Для кого это небо, - лазурь ее глаз,
   Эта роскошь - волнистые кудри до плеч,
   Эта музыка, - уст ее тихая речь?..
   Он попробовал представить себе такой Марью Игнатьевну, вздохнул и посмотрел на часы. Вспомнил о газете, прочел приказ Верховного Главнокомандующего и оперативную сводку. "Мемель взят, слава Богу", радостно подумал он. Войска маршала Жукова находились в 130 километрах от Берлина. Американские бомбовозы сбросили 2500 тонн бомб на германские города. - "Так им проклятым и надо". Со времени гибели сына особенно ненавидел немцев. Просмотрел другие заголовки: "Новый успех машиниста Дмитрия Коробкова...", "Торжественная клятва сталинградских тракторозаводцев...", "Легкомысленное отношение к отгонному животноводст-ву...". Иван Васильевич опять вздохнул, отложил газету, взял вертел и стал жарить мясо.
   Солнце уже садилось. По дороге проходили люди, неприятные и страшные тем, что всем им наверное оставалось жить более двух месяцев. "Говорят, не все ли равно: немного раньше, немно-го позже. А ради этой разницы между "немного раньше" и "немного позже" делается три четверти того, что делается в мире... Обо мне даже и объявления не будет. Марья Игнатьевна узнает дня через четыре... От кого она может узнать?" - рассеянно думал Иван Васильевич, глядя в сторону моря. Воронцовский дворец горел красным пламенем.
   "Господи, как хорошо! Во сне не выдумаешь этих садов, этих красок, этого волшебства... Там то они голубчики будут решать нашу судьбу, мою судьбу. Съехались освободители, ну, решайте, решайте... Впрочем, что-ж, они и в самом деле освобождают... Но с выбором, с разбором", - подумал он злобно. На него иногда находили припадки злобы и даже бешенства, как будто нахо-дили без видимой причины, но входило сюда все: и его жизнь, казавшаяся ему загубленной, и его заношенное белье, и отсутствие "Русских Ведомостей", и то, что он повесил портрет Сталина, и то, что он принимал и угощал такого человека, как Пистолет, и многое другое. В эти минуты он забывал о достижениях советского строя, которые признавал и ценил не только в разговорах с Марьей Игнатьевной, и с ненавистью думал об иностранцах, особенно об иностранных правите-лях. "Все, все они лицемеры и обманщики". "Жир терял, дурак, гаспадын таварищ!" - благодушно закричал с дороги старый татарин и дружелюбно помахал ему рукой.
   4
   - У вашего сиятельства в сакле всегда немного пахнет прокисшим молоком. Вот, что значит готовить у себя дома овечий сыр, - сказала Марья Игнатьевна. - Я говорила и повторяю, что вам, с вашими запросами и способностями, надо жить в Николаеве.
   У нее и теперь был такой вид, как будто она сейчас сделает что-то очень важное и приятное. Войдя в саклю, она критически осмотрела стол, чуть поморщилась, потребовала полотенце и тотчас принялась за работу: перетерла тарелки и чашки, отогнула ключем крышку жестянки с американскими консервами, налила себе водки (Иван Васильевич утаил от Пистолета крошечную бутылку). Ела она с аппетитом и всегда все хвалила, так что на нее было особенно приятно стряпать.
   - Я нынче пить не буду.
   - Что так, ваше сиятельство! Или нездоровы?
   - А что? Исхудал?
   - Немного как будто похудели. И отлично, что вы не пьете. По моему, вы в последнее время злоупотребляли. Ну так я выпью без вас... Отличная водка, - говорила она, намазывая лепешку консервами. - Но прежде всего, приятная новость. Вот в чем дело, ваше сиятельство. В Ялте скоро состоится важная международная конференция. Для вас есть работа.
   - По дипломатической части? - слабо пошутил он.
