Экономист-реформатор с выпуклой грудью и огромным, печально свисающим носом, похожий на пеликана, крикливо, по-птичьи, требовал к себе внимания:
– Мы должны заручиться поддержкой посольств! На случай успеха и на случай провала! Было бы правильно каждому получить выездную визу. Если мы проиграем, это обеспечит нам спасение от фашиствующих толп. Если выиграем, то отправимся в триумфальное путешествие за границу объяснить мировой общественности смысл нашей новой политики!
Белосельцев отчетливо различил постукивание клюва и тугой шелест перьев. Глубокий утробный звук, смесь хруста и бульканья, сопровождающий переваривание съеденной пеликаном лягушки.
Все они, здесь заседавшие, были странными гибридами людей и животных. Птицерыбы. Моллюскообразные. Червовидные. Насекомоподобные. Курили сигареты, смотрели на часы, поправляли галстуки, раскланивались друг с другом. Но в урочный час сосредотачивались, делали одинаковое напряженное выражение лица, выбрасывали из себя квант ядовитой энергии. Белосельцев прослеживал траектории смертоносных пучков. Они летели сквозь окно над сырыми крышами, шелестящими бульварами, над Садовым кольцом и брусчаткой Красной площади. Пронизывали храм Василия Блаженного и штырь высотного здания. Достигали белого дворца на набережной, где в этот час заседал парламент и спикер едким, недовольным голосом урезонивал кого-то, прорвавшегося к микрофону. Невидимые сгустки энергии вонзались в стены дворца, в деревянные обшивки кабинетов, в ткань дорогих гобеленов, в пластмассовую обшивку потолков и лифтов. И все это начинало дымиться. Сочились едкие дымки, тлели угольки. Огонь хватал ковры и портьеры. Душное пламя начинало гудеть в коридорах. И вот уже весь дом был охвачен пожаром, кидал в высоту жирные космы дыма. Зловещий черно-красный пожар отражался в Москве-реке, и по этому золотому отражению медленно шла баржа.
«Крематорий, – шептал Белосельцев. – Операция «Крематорий»!» И ему казалось, что он теряет рассудок.
– Дамы и господа! – Армянин-советник звонко хлопнул в ладоши, прекращая прения. – Полагаю, и на этот раз мы выполнили свое предназначение! Высказали свои суждения, свое понимание момента! Президент вас услышит. Ну а теперь, как обычно, нашу встречу завершит необременительная трапеза, которой нас угощают наши дорогие хозяева, сопровождая ее, как всегда, изобретательной выдумкой!
Он обольстительно улыбнулся, кланяясь владельцу алмазного перстня. Обращаясь к дверям, как фокусник, хлопнул несколько раз в ладоши.
В дверях появились официанты в черных фраках. Они несли переброшенные через локоть красные скатерти. Широкими взмахами постелили их на дубовый стол. Белосельцев вдруг разглядел, что это были красные советские знамена, одно с изображением герба, другое с Лениным, третье боевое, с надписью: «За нашу Советскую Родину!» Собравшиеся смеялись, щупали знамена, пощипывали шелковые вышивки и золотистую бахрому.
Опять появились официанты, неся подносы с пивом и грудами розовых, охваченных паром креветок. Расставили яства на красных полотнищах, среди гербов и надписей.
– Угощайтесь, прошу вас! – пригласил армянин.
Все кинулись уничтожать креветок, стали наливать в высокие стаканы пиво. Ломали хрустящий хитин, сорили на стол, впивались в сочную сладкую мякоть. Знамена покрылись сором, ошметками, потеками пива. Собравшиеся урчали, скрежетали, попискивали. Креветка в руках у вдовы академика была будто живая, хохочущая, она раскрывала навстречу вдовице свой острый усатый рот, а та, превратившись в жука, шевелила усами и лапками, раскрывала черные костяные надкрылья.
Они вышли вместе с Каретным. Каретный обещал позвонить. Белосельцев жадно ртом хватал сырой свежий ветер. Он брел под дождем, чувствуя, как пропитывается холодной освежающей влагой. Не понимал, где он только что был. Что с ним случилось. Кого он видел в бестелесном свете белокаменных палат.
«Духи», – шептал он, подставляя лицо холодным брызгам.
Глава десятая
– Мы должны заручиться поддержкой посольств! На случай успеха и на случай провала! Было бы правильно каждому получить выездную визу. Если мы проиграем, это обеспечит нам спасение от фашиствующих толп. Если выиграем, то отправимся в триумфальное путешествие за границу объяснить мировой общественности смысл нашей новой политики!
Белосельцев отчетливо различил постукивание клюва и тугой шелест перьев. Глубокий утробный звук, смесь хруста и бульканья, сопровождающий переваривание съеденной пеликаном лягушки.
Все они, здесь заседавшие, были странными гибридами людей и животных. Птицерыбы. Моллюскообразные. Червовидные. Насекомоподобные. Курили сигареты, смотрели на часы, поправляли галстуки, раскланивались друг с другом. Но в урочный час сосредотачивались, делали одинаковое напряженное выражение лица, выбрасывали из себя квант ядовитой энергии. Белосельцев прослеживал траектории смертоносных пучков. Они летели сквозь окно над сырыми крышами, шелестящими бульварами, над Садовым кольцом и брусчаткой Красной площади. Пронизывали храм Василия Блаженного и штырь высотного здания. Достигали белого дворца на набережной, где в этот час заседал парламент и спикер едким, недовольным голосом урезонивал кого-то, прорвавшегося к микрофону. Невидимые сгустки энергии вонзались в стены дворца, в деревянные обшивки кабинетов, в ткань дорогих гобеленов, в пластмассовую обшивку потолков и лифтов. И все это начинало дымиться. Сочились едкие дымки, тлели угольки. Огонь хватал ковры и портьеры. Душное пламя начинало гудеть в коридорах. И вот уже весь дом был охвачен пожаром, кидал в высоту жирные космы дыма. Зловещий черно-красный пожар отражался в Москве-реке, и по этому золотому отражению медленно шла баржа.
«Крематорий, – шептал Белосельцев. – Операция «Крематорий»!» И ему казалось, что он теряет рассудок.
– Дамы и господа! – Армянин-советник звонко хлопнул в ладоши, прекращая прения. – Полагаю, и на этот раз мы выполнили свое предназначение! Высказали свои суждения, свое понимание момента! Президент вас услышит. Ну а теперь, как обычно, нашу встречу завершит необременительная трапеза, которой нас угощают наши дорогие хозяева, сопровождая ее, как всегда, изобретательной выдумкой!
