то беззубая старуха издала крик ужаса и стала умолять, чтобы кто-нибудь подстрелил грязного шакала, пытающегося убить ее сына.
   Мубаррак властно вытянул руку, и никто не пошевелился. Кодекс чести «Детей Ветра», столь отличный от мира бедуинов, «Детей облаков», основанного на предательстве и низости, требовал, чтобы столкновение между двумя воинами было честным и благородным, даже если в итоге один из них распростится с жизнью.
   Мубарраку бросили открытый вызов, и он убьет открыто. Он нащупал твердую почву под ногами, набрал в грудь воздуха, издал крик и бросился вперед, на грудь врага, который отвел острие его меча сухим и жестким ударом.
   Они вновь замерли, глядя друг на друга. Гасель взмахнул такубой, словно булавой, и, описав круг над головой, нанес удар сверху вниз. Любой начинающий фехтовальщик воспользовался бы этой оплошностью, чтобы проткнуть его одним ударом, но Мубаррак счел за благо отстраниться и выждать, больше полагаясь на свою силу, чем на ловкость. Он обхватил оружие обеими руками и рубанул сбоку: таким ударом можно было раскроить надвое человека и потолще Гаселя, – только вот его противник не стоял на месте и не дожидался, когда его перережут пополам. Солнце начало припекать вовсю, пот тек по их телам, увлажняя ладони, из-за чего металлические рукоятки мечей стали скользкими. Лезвия вновь взметнулись вверх. Дерущиеся изучили друг друга, разом бросились вперед, однако в последнее мгновение Гасель отклонился назад, позволив острию оружия Мубаррака разодрать ткань его хайке, царапнув грудь, и нанес противнику удар в живот, пронзив его насквозь.
   Несколько мгновений Мубаррак стоял. Его удерживали главным образом меч и объятия Гаселя, а не собственные ноги, и когда тот вынул меч, разрывая его брюшную полость, он рухнул на песок, согнувшись пополам, приготовившись молча, без единой жалобы, выстрадать долгую агонию, предназначенную ему судьбой.
   Через несколько мгновений – в то время, как его палач медленно направлялся, не испытывая ни счастья, ни гордости, к своему верблюду, – беззубая старуха вошла в самую большую хайму, взяла винтовку, зарядила ее, вернулась туда, где ее сын безмолвно корчился от боли, и прицелилась ему в голову.
   Мубаррак открыл глаза, и она смогла прочитать в его взгляде бесконечную благодарность существа, которое она собиралась избавить от долгих безысходных страданий.
   Гасель услышал выстрел в то мгновение, когда его верблюд вновь пустился в путь, но не обернулся.
 
   Он скорее почувствовал, чем увидел, стадо антилоп вдали, и только тогда понял, что страшно проголодался.
   За два предыдущих дня туарег проглотил лишь несколько горстей просяной муки и фиников, озабоченный предстоящим сражением с Мубарраком, но сейчас при одной только мысли о добром куске мяса, который медленно поджаривается на раскаленных углях, у него засосало под ложечкой.
   Он медленно приблизился к краю грары[23], ведя за недоуздок верблюда, остерегаясь, чтобы ветер не отнес их запах в сторону животных, пасущихся среди невысокой и редкой растительности впадины. Вероятно, в давние времена здесь было озеро или расширенное русло какой-нибудь речушки, и в глубине все еще хранились остатки влаги.
   Там и сям росли робкие тамариски и полудюжина карликовых акаций, и Гаселю было приятно осозна вать, что охотничий инстинкт его опять не подвел, потому что внизу объедали ветки или спали на полуденном солнце великолепные животные с длинными рогами и красноватой шкурой, словно приглашая его выстрелить.
   Он взвел курок, загнав в патронник лишь один патрон, тем самым избавляясь от искушения в случае, если промахнется в первый раз, лихорадочно пытаться выстрелить во второй, когда проворные животные бросятся бежать, высоко подпрыгивая. Гасель по опыту знал, что второй выстрел, почти наугад, редко попадает в цель. Только напрасно потратишь патрон, а в пустыне взять их негде, притом что они необходимы, как вода.
   Он отпустил мехари, который тут же начал пастись, сосредоточившись исключительно на корме, свежем и аппетитном после дождя, и бесшумно двинулся вперед, почти ползком, от камня к кривому стволу куста, от небольшой дюны к кустику травы, пока не достиг подходящего места – каменного бугорка. Оттуда на расстоянии меньше трехсот метров был хорошо виден стройный силуэт вожака стада.
