– Я знаю их всех поименно, – сказал Советник. – Вы правы, это оружие! Это новый тип оружия, способного разрушать не пространство, а время. Словно лазером, объект вырезается из времени. Явление вычленяется из времени, как ампутированный орган, и засыхает. Советский Союз был выделен этим оружием из времени. Были отсечены сосуды, соединяющие прошлое с будущим, живых и мертвых, бытие и идеалы. Страна засохла, как выкопанное и оставленное на жаре дерево… Я вас вполне понимаю!..
Белосельцеву было странно хорошо. Его понимали. С ним соглашались. Были готовы освободить от бремени одинокого, неразделенного знания, разгрузить утомленную волю. Ласковый темноглазый человек принял его как желанного гостя, долгожданного утомленного путника. Впустил в свой чертог, поместил в мягко озаренное пространство среди загадочных символов. Поставил перед ним стеклянную призму. Направил в зрачки пучок разноцветных лучей. Радуга была из тех же волшебных соцветий, что и в бабушкином зеркале, и ее хотелось коснуться губами.
– Наша оппозиция, ее лидеры и вожди живут в историческом времени. Оперируют старомодными категориями исторического процесса. Но противник действует в метаистории, использует метаисторические категории. Он управляет историей, задает ей темп. То замедляет ее, почти останавливает, то бешено убыстряет, каждый раз лишая оппозицию исторической среды. Противник обладает новой интеллектуальной культурой, способной управлять историческим развитием. Раньше это называлось колдовством, теперь – «организационными технологиями». Перед этой новейшей культурой оказался беспомощным Советский Союз, а нынешняя оппозиция и подавно. Она обречена, если не начнет немедленно учиться. Мой центр – это школа новейших политических технологий, куда я приглашаю всю патриотическую элиту. Я могу оснастить ее могучими средствами, но она, увы, не приходит!
Советник ощупывал остроконечными пальцами желтоватый череп, словно трогал клавиши компьютера. Сквозь костяную оболочку прикасался к пульсирующим зонам, горячим сосудам, блокам памяти. Белосельцев слышал его голос, усваивал внешний смысл его слов, но внимание и воля его были устремлены на радугу, плавающую, как драгоценная рыба, в прозрачном стекле. В призму, в просветы зеленых и красных плавников, стремилась его душа. Он пролетал сквозь спектр, между синим и золотым лучом, и оказывался по другую сторону радуги, в счастливом остановившемся мире всеведения, куда помещал его кудесник. Немигающим, остекленелым взглядом смотрел, как падают в хрустальной призме отвесные и косые лучи, преломляются в гранях, отражаются под разными углами, пронизывают его прозрачное недвижное тело, включают его в восхитительную лучезарную геометрию мира.
– Представьте себе, в солнечном просторном кабинете Дома Советов Хасбулатов с дымящей сталинской трубкой хочет срезать Ельцина, натравливает на него неистовых депутатов, угрюмых директоров, разочарованных генералов. В это же время опухший, с сизым лицом Ельцин хочет срезать парламент, натравливает на него алчных банкиров, уличных торговцев и лавочников, истеричных поэтов и музыкантов. Обе стороны борются за сиюминутную власть, действуют в сиюминутной истории. Но при этом кто-то, нам неизвестный, в каком-нибудь лесном особняке в округе Колумбия, сталкивая Хасбулатова с Ельциным, решает совсем иную задачу. Например, проблему войны православия и ислама или соперничества на весь следующий век между Россией и Турцией. Это уже метаистория, игра в историю. Но при этом, вполне может быть, где-нибудь на склонах Гималаев, между голубыми снегами и цветущими лугами, в скромной хижине отшельника, кто-то использует грядущие конфликты между тюрками и славянами для смещения духовных центров Земли, создавая резервную цивилизацию на случай потепления климата, когда Калифорния превратится в пустыню, Сибирь станет житницей мира, а Северное море зальет Европу до Парижа. И это уже метаигра, метаистория!