Он обольстительно улыбнулся, кланяясь владельцу алмазного перстня. Обращаясь к дверям, как фокусник, хлопнул несколько раз в ладоши.
В дверях появились официанты в черных фраках. Они несли переброшенные через локоть красные скатерти. Широкими взмахами постелили их на дубовый стол. Белосельцев вдруг разглядел, что это были красные советские знамена, одно с изображением герба, другое с Лениным, третье боевое, с надписью: «За нашу Советскую Родину!» Собравшиеся смеялись, щупали знамена, пощипывали шелковые вышивки и золотистую бахрому.
Опять появились официанты, неся подносы с пивом и грудами розовых, охваченных паром креветок. Расставили яства на красных полотнищах, среди гербов и надписей.
– Угощайтесь, прошу вас! – пригласил армянин.
Все кинулись уничтожать креветок, стали наливать в высокие стаканы пиво. Ломали хрустящий хитин, сорили на стол, впивались в сочную сладкую мякоть. Знамена покрылись сором, ошметками, потеками пива. Собравшиеся урчали, скрежетали, попискивали. Креветка в руках у вдовы академика была будто живая, хохочущая, она раскрывала навстречу вдовице свой острый усатый рот, а та, превратившись в жука, шевелила усами и лапками, раскрывала черные костяные надкрылья.
Они вышли вместе с Каретным. Каретный обещал позвонить. Белосельцев жадно ртом хватал сырой свежий ветер. Он брел под дождем, чувствуя, как пропитывается холодной освежающей влагой. Не понимал, где он только что был. Что с ним случилось. Кого он видел в бестелесном свете белокаменных палат.
«Духи», – шептал он, подставляя лицо холодным брызгам.
Глава десятая
Белосельцев вернулся домой, его тело под рубахой горело, и, раздевшись перед зеркалом, увидел на груди, на плече длинный ряд волдыриков, словно его хлестнули крапивой или пробежала по телу жалящая сороконожка. Каждый волдырик был окружен красным ободком, и он знал, что это скользнул по нему луч незнакомой энергии.
Он отправился в ванную, пустил воду. Долго смотрел, как шумно летит струя из хромированного крана, наполняется ванна и струятся в водяной толще кольца света. Затем достал с полки бумажные коробки с сухими травами, которые сам собирал на склонах гор. Стал перетирать пальцами почернелые, ржавые соцветия и листья, вдыхая горькие ароматы полыни, ромашек, чабреца, тысячелистника. Вспоминал горячие сухие склоны, шуршание стеблей, маслянистый мазок на пальце от раздавленного резного листочка.
Он брал горстки трав, кидал в горячую воду. Они распускались, начинали благоухать, превращали воду в черно-золотой душистый настой. Он погрузил свое обожженное тело в целебный раствор, чувствуя, как ожившие соки растений трогают его кожу, омывают пораженную ткань, окутывают лицо туманным благоуханием.
Он задремал в ванной, вдыхая запахи сена, и благовонный отвар вымывал из него все отравы и яды, замещая их каплями цветочного сока, пыльцы и нектара. Кожа его выздоравливала, ожоги на глазах исчезали. Он вылез из ванны розовый, свежий, наблюдая, как исчезает в воронке отравленная им черная жижа.
Он сидел в комнате, глядя на старинный буфет, где за разводами водянистого стекла голубела чашка, оставшаяся от бабушкиного свадебного сервиза. Думал, что приключилось с ним в белокаменных палатах. В какую историю вовлек его старый афганский друг. В какой зависимости от него оказался. Ему умышленно, бог весть из каких побуждений, показали секретную встречу, где планировался политический заговор. Влиятельные известные люди замышляли истребление парламента. Ему открыли заговор и тем самым сделали соучастником. Старый товарищ Каретный, опытный и умный разведчик, доверил ему часть государственной тайны, и теперь Белосельцеву предстоит как-то обойтись с этой тайной – либо служить ей, стать частью заговора, либо бежать и скрыться, уклониться от страшного знания, либо идти с этим знанием в стан оппозиции, оповестить вождей, разрушить план заговорщиков.
В старом комоде среди ветхих материнских одежд был спрятан его пистолет. И Белосельцев знал, что ему никуда не уйти от начертанной Богом судьбы. Его не спасут ни целебные травы, ни молитвы любимой, и он продолжит движение все по тем же кругам и бедам, куда влекла его жизнь.
Назавтра намечались митинг и шествие. Их проводил московский вожак, любимец бушующих толп. Трибун – так нарек его мысленно Белосельцев. С Трибуном он встретится завтра на митинге и поведает ему о зловещем заговоре.
К полудню он был на площади Рижского вокзала. Знакомая с детских лет, когда от зеленых витиеватых строений уносила его электричка в осенние леса под Волоколамском, и с разболтанной тулкой он бродил по сырым опушкам, слушал треск и рокот взлетавшего рябчика, следил, как мелькает в осинах белый заяц, посылал в него огненный выстрел, – теперь эта площадь оглядела его изумленно глазами зеленых строений.
Сквер перед вокзалом кипел толпой, пестрел транспарантами и знаменами. По улице еще мчались машины, но толпа не умещалась в сквере, выплескивалась на проезжую часть, и там тревожно вспыхивали лиловые мигалки милиции, постовые взмахивали полосатыми жезлами.
Густо из соседних улиц, из метро, из троллейбусов и трамваев валил народ. Иные тут же разворачивали транспаранты и флаги, двигались к скверу, вливались в людской водоворот. Другие некоторое время кружили поодаль, высматривали и примеривались. Прибывающая масса была не едина, она распадалась на отдельные завитки и сгустки. В каждом была своя жизнь, свой лидер, свой символ и знак.
Белосельцев двигался среди этих сгустков, напоминающих пчелиный рой. Искал Трибуна, исследуя одновременно, как пчеловод, эту растущую на глазах жужжащую массу, закон ее роста, ее внутреннюю силу.
На высокой, изрядно помятой клумбе скопились сталинисты. Они держали портретики Сталина, бережно покрытые целлофаном, приклеенные к древкам изоляционной лентой. Это были крепкие старики с резкими, целеустремленными морщинами, жилистыми рабочими кулаками, с красными бантами в петлицах. А так– же пожилые седовласые женщины, прижимавшие к груди плакатики с надписями: «Товарищ Сталин, вернись!» Была и молодежь со свежими смышлеными лицами, по виду студенты, на чьих пиджаках и рубахах красовались значки с изображением вождя. На вершине клумбы стоял оратор и в хрипящий, то и дело глохнущий мегафон восклицал:
– Он врагов народа к стенке ставил, поэтому и цены снижались, и войну выиграли, и в космос полетели! Но, видно, товарищ Сталин не всех дострелял, и они его успели извести! Теперь мы без Сталина, и без Родины, и без армии, и главный кровавый вражина засел в Кремле, как в берлоге, и оттуда нас добивает! И пока не придет новый Сталин, проку никакого не будет!..