   «Когда подстрелишь самца, вскоре придет другой, моложе, чтобы занять его место и покрывать самок, – говорил ему когда-то отец. – А вот когда убиваешь самку, ты также убиваешь ее детей и детей ее детей, которым предстоит выкормить своих детей и детей твоих детей».
   Он приготовил винтовку и тщательно прицелился в переднюю лопатку, в область сердца. С такого расстояния выстрел в голову, несомненно, был бы более эффективным, но Гасель, как правоверный мусульманин, не мог есть мяса, если не забил животное, повернувшись лицом к Мекке и читая молитвы, как сказано Пророком. Если бы он убил антилопу выстрелом, ему пришлось бы от нее отказаться, и он предпочел рискнуть: пусть даже раненое животное и скроется, с пулей в легких ему все равно не уйти слишком далеко.
   Самец неожиданно поднял морду, принюхался к ветру и слегка насторожился. Затем – казалось, прошла целая вечность, хотя, наверно, какая-нибудь пара минут – обвел взглядом свое стадо, убедился, что опасность им не угрожает, и приготовился вернуться к прерванному занятию – объеданию тамариска.
   Когда Гасель совершенно уверился в том, что не промахнется, а добыче не вздумается вдруг подпрыгнуть или рвануть с места, он мягко нажал на гашетку. Пуля вылетела с визгом, рассекая ветер, и самец упал на колени, словно ему разом подрубили все четыре ноги или под ним, словно по волшебству, внезапно вспучилась земля.
   Самки посмотрели на него без любопытства и страха, ведь звук выстрела, хоть и прогремевший на всю округу, не был связан в их представлении с опасностью и смертью. И только когда они увидели бегущего к ним человека в развевающихся одеждах, размахивающего ножом, то обратились в бегство и пропали из виду на равнине.
   Гасель подошел к раненому зверю, сделавшему последнее усилие, чтобы подняться и последовать за своей семьей, однако внутри у него что-то надломилось, и тело не подчинялось приказу ума. Только лишь глаза – огромные и невинные – выражали безмерную тоску, когда туарег взял его за рога, повернул морду в сторону Мекки и перерезал горло сильным ударом своего острого кинжала.
   Хлынула кровь, забрызгав сандалии и край хайке, однако Гасель не обратил на это внимания, удовлетворенный тем, что его меткость и на этот раз оказалась превосходной и он попал точно в цель.
   Вечер застиг его за трапезой. Еще не успели появиться первые созвездия, а он уже спал, укрытый от ветра низким кустарником и согреваемый тлеющими углями костра.
   Его разбудил хохот гиен, привлеченных мертвой антилопой. Вдобавок вокруг бродили шакалы, поэтому он раздул огонь, который отогнал их к границе теней, а затем лег на спину, глядя в небо, слушая приближающийся ветер и размышляя о том, что в этот самый день он убил человека – первый раз в жизни, а значит, жизнь уже не сможет остаться прежней.
   Он не чувствовал за собой вины, ибо считал, что его дело правое, однако беспокоился о том, как бы не оказаться зачинщиком одной из тех межплеменных войн, о которых он столько слышал от старших. В подобных войнах наступал такой момент, когда никто уже не знал, по какой причине творилось убийство и кто заварил эту кашу. А туареги, те немногие имохаги, что еще бродили по пустыне, верные своим обычаям и законам, были не в том положении, чтобы уничтожать друг друга: хватало того, что им приходилось всеми силами защищаться от наступающей цивилизации.
   Он вспомнил странное ощущение, охватившее его тело, когда меч мягко, почти без усилия, вошел в живот Мубаррака. Ему казалось, что он все еще слышит предсмертный хрип, вырвавшийся из горла противника в то мгновение. Когда он отдернул руку, то словно вынул приставшую к острию такубы жизнь своего врага – и почувствовал страх оттого, что, возможно, однажды ему вновь придется поднять на кого-то меч. Однако затем он вспомнил сухой щелчок выстрела, которым убили его спящего гостя, и его утешила мысль о том, что виновным в подобном преступлении не может быть прощения.
   Он только сейчас открыл, что если несправедливость горька, то столь же горькой оказывается и попытка ее исправить, потому что убийство Мубаррака не доставило ему ни малейшего удовольствия, лишь глубокое и гнетущее ощущение пустоты. Как и уверял его старый Суилем, месть не возвращает мертвых к жизни.