   - Нет, по истреблению клопов. Во дворце Николая Романова в Ливадии. В этом дворце, как вы знаете, долго был крестьянский санитарий и теперь нужна дезинсекция. Приезжают люди из Москвы, но наши вас рекомендовали как выдающегося местного спеца. Ваша помощь признана необходимой, это хорошо оплачивается, а я догадываюсь, что вам деньжата пригодятся. Во дворце остановится президент Рузвельт...
   Она уже все знала: кто приезжает, где кто будет жить. Нашлась работа и для нее: ее включили в комиссию по приведению в порядок Воронцовского дворца. Иван Васильевич был и разочарован новостью, и тронут: понимал, что рекомендовали его не "наши", а она. Он грустно смотрел на нее и думал, что еще в среду мечтал о женитьбе на ней, хотя, вероятно, без всякого права. В старых романах Иван Васильевич читал о хороших и плохих партиях. Теперь слова "партия" в таком смысле никто из молодых верно не понял бы, но понятие, выражавшееся этим словом, осталось, изменились только его признаки. Михайлова, активистка и завженотделом, была прекрасная партия; Марья Игнатьевна, получавшая немалое жалованье, имевшая комнату с собственной кухней и с проточной водой, была хорошая партия; сам он, конечно, был никакая партия. К тому же, в последние годы ему лишь редко приходило в голову, что он еще может нравиться женщи-нам. В одну из таких редких минут была куплена у букиниста книга профессора Патрика.
   - ...Я сегодня в первый раз по-настоящему осматривала Воронцовский дворец, - говорила она, наливая себе вторую рюмку. - Да-с, сладко жили эти ваши крепостники. У княгини, видите ли, была гардеробная, ну, я вам скажу! Для библиотеки было чуть не целое здание, хотя никто из них, ясно, книг не читал. Картины графье продало, но остались фамильные портреты, мы сегодня совещались, снять их или нет. Решили оставить: под ними выцвели шпалеры. Мебель пришлось привезти из Москвы, теперь будем все расставлять и приводить в порядок. Работы пропасть, а так как в Ялту ездить далеко, то мне отвели комнату в каком-то флигеле. Вот приходите ко мне по вечерам, когда будете возвращаться из Ливадии.
   - Не буду возращаться, Марья Игнатьевна, - сказал он со вздохом и сообщил, что его выселяют. У нее на мгновение вытянулось лицо, но тотчас снова показалась улыбка.
   - Ясно! - сказала она. - Частные граждане должны поступаться своими удобствами в интересах государства. Куда же вы поедете?
   - Не знаю. Думаю, к Ивашкевичам.
   - Ну, вот! Да у них и реквизировали комнату. В Ялте теперь все переполнено. Я не думала, однако, что понадобится и ваша сакля. Постойте, сказала она, еще не зная, хорошо ли придума-ла или нет, - Знаете что: переезжайте ко мне! От Ялты в Ливадию рукой подать.
   - К вам? - сказал Иван Васильевич, пораженный и почему-то приятно сконфуженный - Как к вам?
   - Так, ко мне. Раскумекайте сами: это вы мне окажете услугу, я по крайней мере буду спокойна за мою квартиру. Вы будете держать ее в полном порядке, - сказала она, без большой уверенности в голосе. Взгляд ее задержался на его косоворотке. - Только одно: моей кровати не трогайте, вы будете спать на диване. Постельное белье и подушку я вам, ясно, дам. Не благодари-те, буза!
   - Я очень тронут, но... Я не могу не благодарить...
   - Так предположим, что вы меня уже поблагодарили, а я сделала вашему сиятельству реверанс. Как вам не совестно!.. Неужто у вас, правда, будет шашлык? Где вы достали баранину?
   - Достал. Но кроме шашлыка ничего не будет, даже фруктов не мог нынче достать, - сказал Иван Васильевич, у которого не хватило денег для покупки сладкого.