Белосельцев покружился в этой малой, завитой вокруг клумбы спирали, вынося из нее странное зрительное воспоминание. Он, первоклассник, стоит в пустом вестибюле школы, подходит к портрету Сталина, трогает золотой багет, и на пальцах его остается легчайшая золотистая пудра, пыльца одуванчика, крупицы сусального золота.
У ограды под трехцветным имперским стягом собрались националисты. Было много пожилых бородатых монархистов и румяных молодцов в форме Добровольческой армии. Были точные копии замоскворецких купцов в сапогах бутылками и копии половых из трактиров в распахнутых жилетках и косоворотках. Были профессорского вида интеллигенты и укутанные в расписные платки красавицы с кустодиевских холстов. У многих были двуглавые орлы в петлицах и эмалированные трехцветные эмблемы.
Белосельцев остановился среди них, ловя обрывки их разговоров, музыку царских гвардейских полков, вырывавшуюся из кассетника.
– Всю эту масонскую символику с Красной площади долой! – говорил маленький оживленный мужчина с сединами старца и румянцем младенца. – Пентаграммы Троцкого с башен долой! Этот пепел нечестивцев и колдунов, замурованный в стены, долой! И самого магистра Ульянова-Ленина, пропитанного смолами и ядами скорпионов, долой! Вот увидите, снесем символику сатаны, и сатана отступит из России!
– Я с вами абсолютно согласен! – вторил ему усатый, барственного вида господин в фуражке, похожий на предводителя дворянства. – Недавно я ездил в мою родовую усадьбу под Клин. Дом еще вполне приличен, пруд и парк целы. Я буду ходатайствовать о возвращении мне моего родового поместья!
Белосельцев и с ними постоял, проникаясь их интонациями, словно дымом костра. Было ощущение, что его пиджак и рубашка покрылись легчайшим серебристым пеплом сгоревших времен, и от этого было странно и больно.
Он перешел к следующей группе, состоявшей из военных в офицерских мундирах. Они стояли под красным штандартом, тут же разворачивали транспарант с надписью: «Союз офицеров». Худощавый, с усиками, в темных очках – Офицер, как тут же окрестил его Белосельцев, – узнаваемый по телепередачам и газетным снимкам, говорил в мегафон:
– Пусть режим не надеется на продажный генералитет, засевший в теплых сортирах на своих приватизированных дачах! Средний комсостав, командиры полков и батальонов, с нами! Они не пойдут за предателями, превратившими великую армию в придаток американской морской пехоты! Мы не позволим уничтожить цвет русского офицерства!
На его мегафонную речь сходились крепкие, коротко стриженные мужчины. Гражданское платье не скрывало их стать и выправку. Они держали руки по швам, глаза угрюмо смотрели из-под насупленных бровей. Белосельцев поймал себя на том, что и он, подобно им, отвел назад плечи, убрал живот, прижал к бедрам руки.
Он продолжал свое медленное кружение по площади среди флагов и транспарантов, словно перетекал из одного сосуда в другой, и в каждом был свой настой и отвар, свой замес. Звучали свои особые речи, своя музыка, колыхались особые стяги, и выражение лиц и покрой одежд были неповторимыми и особыми. Все говорили по-русски, но каждый о своем, часто отрицая другого. И у Белосельцева было странное ощущение, будто это был не единый народ, а несколько разных народов, вычерпанных из разных историй. Некогда единое целое теперь было расколото, измельчено, продолжало дробиться, истираясь в крупу.
Стройные молодые люди в черной форме, перетянутые портупеями, продавали брошюры с названием «Черная сотня», зазывали покупателей:
– История истинно русского национального движения!.. Раскрытие жидомасонского заговора!.. Военно-православный орден русских!..
Загорелая, бедно одетая женщина размахивала плакатиком с надписью «Крым – часть России!» и выкликала:
– Русские братья! Если вы не поможете Крыму, туда придут турки! В Севастополе, городе русской славы, построят мечети и поднимут флаг с полумесяцем!
Поодаль, одинокий, похожий на языческого Леля, стоял юноша с золотой перевязью на голове. Он играл на берестяном рожке, пританцовывал, притопывал красными сапожками.
Белосельцев ходил среди народа, растерянно перебредая от одного кружка к другому, не понимая, что объединяет людей, кто какому Богу молится, какому вождю служит. И кто он сам, потерявший профессию, армию, Родину, к какому кружку примкнет, в какой строй вольется.
На него набежал и бурно обнял Клокотов. И сразу же редактора стали тормошить, отвлекать почитатели. Протягивали ему для автографа свежий номер его газеты с большой карикатурой, где уродливый, звероподобный Ельцин топтал мохнатыми лапищами Россию. Клокотов, польщенный вниманием, но и раздраженный, задерганный, писал бегло на полях газет и одновременно говорил Белосельцеву:
– Трибуна еще нет, но и когда придет, здесь, в народе, с ним поговорить будет невозможно! Подведу тебя к нему после митинга, в Останкине, там поговоришь!
Он чертил в который уж раз свой автограф, прорывая ручкой газету. Какая-то немолодая измученная женщина протягивала ему благодарно букетик цветов.
Мегафон, перекрывая рокоты улицы, громогласно возвестил:
– Внимание!.. Приступаем к выдвижению!.. Формируем колонну!.. Дружинники «Трудовой Москвы», занимайте места в голове колонны!..
Повинуясь властному управляющему голосу, вся разрозненная толпа стала медленно и неохотно сдвигаться на проезжую часть. Останавливала транспорт, наполняла улицу флагами, хоругвями, длинными полотнищами. Выстраивалась в рыхлую, твердеющую колонну, которую цепями окружали дружинники. Среди них мелькали организаторы в красных повязках, с громкоговорителями. Обтесывали, ровняли колонну, кого-то понукая, одергивая. Колонна дышала, упиралась в невидимую черту, порывалась двигаться, замирала нетерпеливо. Несколько милицейских машин нервно и воспаленно мерцали мигалками. Полковник милиции, осматривая колонну, что-то возбужденно передавал по рации.
«И мое здесь место!..» – думал Белосельцев, встраиваясь в ряды демонстрантов, помещаясь между мужчиной в пластмассовой каске и женщиной с букетом гвоздик. Красное полотнище колыхнулось, легло ему на лицо, превратило мир в огненное свечение.