   Затем он задумался, почему для туарегов всегда был так важен этот неписаный закон гостеприимства, который ставится выше всех прочих законов, включая Коран, и попытался представить, какой была бы пустыня, если бы странник не был совершенно уверен в том, что там, куда он доберется, его всегда примут, помогут и отнесутся с уважением.
   Существует предание о том, что когда-то два человека так ненавидели друг друга, что один из них – тот, что слабее, – неожиданно явился в хайму своего врага с просьбой предоставить ему кров. Туарег, как того требует обычай, принял гостя, предоставил ему свою защиту, а по прошествии двух месяцев, устав терпеть его присутствие и кормить, заверил, что тот может спокойно отправляться восвояси, ибо он никогда не посягнет на его жизнь. С тех пор – а истории, похоже, уже много лет – это вошло в обычай у туарегов, которые таким способом утрясали свои разногласия и клали конец раздорам.
   Как бы поступил он сам, если бы Мубаррак явился к нему в лагерь с просьбой оказать ему гостеприимство, стараясь снискать прощение за совершенную ошибку? Как знать, возможно, он поступил бы так же, как туарег из легенды, поскольку было бы нелогично совершать преступление, наказывая кого-то, кто совершил точно такое же преступление.
   Когда высоко-высоко над пустыней бороздят небеса реактивные самолеты, а по самым известным путям ездят грузовики, вытесняя его соплеменников в самые отдаленные районы равнины, трудно сказать, сколько времени они еще продержатся на этой равнине. Однако Гаселю было ясно, что, пока в песках, на бескрайних безжизненных плоскогорьях или среди бесконечных россыпей камней хамады[24] будет жить хотя бы один туарег, закон гостеприимства должен оставаться священным, ибо в противном случае ни один путник больше не рискнет пересечь пустыню.
   Преступлению Мубаррака нет прощения, и он, Гасель Сайях, заставит чужаков понять, что в Сахаре следует по-прежнему соблюдать законы и обычаи его племени, потому что эти законы и обычаи соответствуют среде, без них просто-напросто невозможно выжить.
   Задул ветер, а с ним наступил день. Гиены и шакалы поняли, что теперь им уж точно вряд ли удастся урвать себе кусок антилопы, и удалились, ворча и жалуясь, в свои темные норы, куда возвращались уже все ночные обитатели: длинноухий фенек, пустынная крыса, змея, заяц и лиса. Когда солнце начнет припекать, они будут спать, сохраняя силы до того момента, когда ночные тени вновь сделают переносимой жизнь в самом унылом районе планеты, потому что там, в отличие от остального мира, жизнь протекает ночью, а отдых – днем.
   Один только человек за столько веков не сумел полностью приспособиться к ночи. Вот почему, как только начало светать, Гасель разыскал своего верблюда, объедавшего ветки на расстоянии немногим больше километра, взял его за недоуздок и, не торопясь, возобновил свой путь на запад.
 
   Сторожевой пост в Адорасе располагался в оазисе треугольной формы – немногим более сотни пальм и четыре колодца – в самом сердце обширнейшей зоны барханов и поэтому мог считаться настоящим чудом выживания: ему постоянно угрожал песок, окружавший его со всех сторон, защищая от ветра и превращая в подобие духовки, которая в полдень часто раскалялась до шестидесяти градусов.
   Три дюжины солдат – весь его гарнизон – половину времени кляли судьбу в тени пальм, а другую половину – копали песок, безуспешно пытаясь заставить его отступить и освободить узкую грунтовую дорогу, позволявшую им поддерживать связь с внешним миром, раз в два месяца получая провизию и корреспонденцию.
   С тех пор как тридцать лет назад одному рехнувшемуся полковнику взбрела в голову дурацкая идея о том, что армии, мол, следует взять упомянутые четыре колодца, которые, с другой стороны, были единственными существующими почти на сто километров вокруг, под свой контроль, Адорас превратился в «проклятую судьбу», сначала для колониальных войск, а теперь и для своих, доморощенных. Девять из могил, расположенных в дальнем конце пальмовой рощи, появились в результате естественной смерти, а шесть – самоубийства: кое-кто не вынес мысли о том, что придется и дальше выживать в этом аду.
   Когда суд колебался, поставить ли преступника к стенке, приговорить к пожизненному заключению или же заменить ему наказание пятнадцатью годами принудительной службы в Адорасе, он прекрасно осознавал, что делает, даже если сам осужденный считал, что такой заменой ему хотели оказать услугу.