   - Ясно. Вы не князь Воронцов, чтобы устраивать обеды из четырех блюд... Где же он, шашлык? Ах, да, на крыше, - сказала она и захохотала. Смех у нее был особенно милый. - Хотите, я помогу? Нет? Ну, так карабкайтесь вы на крышу, живо.
   Он засуетился, взял тарелку, побежал. На крыше, схватив сковородку, задумался: жить у нее, в ее комнате, спать на ее диване! И тут же вспомнил это. Радость как рукой сняло. Он вздохнул и пошел вниз, держа впереди себя вертел вертикально, как держат свечу. Она тем временем в сакле критически осматривала его диваны, шкапчик, хозяйство. "Почти ничего пригодиться не может... Кошмы выбросить... Плохо живет. Но правда, он очень, очень славный человек, верный друг. Во многих отношениях он лучше всех молодых, да пожалуй и умнее". Она увидела, что он незаметно поддерживает пальцем кусок мяса на вертеле, опять залилась смехом.
   - ...Нет, нет, ничего, я так... Просто мне очень весело и уютно с вашим сиятельством. Да, да, недурно жили эти крепостники, - говорила она, снимая с вертела мясные кружки. - Четыре вам, четыре мне, по братски. - Он вспомнил, что до этого, раз кто-то при нем назвал ее Марьей Васильевной и что ему это было приятно: точно она была его сестрой. - У княгини в гардеробной стояло шестнадцать огромных шкапов, каждый чуть не больше вашей сакли!
   - Князь Воронцов, - сказал Иван Васильевич, - в 1815 году командовал чем-то во Франции. Наши офицеры жили весело и все понаделали там долгов. Так вот, чтобы не запятнать русского имени, он за них за всех заплатил долги из своих средств.
   - Какой дурак!
   - Человек он был, кажется, в известном смысле нехороший. Но это не помешало ему создать то чудо искусства, - сказал он, показывая коркой хлеба в сторону окна. - У этих людей был размах. Сами они, быть может, в искусстве смыслили не так много, но боюсь, что только при них, при их строе, и могли создаться все чудеса искусства: дворцы, соборы, даже картины.
   - Опять буза! Мы в порядке социалистического строительства создадим не такие чудеса.
   - Вам, быть может, удастся создать то, что у каждого человека будет своя комната с проточ-ной водой и балкончик с горшком цветков. И я нисколько не иронизирую: проточная вода и балкончик с цветочками великая вещь. К несчастью, пока у нас нет и этого. Но о произведениях искусства не говорите: для них нужна свобода духа... Она будет? Может быть, но люди живут только один раз! Вот я, маленький человечек, не так счастлив, что я и подобные мне - это глина, из которой делаются кирпичи для чужих дворцов, все равно княжеских или ваших.
   - "Ваших"! Сказал! Они не "ваши", а "наши". Эти дворцы теперь принадлежат народу, то есть вам.
   - Неужто? Конечно, в известном смысле это и так, но вот, представьте себе, я здесь живу без малого тридцать лет и не чувствую, что этот дворец мой. Не все ли равно мне, живут ли в нем князья или помещаются никому не нужные учреждения? А показывали дворец посетителям и при Воронцовых. Нет, дворец не мой, Марья Игнатьевна, и мне он, конечно, ни к чему. Вот, если бы хоть эта сакля была моя, это было бы уже недурно, да вот, видите, меня из нее погнали. Не в этом дело! - разгорячившись говорил Иван Васильевич. Хвастайте тем, что действительно есть. Войну мы выиграем, это так, честь и слава. Показали, что можно обходиться без банкиров, спекулянтов, биржевиков, тоже честь и слава. Правда, для этого пришлось создать во сто раз больше чекистов, чем прежде было мошенников, но я понимаю, это достижение, оно имеет историческое значение, хвастайте, далее привирайте, это так. А вот об искусстве вам лучше не говорить и о духовной культуре тоже: они невозможны при таком нечеловеческом гнете. Россия глупеет, Марья Игнатьевна! Ах, как поглупела Россия! Мне иногда кажется, что в ней теперь живет какой-то другой народ, а мой старый вымер. Что ж, были на наших местах какие-то древляне или там скифы, и кровь у них была наша, и биологические признаки наши, а на нас ведь они все-таки походили мало. Так и теперь, порою я думаю, народилось новое племя, в некоторых отношениях наверное очень хорошее, но другое и грубое племя, Марья Игнатьевна, ведущее грубую жизнь, грубеющее с каждым днем, все более безнадежно... Разве возможно искусство при нашем зверином быте! У нас ничего духовного нет и быть не может! - сказал Иван Васильевич и подумал, что прежде не сказал бы этого даже ей, хотя знал твердо, что она не донесет. "Видно, у нас надо заболеть раком, чтобы вслух говорить правду..."