– Расступись!.. От середины!.. Влево-вправо десять шагов!.. – повелевал мегафон.
Народ раздался. В открытое русло стал вплывать, вдавливаться, раздвигая толпу, огромный ковчег – зеленый, ребристый, двухкабинный тягач для перевозки ракет. На тягаче была установлена сварная рама, на ней висели колокола. Тягач был украшен цветами, флагами, обклеен листовками, транспарантами. Был похож на сказочного кита, выгнувшего спину, на которой росли деревья, стояли дома и церкви, расхаживали люди. В разные стороны торчали раструбы громкоговорителей. В кабине сквозь стекло виднелась голова водителя, словно его проглотил кит и держал в застекленном чреве. Среди колоколов сидел звонарь. Опутанный веревками, он дергал плечами, ногами, руками, извлекал из колоколов рокочущие шумные звоны. Над цветами и флагами, возвышаясь над кабиной, в рост, стоял человек. Он вскидывал вверх кулак, и громкоговорители разносили над толпой его яростные надрывные призывы. Это и был Трибун. Его появление на ракетовозе, с колоколами и музыкой, напоминало явление народу пророка, древний библейский въезд в город, только вместо священного осла был зеленый прокопченный ракетовоз. Толпа ревела восторженно. В воздух летели цветы. На деревьях, на крышах домов, в распахнутых окнах виднелись люди. Все было пестро от цветов и полотнищ. В небе, разнося благую весть, звенели колокола, а сама весть, пропущенная сквозь динамики, реяла над толпой, жгла ее, грозила, укоряла, дразнила, и толпа, глядя на своего кумира, на взмах его маленького кулака, скандировала, тянула вверх тысячи стиснутых кулаков.
Белосельцев двигался рядом с ракетовозом в клубящейся горячей колонне. В явлении Трибуна было что-то чудовищное и великолепное. Жуткая и привлекательная смесь библейского и сиюминутного. Эклектика и красота, соединенные животворящей энергией. Чудище ракетовоза, оклеенное плакатами, сбереженное и сохраненное от уничтоженной и поруганной армии, самодельная ликующая звонница, построенная в том месте, где прежде покоилось угрюмое туловище ракеты, звонарь, своими движениями и подскакиваниями похожий на скомороха, Трибун, как поводырь и вождь племени, возвещающий своему народу божественное откровение, ведущий свой народ через моря и пустыни в обетованные пределы, – все восхищало Белосельцева. Он вдруг почувствовал освобождение от бремени собственной изнуренной воли, одиноких переживаний и страданий, вручил свою волю толпе, ее мерному колыханию, качанию, поверил вещавшему из цветов и флагов человеку. Он не различал слов, а слышал одну громыхающую, страстную, верящую интонацию. Так и шел, окруженный людьми, время от времени получая в лицо шлепок красного ситца, превращавшего небо и солнце в горячее зарево.
Шествие двигалось от Рижского вокзала к Останкину, через Крестовский мост, мимо кладбища, железнодорожных путей, складов. Наливалось, набухало, напоминало огромный распускавшийся бутон. Впереди по пустому асфальту ехала милицейская машина с лиловой мигалкой, которая испуганно и ошалело мерцала. За машиной, стараясь ее настигнуть, катился вал гула и грохота, звона и музыки, и улицу будто горячей шевелящейся лавой заливала людская масса.
Дружинники, взявшись за руки, оцепили толпу. Они не давали ей распасться, растечься в стороны. Держали ее в огромном неводе, тянули вперед. Толпа неохотно, недовольно повиновалась, всасывалась в этот огромный бредень, казалось, полный водорослей, донного ила, огромных неповоротливых рыбин. И лишь отдельные люди выскакивали из толпы, как мелкая, прорвавшаяся сквозь ячею рыбешка.
Белосельцев оглядывался на соседей. Впереди с красным флагом шел крепкий парень в спортивном костюме, в велосипедном картузе. Его бритый затылок блестел от пота, а рука, сжимавшая древко, переливалась мускулами. Рядом шагал чернобородый мужик в поддевке, в ямщицких сапогах, держал в руках кассетник, и из него, записанные на пленку, разносились церковные хоралы. Следом шагали немолодые женщины со счастливыми лицами. Они несли портретики Сталина, флажки и надувные шарики. Пели: «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля». Чуть поодаль, за головами и флагами, Белосельцев разглядел знакомое лицо. Вспомнил, что видел его в кабинете у Клокотова – физик, предлагавший заглушить Телецентр мощным электронным импульсом. Он радостно крутил головой, в петлице у него была красная живая гвоздика.
– Я бы эту сучью башню в Останкине руками разобрал! – говорил шагающий рядом рабочий в пластмассовой каске, показывая свои огромные корявые руки, которыми был готов ломать, вырывать остроконечную, уходящую в небо иглу, наполненную ядом, впрыскивающую этот яд в измученных людей. – Я бы это тель-авидение облил бензином и поджег, как клоповник! Одни жиды на экране!
– Это ихний главный оплот, Останкино! Им танков не надо, оставь у них телевидение, и они нашего брата на цепи держать будут! Говно с земли будем подымать и есть! – Пожилая женщина в стоптанных туфлях шаркала, сбивалась с шага, торопилась к проклятой башне, чтобы там пригрозить этому идолищу, высказать свою ненависть.
– Как они в прошлом году нас долбали! – отозвался жилистый малый с красной повязкой. – Наши палатки под самой телебашней стояли. Третий день живем как партизаны в лесу, на кострах готовим. Городок назвали «Освобожденная территория Советского Союза». Эти полицаи, фашисты лужковские, напали на нас в три часа ночи, аккурат как немцы на Советский Союз! И пошли нас увечить! Детишек, баб сонных по головам, по костям! Я от костяного хруста проснулся. Выскакиваю, фонарики ихние, каски белые, и стон кругом. Ну я дровину одну подхватил и крутанул ею пару раз по каскам! – Парень усмехался, не мстительно, а довольно, вспоминая не побоище, а палаточный городок, крохотный лоскутик освобожденной родной земли.
На его усмешку отозвался изможденный голубоглазый человек, несущий черно-бело-золотое полотнище. Он боролся с ветром, старался удерживать древко и, обернувшись к соседям, прочитал стихи:
Шедшая впереди шеренга, состоящая из дружных и бодрых мужчин и женщин, взявших друг друга под руки, громко запела: «Кипучая, могучая, никем не победимая, Москва моя, страна моя, ты самая любимая!..»