   Для капитана Калеба эль-Фаси, начальника гарнизона и представителя высшей власти в обширной области, равной по величине половине Италии, но с населением от силы человек восемьсот, семилетнее пребывание в Адорасе служило наказанием за убийство одного юного лейтенанта, который угрожал разоблачить непорядки в полковой бухгалтерии на предыдущем месте службы капитана. Капитана приговорили к смерти, и его дядя, прославленный генерал Обейд эль-Фаси, герой борьбы за независимость, добился, благодаря тому что во время войны за освобождение племянник был одним из его адъютантов и доверенным лицом, чтобы ему позволили реабилитироваться, командуя отрядом, в который нельзя было направить другого кадрового офицера, не оказавшегося в подобном положении.
   Три года назад, основываясь только на личных делах, имевшихся в его распоряжении, капитан Калеб пришел к заключению, что личный состав его полка – это в сумме более двух десятков убийств, пятнадцать изнасилований, шестьдесят вооруженных грабежей и бессчетное количество краж, афер, дезертирств и более мелких преступлений. Поэтому, чтобы управлять таким «войском», ему пришлось призвать на помощь весь свой опыт, хитрость и способность к подавлению. Внушаемое им уважение уступало разве только уважению, которое вызывал к себе человек, бывший его правой рукой, – старший сержант Малик эль-Хайдери. Это был худощавый, малорослый субъект, хилый и болезненный с виду, но настолько жестокий, хитрый и смелый, что сумел подчинить себе весь этот сброд, пережив пять покушений и два поединка на ножах.
   Малик, как правило, и был «естественной смертью» в Адорасе, а двое из самоубийц разнесли себе мозги, чтобы больше его не видеть.
   И вот сейчас, сидя на вершине самого высокого бархана, господствовавшего над оазисом с восточной стороны, – это был старый гурде больше ста метров высотой, позолоченный временем и до такой степени затвердевший в самой своей сердцевине, что песок превратился в камень, – сержант Малик без особого интереса следил за тем, как его люди перекапывали песок молодых барханов, угрожавших засыпать самый дальний колодец, пока не навел бинокль на одинокого всадника, появившегося верхом на белом мехари и не спеша прокладывавшего себе путь в направлении поста. Он спросил себя, что понадобилось туарегу в этой глуши. Вот уже шесть месяцев, как они перестали наведываться к колодцам в Адорасе во избежание любых контактов с его обитателями. Караваны бедуинов заворачивали сюда все реже, запасались водой, устраивали себе двухдневную передышку в самой удаленной части оазиса, стараясь спрятать женщин и не иметь никакого дела с солдатами, и вновь пускались в путь, облегченно переведя дыхание, если обошлось без осложнений. Но туареги – нет. Они, когда наведывались к колодцам, держались независимо, гордо, с вызовом и позволяли своим женщинам расхаживать с открытым лицом и голыми руками и ногами: им было плевать на то, что здешние мужчины годами не имели близости с женщиной и моментально хватались за винтовки и наточенные кинжалы.
   Поэтому, когда в одной стычке погибли двое туарегов и трое солдат, «Дети Ветра» начали обходить сторожевой пост стороной. Однако сейчас одинокий всадник явно направлялся к нему. Он проехал по последнему гребню, вырисовываясь на фоне темнеющего неба в развевающихся на ветру одеждах, а затем углубился в пальмовую рощу и остановился около северного колодца, в сотне метров от первых бараков.
   Сержант не спеша скатился с дюны, пересек лагерь и подошел к туарегу, который поил своего верблюда, способного выпить за раз сотню литров воды.
   – Аселам алейкум!
   – Метулем, метулем, – ответил Гасель.
   – Хороший у тебя верблюд. И никак не напьется.
   – Мы прибыли издалека.
   – Откуда?
   – С севера.
   Сержанта Малика эль-Хайдери страшно раздражало туарегское покрывало, потому что он считал себя знатоком человеческой натуры и мог определить по выражению лица, когда люди говорили правду, а когда врали. Однако с туарегами такой возможности не существовало, поскольку они оставляли на виду только щель для глаз, которую нарочно прикрывали на время разговора. Голос тоже звучал искаженно, а потому оставалось только принять ответ как есть, тем более что он действительно видел, как всадник приехал с севера. Не было причин подозревать Гаселя в том, что он не поленился сделать огромный крюк и устроить так, чтобы видели, как он появляется со стороны, противоположной той, с которой на самом деле прибыл.
   – Куда направляешься?
   – На юг.
   Туарег уже оставил верблюда, который стоял, широко раздвинув ноги, с переполненным водой брюхом, удовлетворенный и раздувшийся, и начал собирать ветки и разводить небольшой костер.