Белосельцев внимал Советнику, и слова его превращались в спектральные линии, в тончайшие оттенки цветов, среди которых бушевали радостные золотые стихии, обжигающие алые вихри, таинственные голубые туманности, и каждое слово имело свой цвет и свой луч, убегавший в свою бесконечность. Вселенная была перекрестьем множества линий и проблесков, спиралей, осей и эллипсов, и он, Белосельцев, был в центре этой вселенной, управлял ее музыкой, властвовал среди хрустальных сфер и гармоник.
Им помешал стук в дверь. В комнату, где они находились, вошел человек, осторожно и неуверенно. Он близоруко сощурился и улыбнуся выцветшими стариковскими губами. На его худых плечах висел поношенный пиджак, ноги в летних туфлях пришаркивали. Казалось, он сомневался, будет ли принят, приглашен в комнату, или, повинуясь мановению хозяйской руки или сердитому движению бровей, ему придется повернуться и исчезнуть.
– Как я вам рад, проходите! – Советник выскочил из-за стола, сердечно приветствуя посетителя. Провел в кабинет и представил ему Белосельцева. И, пожимая прохладную стариковскую руку, усыпанную рыжеватыми крапинками, Белосельцев вдруг узнал в старичке своего бывшего начальника, еще недавно всемогущего руководителя спецслужб, одного из хозяев многоэтажной громады на Лубянке, мимо которой изливался чешуйчатый, глянцевитый автомобильный поток, окружая бронзовый монумент – символ власти, беспощадного и преданного служения державе и партии. Всемогущий обитатель Лубянки был сметен, опрокинут, брошен в тюрьму после трехдневной жестокой схватки, когда в Москве бесновались толпы, лязгали гусеницы, падали и раскалывались бронзовые истуканы, как труха рассыпалось прогнившее государство. Теперь некогда всесильный начальник был в потертом пиджачке и стоптанных туфлях, он, не узнавая Белосельцева, близоруко щурился и беспомощно улыбался, и сквозь рыжеватую пергаментную кожу рук проглядывали хрупкие стариковские кости.
Советник был искренне рад визитеру. Оглядывал его со всех сторон, словно примерялся к нему, снимал с него невидимые размеры, помещал в воображаемый контур. Его чуткие пальцы перебирали воздух, словно он трогал нити ткацкого стана, окружал ими гостя, и тот был уловлен, заткан, помещен среди разноцветных ворсинок. Советник, как ткач и вязальщик, набрасывал петли на его руки, сутулые плечи, морщинистую шею. Так ткут восточный ковер, и среди разноцветных орнаментов, причудливых геометрических линий возникает плоское, упрощенное изображение человека, цветка, верблюда.
– У нас сегодня состоится намеченное мероприятие? – спросил гость, виновато улыбаясь на случай, если он что-то перепутал и пришел в неурочный час.
– Непременно! – успокоил его Советник. – Мы с коллегой, – он кивнул на Белосельцева, – как раз рассуждали на близкую нам всем тему. История и метаистория! Игра и метаигра!
Белосельцев слушал Советника, рассматривал пожилого гостя и внезапно представил старую, покрытую окалиной танковую гильзу с пробитым, окисленным капсюлем. Из тех, что грудами валялись позади саманной постройки, куда заезжал пыльный танк и, выставив пушку над изглоданным дувалом, стрелял по «зеленке», по остаткам кишлаков, красным виноградникам и садам, покрывая долину далекими курчавыми взрывами, а землю заставы – яркими латунными гильзами. Через неделю гильзы темнели, их давили сапогами и гусеницами, они, израсходовав взрывную мощь, выбросив тяжелое острие снаряда, валялись ненужным хламом. Такое ощущение израсходованности и опустошенности производил пожилой человек, из которого вырвалась и исчезла энергия власти.