Где-то рядом, за головами, за флагами и хоругвями, запели другое, невпопад с первым, но столь же воодушевленно: «Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужеством полны!..»
В третьем месте понеслось над толпой: «Так громче, музыка, играй победу! Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит! Так за царя, за Русь, за нашу веру!..»
Песни загорались в разных концах шествия, как костры. Хворост, который в них подкидывали, был разный, но огонь был един. Поджигал все новые и новые ряды в колонне, отовсюду доносилось: «Наверх вы, товарищи!», или «Артиллеристы, Сталин дал приказ!», или «Не слышны в саду даже шорохи…»
Белосельцев подхватывал то одну, то другую песню. Радостно прислушивался то к одному, то к другому поющему ряду. Он вдруг подумал, что, наверное, вот так на сенокосе, на огромном поле, разнесенные друг от друга разгоряченные люди блещут косами, ставят зеленые копны, оглашают поле криками и песнями.
Они проходили мимо коммерческих лотков, из которых выглядывали недружелюбные торговцы. Мимо магазинов с иностранными вывесками, где в дверях стояли молодые наглые владельцы. И, ненавидя эти лотки и вывески, толпа начинала зло скандировать: «Позор!.. Позор!..» Раскачивала воздух, раскачивала лотки и магазинчики, раскачивала фасады соседних домов. Но когда из высокого одинокого окна кто-то выставил красный флаг, толпа восхищенно загудела, ликуя, загрохотала: «Ура!», замахала невидимому жильцу, словно это красное знамя вознеслось над рейхстагом.
Там, на вокзальной площади, входя в толпу, Белосельцев поначалу испытывал неудобство, стеснение, чувствовал себя чужим. Он одиноко кружил среди спаянных, слепленных, соединенных в тесные группы людей. По мере того как продвигался среди возбужденного разномастного народа, овеваемый флагами, слушая многоголосие мнений, он начинал испытывать острое любопытство, интерес и азарт, стараясь изучить это многоликое скопище. Но когда тронулось шествие, вовлекло его в свою вязкую, как вар, сердцевину, понесло на своих волнах, как малую, упавшую в поток соломину, он пережил миг освобождения, отказался от своей отдельной воли, вручая себя толпе. Как кидают в общую шапку кто копейку, кто серьгу, кто кольцо, так и он отдал толпе свои страхи, сомнения. Утратил свою индивидуальность, став частью непомерного непобедимого целого. Он ощутил себя сильным, бесстрашным и верящим – он не потерялся в эти разрушительные страшные годы, не утратил товарищей и единоверцев. Они шли рядом с ним, единой колонной, с едиными дыханием и волей. Он не мог бы сейчас сказать, во что он именно верил, под каким флагом шел, какую песню подхватывал, в какой громыхающий клик вслушивался, в какое скандирование вплетал свой голос. Важно, что он был не один, а с народом, не покоренным, не рассеянным, а сомкнутым и могучим. Шагая рядом с немолодым человеком в очках, похожим на инженера или учителя, стараясь не наступать на башмаки семенящей перед ним старухи с флажком, чувствуя, как напирает на него сзади рабочий в каске и алое полотнище в сотый раз прижимает к его лицу свой теплый ситец, он вдруг пережил мгновение ликования и счастья. Он любил их всех, идущих в колонне. Присягал их знаменам. Молча, одними губами, давал клятву на верность, на подвиг, на вечное служение.
Шествие достигло стальной зеркальной колонны, на которой улетала в туманное московское небо космическая ракета. Словно туча, тяжело и вяло, теряя сгустки и протуберанцы, шествие развернулось в сторону Останкина. И возникла игла, громадная, жестокая, яростно вонзившаяся в солнечную дымную высь. Белосельцев, узрев ее из толпы, ощутил ее беспощадную мощь, ее пульсирующую напряженную силу, жгучие вихри, слетающие с острия. Громада была живой, с гладко натянутой кожей, многолапая, гибкая, оснащенная остриями и зубьями, нацелившая для удара блестящее жало. Шествие, в котором находился Белосельцев, еще недавно поющее, ликующее, теперь стало ратью, молчаливым и сумрачным войском, пришедшим на битву с башней.
Он отправился в ванную, пустил воду. Долго смотрел, как шумно летит струя из хромированного крана, наполняется ванна и струятся в водяной толще кольца света. Затем достал с полки бумажные коробки с сухими травами, которые сам собирал на склонах гор. Стал перетирать пальцами почернелые, ржавые соцветия и листья, вдыхая горькие ароматы полыни, ромашек, чабреца, тысячелистника. Вспоминал горячие сухие склоны, шуршание стеблей, маслянистый мазок на пальце от раздавленного резного листочка.
Он брал горстки трав, кидал в горячую воду. Они распускались, начинали благоухать, превращали воду в черно-золотой душистый настой. Он погрузил свое обожженное тело в целебный раствор, чувствуя, как ожившие соки растений трогают его кожу, омывают пораженную ткань, окутывают лицо туманным благоуханием.
Он задремал в ванной, вдыхая запахи сена, и благовонный отвар вымывал из него все отравы и яды, замещая их каплями цветочного сока, пыльцы и нектара. Кожа его выздоравливала, ожоги на глазах исчезали. Он вылез из ванны розовый, свежий, наблюдая, как исчезает в воронке отравленная им черная жижа.
Он сидел в комнате, глядя на старинный буфет, где за разводами водянистого стекла голубела чашка, оставшаяся от бабушкиного свадебного сервиза. Думал, что приключилось с ним в белокаменных палатах. В какую историю вовлек его старый афганский друг. В какой зависимости от него оказался. Ему умышленно, бог весть из каких побуждений, показали секретную встречу, где планировался политический заговор. Влиятельные известные люди замышляли истребление парламента. Ему открыли заговор и тем самым сделали соучастником. Старый товарищ Каретный, опытный и умный разведчик, доверил ему часть государственной тайны, и теперь Белосельцеву предстоит как-то обойтись с этой тайной – либо служить ей, стать частью заговора, либо бежать и скрыться, уклониться от страшного знания, либо идти с этим знанием в стан оппозиции, оповестить вождей, разрушить план заговорщиков.
В старом комоде среди ветхих материнских одежд был спрятан его пистолет. И Белосельцев знал, что ему никуда не уйти от начертанной Богом судьбы. Его не спасут ни целебные травы, ни молитвы любимой, и он продолжит движение все по тем же кругам и бедам, куда влекла его жизнь.
Назавтра намечались митинг и шествие. Их проводил московский вожак, любимец бушующих толп. Трибун – так нарек его мысленно Белосельцев. С Трибуном он встретится завтра на митинге и поведает ему о зловещем заговоре.