   - Сказал! - изумленно заметила Марья Игнатьевна, в самом деле очень недовольная. - По вашему, что Воронцовы покровительствовали искусству! Справились бы вы об этом у Пушкина, он как раз хорошо знал этого князя. Или вам жаль Воронцовских латифундий?
   - Нет, вы меня не поняли. Зачем мне "латифундии"? Слава Богу что их отобрали. Вы думаете, я им этого не прощаю? Нет, нет, не заблуждайтесь. Я поглупения России им не прощаю и никогда не прощу! Наш народ был одним из самых умных в мире, наша интеллигенция была тонкая, чуткая, гуманная, и такая же была наша литература. А теперь? На обложке самого модного романа одобрительно сообщено об авторе, что он от такого-то года по такой-то служил в ЧеКа. Мыслимо это было в мое время или в какое угодно другое? Роман, конечно, дрянной, читать стыдно. А наша жизнь, наша молодежь? "Буза", "чуба накрутят", "собирай манатки"... Он хотел было добавить: "у вас гражданин, похоже на рачек", но спохватился, увидев, что она побледнела. "За бузу!" - Ради Бога, не сердитесь, я не то хотел сказать, совсем не то.
   - То-то и есть, что не то! - сказала Марья Игнатьевна. Ей не хотелось с ним ссориться. - Вы нездоровы, Иван Васильевич и стали плохо собой владеть. Надо быть осторожнее... То есть, я говорила и повторяю, что надо критически относиться и к своим мыслям, и к своим действиям. Вот вы так любите вашу духовную культуру, а посмотрите, как вы живете. Окурки кидаете в чашку, это партия вас заставляет, что ли? Или может быть советский строй запрещает вам убирать вашу саклю, а? Нет, положительно вам надо переехать в Николаев. Меня приглашают туда читать курс, как только кончится война, говорила она, опять примирительно улыбаясь.
   5
   Все были довольны. По главному вопросу было достигнуто соглашение. Сталин признал полную независимость Польши и согласился на линию Керзона. Было решено в месячный срок устроить в освобожденной Польше демократические выборы на началах всеобщего тайного голосования. Было решено также включить лондонских поляков в национальное правительство. Все говорили Черчилю, что блестящий успех был в значительной мере следствием его короткой речи.
   - "Великобритания, - сказал он, почти не поднимая голоса и вкладывая известными ему способами, - глухим звуком, замедлениями, расстановкой и повторением слов, выражением лица, тяжелыми, короткими, резкими жестами, даже легким, нервным покашливанием, - огромную силу в то, что он говорил, Великобритания объявила войну Германии ради того, чтобы Польша осталась свободной. Всякий знает, с каким страшным риском это было для нас связано. На карту было поставлено самое существование нашей страны. Для англичан дело Польши есть дело чести! Мы подняли меч для ее защиты от Гитлера, и не может, не может нас удовлетворить такое решенье, которое не оставило бы Польшу свободным, независимым, суверенным государством".