К полудню он был на площади Рижского вокзала. Знакомая с детских лет, когда от зеленых витиеватых строений уносила его электричка в осенние леса под Волоколамском, и с разболтанной тулкой он бродил по сырым опушкам, слушал треск и рокот взлетавшего рябчика, следил, как мелькает в осинах белый заяц, посылал в него огненный выстрел, – теперь эта площадь оглядела его изумленно глазами зеленых строений.
Сквер перед вокзалом кипел толпой, пестрел транспарантами и знаменами. По улице еще мчались машины, но толпа не умещалась в сквере, выплескивалась на проезжую часть, и там тревожно вспыхивали лиловые мигалки милиции, постовые взмахивали полосатыми жезлами.
Густо из соседних улиц, из метро, из троллейбусов и трамваев валил народ. Иные тут же разворачивали транспаранты и флаги, двигались к скверу, вливались в людской водоворот. Другие некоторое время кружили поодаль, высматривали и примеривались. Прибывающая масса была не едина, она распадалась на отдельные завитки и сгустки. В каждом была своя жизнь, свой лидер, свой символ и знак.
Белосельцев двигался среди этих сгустков, напоминающих пчелиный рой. Искал Трибуна, исследуя одновременно, как пчеловод, эту растущую на глазах жужжащую массу, закон ее роста, ее внутреннюю силу.
На высокой, изрядно помятой клумбе скопились сталинисты. Они держали портретики Сталина, бережно покрытые целлофаном, приклеенные к древкам изоляционной лентой. Это были крепкие старики с резкими, целеустремленными морщинами, жилистыми рабочими кулаками, с красными бантами в петлицах. А так– же пожилые седовласые женщины, прижимавшие к груди плакатики с надписями: «Товарищ Сталин, вернись!» Была и молодежь со свежими смышлеными лицами, по виду студенты, на чьих пиджаках и рубахах красовались значки с изображением вождя. На вершине клумбы стоял оратор и в хрипящий, то и дело глохнущий мегафон восклицал:
– Он врагов народа к стенке ставил, поэтому и цены снижались, и войну выиграли, и в космос полетели! Но, видно, товарищ Сталин не всех дострелял, и они его успели извести! Теперь мы без Сталина, и без Родины, и без армии, и главный кровавый вражина засел в Кремле, как в берлоге, и оттуда нас добивает! И пока не придет новый Сталин, проку никакого не будет!..
Белосельцев покружился в этой малой, завитой вокруг клумбы спирали, вынося из нее странное зрительное воспоминание. Он, первоклассник, стоит в пустом вестибюле школы, подходит к портрету Сталина, трогает золотой багет, и на пальцах его остается легчайшая золотистая пудра, пыльца одуванчика, крупицы сусального золота.
У ограды под трехцветным имперским стягом собрались националисты. Было много пожилых бородатых монархистов и румяных молодцов в форме Добровольческой армии. Были точные копии замоскворецких купцов в сапогах бутылками и копии половых из трактиров в распахнутых жилетках и косоворотках. Были профессорского вида интеллигенты и укутанные в расписные платки красавицы с кустодиевских холстов. У многих были двуглавые орлы в петлицах и эмалированные трехцветные эмблемы.
Белосельцев остановился среди них, ловя обрывки их разговоров, музыку царских гвардейских полков, вырывавшуюся из кассетника.
– Всю эту масонскую символику с Красной площади долой! – говорил маленький оживленный мужчина с сединами старца и румянцем младенца. – Пентаграммы Троцкого с башен долой! Этот пепел нечестивцев и колдунов, замурованный в стены, долой! И самого магистра Ульянова-Ленина, пропитанного смолами и ядами скорпионов, долой! Вот увидите, снесем символику сатаны, и сатана отступит из России!
– Я с вами абсолютно согласен! – вторил ему усатый, барственного вида господин в фуражке, похожий на предводителя дворянства. – Недавно я ездил в мою родовую усадьбу под Клин. Дом еще вполне приличен, пруд и парк целы. Я буду ходатайствовать о возвращении мне моего родового поместья!
Белосельцев и с ними постоял, проникаясь их интонациями, словно дымом костра. Было ощущение, что его пиджак и рубашка покрылись легчайшим серебристым пеплом сгоревших времен, и от этого было странно и больно.
Он перешел к следующей группе, состоявшей из военных в офицерских мундирах. Они стояли под красным штандартом, тут же разворачивали транспарант с надписью: «Союз офицеров». Худощавый, с усиками, в темных очках – Офицер, как тут же окрестил его Белосельцев, – узнаваемый по телепередачам и газетным снимкам, говорил в мегафон:
– Пусть режим не надеется на продажный генералитет, засевший в теплых сортирах на своих приватизированных дачах! Средний комсостав, командиры полков и батальонов, с нами! Они не пойдут за предателями, превратившими великую армию в придаток американской морской пехоты! Мы не позволим уничтожить цвет русского офицерства!
На его мегафонную речь сходились крепкие, коротко стриженные мужчины. Гражданское платье не скрывало их стать и выправку. Они держали руки по швам, глаза угрюмо смотрели из-под насупленных бровей. Белосельцев поймал себя на том, что и он, подобно им, отвел назад плечи, убрал живот, прижал к бедрам руки.
Он продолжал свое медленное кружение по площади среди флагов и транспарантов, словно перетекал из одного сосуда в другой, и в каждом был свой настой и отвар, свой замес. Звучали свои особые речи, своя музыка, колыхались особые стяги, и выражение лиц и покрой одежд были неповторимыми и особыми. Все говорили по-русски, но каждый о своем, часто отрицая другого. И у Белосельцева было странное ощущение, будто это был не единый народ, а несколько разных народов, вычерпанных из разных историй. Некогда единое целое теперь было расколото, измельчено, продолжало дробиться, истираясь в крупу.
Стройные молодые люди в черной форме, перетянутые портупеями, продавали брошюры с названием «Черная сотня», зазывали покупателей:
– История истинно русского национального движения!.. Раскрытие жидомасонского заговора!.. Военно-православный орден русских!..
Загорелая, бедно одетая женщина размахивала плакатиком с надписью «Крым – часть России!» и выкликала:
– Русские братья! Если вы не поможете Крыму, туда придут турки! В Севастополе, городе русской славы, построят мечети и поднимут флаг с полумесяцем!
Поодаль, одинокий, похожий на языческого Леля, стоял юноша с золотой перевязью на голове. Он играл на берестяном рожке, пританцовывал, притопывал красными сапожками.
Белосельцев ходил среди народа, растерянно перебредая от одного кружка к другому, не понимая, что объединяет людей, кто какому Богу молится, какому вождю служит. И кто он сам, потерявший профессию, армию, Родину, к какому кружку примкнет, в какой строй вольется.
На него набежал и бурно обнял Клокотов. И сразу же редактора стали тормошить, отвлекать почитатели. Протягивали ему для автографа свежий номер его газеты с большой карикатурой, где уродливый, звероподобный Ельцин топтал мохнатыми лапищами Россию. Клокотов, польщенный вниманием, но и раздраженный, задерганный, писал бегло на полях газет и одновременно говорил Белосельцеву:
– Трибуна еще нет, но и когда придет, здесь, в народе, с ним поговорить будет невозможно! Подведу тебя к нему после митинга, в Останкине, там поговоришь!
Он чертил в который уж раз свой автограф, прорывая ручкой газету. Какая-то немолодая измученная женщина протягивала ему благодарно букетик цветов.
Мегафон, перекрывая рокоты улицы, громогласно возвестил:
– Внимание!.. Приступаем к выдвижению!.. Формируем колонну!.. Дружинники «Трудовой Москвы», занимайте места в голове колонны!..
Повинуясь властному управляющему голосу, вся разрозненная толпа стала медленно и неохотно сдвигаться на проезжую часть. Останавливала транспорт, наполняла улицу флагами, хоругвями, длинными полотнищами. Выстраивалась в рыхлую, твердеющую колонну, которую цепями окружали дружинники. Среди них мелькали организаторы в красных повязках, с громкоговорителями. Обтесывали, ровняли колонну, кого-то понукая, одергивая. Колонна дышала, упиралась в невидимую черту, порывалась двигаться, замирала нетерпеливо. Несколько милицейских машин нервно и воспаленно мерцали мигалками. Полковник милиции, осматривая колонну, что-то возбужденно передавал по рации.
«И мое здесь место!..» – думал Белосельцев, встраиваясь в ряды демонстрантов, помещаясь между мужчиной в пластмассовой каске и женщиной с букетом гвоздик. Красное полотнище колыхнулось, легло ему на лицо, превратило мир в огненное свечение.
– Расступись!.. От середины!.. Влево-вправо десять шагов!.. – повелевал мегафон.
Народ раздался. В открытое русло стал вплывать, вдавливаться, раздвигая толпу, огромный ковчег – зеленый, ребристый, двухкабинный тягач для перевозки ракет. На тягаче была установлена сварная рама, на ней висели колокола. Тягач был украшен цветами, флагами, обклеен листовками, транспарантами. Был похож на сказочного кита, выгнувшего спину, на которой росли деревья, стояли дома и церкви, расхаживали люди. В разные стороны торчали раструбы громкоговорителей. В кабине сквозь стекло виднелась голова водителя, словно его проглотил кит и держал в застекленном чреве. Среди колоколов сидел звонарь. Опутанный веревками, он дергал плечами, ногами, руками, извлекал из колоколов рокочущие шумные звоны. Над цветами и флагами, возвышаясь над кабиной, в рост, стоял человек. Он вскидывал вверх кулак, и громкоговорители разносили над толпой его яростные надрывные призывы. Это и был Трибун. Его появление на ракетовозе, с колоколами и музыкой, напоминало явление народу пророка, древний библейский въезд в город, только вместо священного осла был зеленый прокопченный ракетовоз. Толпа ревела восторженно. В воздух летели цветы. На деревьях, на крышах домов, в распахнутых окнах виднелись люди. Все было пестро от цветов и полотнищ. В небе, разнося благую весть, звенели колокола, а сама весть, пропущенная сквозь динамики, реяла над толпой, жгла ее, грозила, укоряла, дразнила, и толпа, глядя на своего кумира, на взмах его маленького кулака, скандировала, тянула вверх тысячи стиснутых кулаков.
Белосельцев двигался рядом с ракетовозом в клубящейся горячей колонне. В явлении Трибуна было что-то чудовищное и великолепное. Жуткая и привлекательная смесь библейского и сиюминутного. Эклектика и красота, соединенные животворящей энергией. Чудище ракетовоза, оклеенное плакатами, сбереженное и сохраненное от уничтоженной и поруганной армии, самодельная ликующая звонница, построенная в том месте, где прежде покоилось угрюмое туловище ракеты, звонарь, своими движениями и подскакиваниями похожий на скомороха, Трибун, как поводырь и вождь племени, возвещающий своему народу божественное откровение, ведущий свой народ через моря и пустыни в обетованные пределы, – все восхищало Белосельцева. Он вдруг почувствовал освобождение от бремени собственной изнуренной воли, одиноких переживаний и страданий, вручил свою волю толпе, ее мерному колыханию, качанию, поверил вещавшему из цветов и флагов человеку. Он не различал слов, а слышал одну громыхающую, страстную, верящую интонацию. Так и шел, окруженный людьми, время от времени получая в лицо шлепок красного ситца, превращавшего небо и солнце в горячее зарево.
Шествие двигалось от Рижского вокзала к Останкину, через Крестовский мост, мимо кладбища, железнодорожных путей, складов. Наливалось, набухало, напоминало огромный распускавшийся бутон. Впереди по пустому асфальту ехала милицейская машина с лиловой мигалкой, которая испуганно и ошалело мерцала. За машиной, стараясь ее настигнуть, катился вал гула и грохота, звона и музыки, и улицу будто горячей шевелящейся лавой заливала людская масса.
Дружинники, взявшись за руки, оцепили толпу. Они не давали ей распасться, растечься в стороны. Держали ее в огромном неводе, тянули вперед. Толпа неохотно, недовольно повиновалась, всасывалась в этот огромный бредень, казалось, полный водорослей, донного ила, огромных неповоротливых рыбин. И лишь отдельные люди выскакивали из толпы, как мелкая, прорвавшаяся сквозь ячею рыбешка.
Белосельцев оглядывался на соседей. Впереди с красным флагом шел крепкий парень в спортивном костюме, в велосипедном картузе. Его бритый затылок блестел от пота, а рука, сжимавшая древко, переливалась мускулами. Рядом шагал чернобородый мужик в поддевке, в ямщицких сапогах, держал в руках кассетник, и из него, записанные на пленку, разносились церковные хоралы. Следом шагали немолодые женщины со счастливыми лицами. Они несли портретики Сталина, флажки и надувные шарики. Пели: «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля». Чуть поодаль, за головами и флагами, Белосельцев разглядел знакомое лицо. Вспомнил, что видел его в кабинете у Клокотова – физик, предлагавший заглушить Телецентр мощным электронным импульсом. Он радостно крутил головой, в петлице у него была красная живая гвоздика.