   Его слова произвели сильнейшее впечатление. Президент Рузвельт и члены американской делегации кивали головами с полным одобреньем. Англичане не кивали только потому, что их полное одобренье разумелось само собой. Сталин слушал, полузакрыв глаза. Он ждал перевода, но видел, что Черчиль говорит не так, как обычно. Когда короткая речь была переведена, Сталин одобрительно наклонил голову. И тотчас одобрительно закивали Молотов, Вышинский, Майский, Гусев, Громыко, адмирал Кузнецов, маршал Худяков, и генерал Антонов.
   Так в общем шло дело во все время работ конференции. Бывали осложнения, лица станови-лись озабоченными, о многом спорили долго, и вдруг затем оказывалось, что незаметно достигну-то соглашение. Все выражали радость, президент облегченно вздыхал и шутил. Понемногу улучшилось и настроение у Черчиля. Этому способствовала стоявшая в Ялте прекрасная весенняя погода. Англичане, подчинявшиеся настроению старика, были тем более довольны, что старик приехал на конференцию злой.
   Он не хотел ехать в Крым и умолял президента не соглашаться на встречу в Ялте. Уверял, что там негде остановиться, что там мороз, вши, тиф. Несмотря на свою культуру и образование, истинно необыкновенные для государственного человека, Черчиль почти ничего о России не знал, кроме газетных известий и секретных донесений. И тем, и другим он верил плохо: газеты, даже английские, не всегда печатают верные сведенья, а секретные агенты, даже умные и добросовест-ные, часто врут что попало, так как ценного материала добывают недостаточно, вынуждены верить сомнительным осведомителям и вдобавок, сознательно или бессознательно, подлажива-ются к настроениям тех, кому докладывают.
   На аэродроме гостей встречал Молотов. Сталин должен был приехать в Крым лишь на следующий день. В этом не было ничего обидного: маршал был очень занят. Однако ни ему, Черчилю, ни президенту Рузвельту, хотя и они были очень заняты, не пришло бы в голову приехать на конференцию позже приглашенных гостей. Президент, прилетевший в Саки на несколько минут раньше его и на несколько минут раньше его уехавший с аэродрома, был, по-видимому, в самом лучшем настроении духа. Оба они приятно улыбались, крепко жали руку хозяевам, говорили, что прекрасно понимают, спрашивали о здоровьи маршала.
   Он проделал что полагалось. Еще в аэроплане закурил огромную сигару. Ему не очень хотелось курить, но он знал, что сигара - его gag, такой же, как зонтик Чемберлэна (оказавшийся с годами не очень удачным gag-ом), или как котелок и тросточка Чаплина. Его сигара имела громадный успех во всем мире: все огорчились бы, если б увидели Черчиля без сигары. Как ему показалось, здесь успех его был значительно меньше. Он сделал знак победы, - другой его gag, - но этого знака уж по-видимому никто не оценил или даже не понял. Черчиль с усмешкой подумал, что, быть может, в этой стране его прежде показывали на экранах не столь часто и не совсем так, как в Англии, Америке, в Австралии. Стоявшая за кордоном толпа была невелика и состояла больше из подростков. Они с жадным любопытством смотрели на "Священную Корову" президента, на английских и американских истребителей.