– Я бы эту сучью башню в Останкине руками разобрал! – говорил шагающий рядом рабочий в пластмассовой каске, показывая свои огромные корявые руки, которыми был готов ломать, вырывать остроконечную, уходящую в небо иглу, наполненную ядом, впрыскивающую этот яд в измученных людей. – Я бы это тель-авидение облил бензином и поджег, как клоповник! Одни жиды на экране!
– Это ихний главный оплот, Останкино! Им танков не надо, оставь у них телевидение, и они нашего брата на цепи держать будут! Говно с земли будем подымать и есть! – Пожилая женщина в стоптанных туфлях шаркала, сбивалась с шага, торопилась к проклятой башне, чтобы там пригрозить этому идолищу, высказать свою ненависть.
– Как они в прошлом году нас долбали! – отозвался жилистый малый с красной повязкой. – Наши палатки под самой телебашней стояли. Третий день живем как партизаны в лесу, на кострах готовим. Городок назвали «Освобожденная территория Советского Союза». Эти полицаи, фашисты лужковские, напали на нас в три часа ночи, аккурат как немцы на Советский Союз! И пошли нас увечить! Детишек, баб сонных по головам, по костям! Я от костяного хруста проснулся. Выскакиваю, фонарики ихние, каски белые, и стон кругом. Ну я дровину одну подхватил и крутанул ею пару раз по каскам! – Парень усмехался, не мстительно, а довольно, вспоминая не побоище, а палаточный городок, крохотный лоскутик освобожденной родной земли.
На его усмешку отозвался изможденный голубоглазый человек, несущий черно-бело-золотое полотнище. Он боролся с ветром, старался удерживать древко и, обернувшись к соседям, прочитал стихи:
Он читал вдохновенно и радостно, словно сочинял на ходу. И его сосед с красным флагом одобрительно кивал ему. Коммунисту нравился стих про Христа, и два их полотнища трепетали и обнимались в синем небе.
Россия, Русь, когда же ты проснешься?
Ведь над тобой Иисус Христос вознесся!
Когда, родимая, подымешься с колен
И превратишь врагов в зловонный тлен?
Шедшая впереди шеренга, состоящая из дружных и бодрых мужчин и женщин, взявших друг друга под руки, громко запела: «Кипучая, могучая, никем не победимая, Москва моя, страна моя, ты самая любимая!..»
Где-то рядом, за головами, за флагами и хоругвями, запели другое, невпопад с первым, но столь же воодушевленно: «Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужеством полны!..»
В третьем месте понеслось над толпой: «Так громче, музыка, играй победу! Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит! Так за царя, за Русь, за нашу веру!..»
Песни загорались в разных концах шествия, как костры. Хворост, который в них подкидывали, был разный, но огонь был един. Поджигал все новые и новые ряды в колонне, отовсюду доносилось: «Наверх вы, товарищи!», или «Артиллеристы, Сталин дал приказ!», или «Не слышны в саду даже шорохи…»
Белосельцев подхватывал то одну, то другую песню. Радостно прислушивался то к одному, то к другому поющему ряду. Он вдруг подумал, что, наверное, вот так на сенокосе, на огромном поле, разнесенные друг от друга разгоряченные люди блещут косами, ставят зеленые копны, оглашают поле криками и песнями.
Они проходили мимо коммерческих лотков, из которых выглядывали недружелюбные торговцы. Мимо магазинов с иностранными вывесками, где в дверях стояли молодые наглые владельцы. И, ненавидя эти лотки и вывески, толпа начинала зло скандировать: «Позор!.. Позор!..» Раскачивала воздух, раскачивала лотки и магазинчики, раскачивала фасады соседних домов. Но когда из высокого одинокого окна кто-то выставил красный флаг, толпа восхищенно загудела, ликуя, загрохотала: «Ура!», замахала невидимому жильцу, словно это красное знамя вознеслось над рейхстагом.
Там, на вокзальной площади, входя в толпу, Белосельцев поначалу испытывал неудобство, стеснение, чувствовал себя чужим. Он одиноко кружил среди спаянных, слепленных, соединенных в тесные группы людей. По мере того как продвигался среди возбужденного разномастного народа, овеваемый флагами, слушая многоголосие мнений, он начинал испытывать острое любопытство, интерес и азарт, стараясь изучить это многоликое скопище. Но когда тронулось шествие, вовлекло его в свою вязкую, как вар, сердцевину, понесло на своих волнах, как малую, упавшую в поток соломину, он пережил миг освобождения, отказался от своей отдельной воли, вручая себя толпе. Как кидают в общую шапку кто копейку, кто серьгу, кто кольцо, так и он отдал толпе свои страхи, сомнения. Утратил свою индивидуальность, став частью непомерного непобедимого целого. Он ощутил себя сильным, бесстрашным и верящим – он не потерялся в эти разрушительные страшные годы, не утратил товарищей и единоверцев. Они шли рядом с ним, единой колонной, с едиными дыханием и волей. Он не мог бы сейчас сказать, во что он именно верил, под каким флагом шел, какую песню подхватывал, в какой громыхающий клик вслушивался, в какое скандирование вплетал свой голос. Важно, что он был не один, а с народом, не покоренным, не рассеянным, а сомкнутым и могучим. Шагая рядом с немолодым человеком в очках, похожим на инженера или учителя, стараясь не наступать на башмаки семенящей перед ним старухи с флажком, чувствуя, как напирает на него сзади рабочий в каске и алое полотнище в сотый раз прижимает к его лицу свой теплый ситец, он вдруг пережил мгновение ликования и счастья. Он любил их всех, идущих в колонне. Присягал их знаменам. Молча, одними губами, давал клятву на верность, на подвиг, на вечное служение.
Шествие достигло стальной зеркальной колонны, на которой улетала в туманное московское небо космическая ракета. Словно туча, тяжело и вяло, теряя сгустки и протуберанцы, шествие развернулось в сторону Останкина. И возникла игла, громадная, жестокая, яростно вонзившаяся в солнечную дымную высь. Белосельцев, узрев ее из толпы, ощутил ее беспощадную мощь, ее пульсирующую напряженную силу, жгучие вихри, слетающие с острия. Громада была живой, с гладко натянутой кожей, многолапая, гибкая, оснащенная остриями и зубьями, нацелившая для удара блестящее жало. Шествие, в котором находился Белосельцев, еще недавно поющее, ликующее, теперь стало ратью, молчаливым и сумрачным войском, пришедшим на битву с башней.