   Оркестр играл британский гимн. В своем полковничьем мундире, в черной меховой шапке, не задолго до того подаренной ему канадцами и надетой в виду крымской стужи, Черчиль прошел мимо выстроившегося гвардейского полка. Как старый офицер он не мог не заметить, что люди, их снаряжение, выправка необыкновенно хороши, - понимал впрочем, что отбор был тщатель-ный. Поглядывал на них со смешанными чувствами. Ему всегда нравились хорошие солдаты, кто бы они ни были, хотя б и немцы. Эти же были союзники, так много сделавшие для победы. Братство по оружию, верность союзникам, fair play были для Черчиля не пустые слова. Тем не менее, глядя на вросших в землю великанов, он не думал, а в глубине души чувствовал, - что для его страны было бы лучше, если б этих людей было меньше. Звуки God save the King без перехода сменились звуками советского гимна. Ему вдруг стало смешно. Не обидно, что он, семидесятилет-ний старик, первый министр Англии, внук седьмого герцога Марлборо, должен был лететь черт знает куда и что бывший экспроприатор, сын сапожника, ни разу не удосужился отдать ему визит в Англии, не счел нужным встретить его и президента Соединенных Штатов, не обидно, а скорее смешно. Он совершенно не выносил Сталина. Теперь, он знал, в Америке в глубокой тайне готовилось новое орудие разрушения, которое могло означать господство над миром. Черчиль радостно думал о том, как с любезной улыбкой сообщит Сталину об изобретении атомной бомбы. Думал также, что если американское оружие окажется не слишком страшным, то старого мира не спасет ничто. "После демобилизации он будет всемогущ." Но до этого пока было далеко. Его позабавило сочетание гимнов. Большевики молились Богу о благополучии английского короля, - это было как бы символом лжи дипломатических конференций.
   Он простился с президентом, крепко пожал ему руку, сказав что-то особенно любезное и забавное. Черчиль уважал Рузвельта и считал его совершенным джентльменом (в международной политике осталось так мало джентльменов). Они были почти друзьями. Тем не менее чарующая улыбка президента в последнее время его раздражала. Он понимал, что эта улыбка тоже gag, быть может полусознательный, но очень полезный президенту, порою оказывавший немалые услуги общему делу. Однако, Черчиль находил, что Рузвельт слишком верит в силу своего обаяния. На Мальте, где он, в знак особого внимания, встречал американскую делегацию по дороге в Ялту, президент сообщил ему, что намерен встретиться на обратном пути с Ибн-эль-Саудом: надо же наконец примирить арабов с евреями! На это он вслух ничего не нашелся ответить. Им вообще беседовать было не так легко. Черчиль находил, что Рузвельт говорит хорошо, но слишком много. Рузвельт думал о нем то же самое. В Ялте, по мнению Черчиля, чарующая улыбка президента была совершенно ни к чему: Сталина не очаруешь.
   В последнее время Рузвельт его раздражал тем, что понемногу с каждым днем все более входил в роль третейского судьи между ним и Сталиным. Это было особенно неприятно в связи с огромным могуществом Соединенных Штатов. Черчиль любил американцев, но порою и он, как все англичане, чувствовал глухое раздражение против Америки, вдруг - по какому праву? - занявшей их законное место в мире. Ему было очень тяжело, что на его глазах Big three превраща-лись постепенно в Big two. Все его искусство, весь его личный авторитет не могли этому помешать. Тем не менее президент своим умом, благородством и простотой обычно бывал ему приятен. В последнее время к этому чувству присоединилась и жалость. Рузвельт, очевидно, был тяжело болен. Англичане почти растерялись, увидев его на Мальте: так он изменился за несколько месяцев.
   В автомобиле Черчиль, с любопытством туриста и художника, все время осматривался по сторонам. "Красиво... Необыкновенно красиво..." Не предполагал, что в этой огромной, непонят-ной и страшной стране есть и такие земли. Когда показались Воронцовские сады и открылась громада дворца, он от удивления даже вынул изо рта сигару.
   Своей тяжелой, стариковской походкой он прошел по гостиным, по зимнему саду, по столовой в средневековом стиле. Со стен на него глядели люди в кафтанах, в париках, лентах, в мундирах с высокими воротниками. Это были, вероятно, полудикари, но они заказывали свои портреты Лауренсу, по виду очень походили на тех людей, чьи портреты висели по стенам замка герцогов Марлборо, в котором он родился. Смотрели они на него хмуро, точно говорили: "Изменил, изменил, с кем связался! Ах, как нехорошо...! Может быть, и в Бленхеймский замок придет такая же шайка"...
   Неодобрительно они на него глядели и в день завтрака. Приготовлениями ведала его дочь, уже знавшая, кто что любит. Президент из коктэлей предпочитал Old Fashioned. Сталин пил в неболь-шом количестве водку и кавказское вино. Ее отец в еде и напитках не проявлял патриотизма и хотя пил везде все что давали, любил по-настоящему лишь старый французский коньяк и французское шампанское. Он ласково улыбнулся дочери, одобрительно кивнул головой, окинул взглядом стол - и не первый раз пожалел об отсутствии французов. Из государственных людей, которых Черчиль знал, он одного Клемансо мог признавать равным себе. Но и с Брианом, и с Тардье, и с Филиппом Вертело тоже никак нельзя было соскучиться за вином.
   Теперь, он знал, будет невыносимо скучно. За завтраками и обедами, длившимися иногда три-четыре часа, повторялись одни и те же замечания об еде, о напитках, о красотах Крыма (все немедленно переводилось с совершенной точностью). Он заранее знал, что Сталин скажет прези-денту: "Это вы нам принесли хорошую погоду", и что когда подадут бурду, называвшуюся крымским шампанским, президент пошутит о своей будущей профессии: говорил, что после ухода в отставку станет комиссионером по продаже этого дивного вина в Америке и наживет миллионы; при этом все рассмеются, а его улыбка станет еще более чарующей. И затем сам он, Черчиль, скажет, тоже что-либо не менее забавное. В Ялте он не очень старался, - гораздо меньше чем в Вашингтоне или прежде в Париже, - но его остроумие, как когда-то остроумие Клемансо, было так известно, что лишь только он за вином открывал рот, англичане и американцы всегда улыба-лись в кредит; русские же оглядывались на Сталина, можно ли улыбаться (почти всегда оказыва-лось, что можно и должно). Впрочем, большая часть времени за столом проходила в молчании: произносились тосты, их всегда бывало много, в промежутках же между тостами все ели не разговаривая. Еда была превосходная. Не только англичане, но и американцы такой у себя дома не видели. Тем не менее им молчать было довольно тягостно. Одни русские делегаты нисколько молчанием не тяготились и могли бы, по-видимому, так за столом просидеть и шесть и двенадцать часов.
   Приятнее завтраков и обедов были экскурсии в достопримечательные места Крыма. В последний раз на поле сражения при Балаклаве кто-то давал исторические разъяснения. Было показано возвышение, с которого лорд Раглан послал лорду Нолану приказ атаковать русскую армию. Приблизительно было указано место, откуда по недоразумению пошла в знаменитую самоубийственную атаку кавалерийская бригада графа Кардигана. - "Вперед, последний из Кардиганов!" - напомнил негромко, без улыбки, кто то из англичан. Другой, тоже без улыбки, процитировал Теннисонову поэму, известную на память всем англичанам старшего поколения и уж, конечно, всем офицерам:
   "Forword, the light Brigade"! Was there a man dismay'd? - Not iho' the soldier knew.- Some one hat blunder'd.- Theirs not to make reply, - Their's not to reason why, - Their's but to do and die' - Into the valley of Death - Rode the six hundred"...
   Все эти лорды, даже те, о которых в поэме было сказано: "Some one had blunder'd", были его люди плоть от его плоти. Он сам в 70 лет в любую минуту с готовностью, с восторгом пошел бы для своей страны в безнадежную кавалерийскую атаку. В действительности же его роль в эту войну частью заключалась в том, чтобы противодействовать всяким английским наступлениям. Он долго вел открытую и глухую борьбу против установления второго фронта в Европе; чувство-вал на себе очень тяжелую ответственность за жизнь британских солдат: если б Англия потеряла миллион людей, с ней, он понимал, неизбежно должно было случиться то, что случилось с Францией после первой войны. Несмотря на братство по оружию, на лояльность и на fair play, он не мог так относиться к жизни русских, которых было много, очень много, - и в конце концов не все ли им равно? Разве у него не погибают без войны миллионы людей в его концентрационных лагерях?