– Мы как раз обсуждали соотношение игры и истории в процедуре разрушения СССР, – продолжал Советник, оглядывая гостя, как оглядывают долгожданную добычу, которая сама подошла к охотнику. – В период паритета произошла конвергенция советской и американской разведок. В прошлый раз мы остановились на том, что была возможность выйти в постпаритетный мир гармонично и без потрясений, разделив сферы влияния в мире. Но ваше ведомство, как, впрочем, и партия, оперировало тривиальными категориями истории. А соперник уже освоил технологии игры, формы метаистории. И вас переиграли. Я вас спрашивал и не дождался ответа: где были ваши аналитики и концептуалисты? Что делала школа рефлективного управления? Ведь у партии не было «политической разведки», плана на случай поражения и отступления. Но если честно сказать, меня больше всего интересует «Германский проект». Как объединяли Германию? По каким каналам партийные деньги ушли в германские банки? Как прогерманские силы в ГРУ переиграли проамериканские в КГБ? Как деньги Гитлера слились с деньгами Сталина? Нам нужно уже теперь найти ответы на эти вопросы, иначе Германия возьмет реванш за поражение во Второй мировой войне и Европу снова зальет черная сперма фашизма!
Белосельцев догадывался о сути их беседы, которая была продолжением сложных, не сегодня возникших отношений. Но зрачки его были направлены на хрустальную призму, в которой, как цветок, волновалась разноцветная радуга. И хотелось обратно туда, в стеклянную бездну, в хрустальную, пронизанную лучами вселенную.
В комнату, где они сидели, заглянул новый гость. С залысинами, стриженный бобриком, с живым энергичным лицом. Он радостно, хотя и просительно улыбнулся им всем. Властно и бодро, но и с некоторой осторожной неуверенностью пожал всем руки.
– Не помешал?.. А я прохожу, смотрю, народ собирается! Значит, думаю, мероприятие состоится! – повторил он слова старичка.
– Наши мероприятия никогда не откладываются! – пошутил Советник, приглашая гостя войти. – Прошу вас, знакомьтесь!
Пожимая вошедшему сухую ладонь, Белосельцев узнал другого знаменитого неудачника, тюремного узника, мученика последних дней государства. Это был лидер партии, в тот грозный август поддержавший заговорщиков. Вместе с ними прошел тюрьму и судилище. Партия, которую он хотел уберечь, распалась на горстки растерянных, потерявших власть активистов. Былые соратники перешли к победителям, расселись вокруг президента, захватили заводы и банки. А он, отсеченный от власти, беспомощно мучился, и эта мука ртутными точками блестела в его беспокойных глазах.
– Вы очень кстати зашли, – радовался Советник. – Мы как раз обсуждали конфликт парламента и президента, схватку Хасбулатова с Ельциным. Этот конфликт, как бы он ни закончился, является последней схваткой остатков советского уклада с новым буржуазным укладом. После его завершения развернется сражение за собственность, и в ходе сражения, в силу ряда негативных тенденций, в стране может воцариться фашизм. Мы должны сделать все, чтобы вожди, подобные Баркашову, не сжигали на Красной площади книги Пушкина, Хемингуэя и Горького. Я хотел на заседании нашего клуба предложить вам основы «Левого проекта», над которым я трудился последнее время.
Советник философствовал, гипнотизировал присутствующих шелестом пальцев, улыбкой мягких, непрерывно шевелящихся губ, вздувшимися на черепе буграми и костными швами. А Белосельцев смотрел на призму, выточенную из хрустального льда, и знал, что он вовлечен в таинственный волшебный обман и здесь ему не найти ответов на роковые вопросы.
За дверями раздался звон колокольчика.
– Нас приглашают в зал, – сказал Советник, подымая со стульев гостей. Когда выходили из комнаты, он наклонился к Белосельцеву: – Я понял вашу проблему. На следующей неделе жду вас в центре. Постараюсь найти вам применение.
Белосельцев оглянулся, прощаясь с радугой. Но призма была пустой, водянисто-прозрачной, как тусклая сосулька, словно Советник выхватил из призмы и спрятал пучок лучей.
По переходам и коридорам они попали в небольшой зал, напоминавший театр. Кресла рядами, сцена и занавес. Зал был заполнен наполовину. Люди сидели группами, видимо, так же, как и пришли. Между ними оставались пустые кресла. Советник исчез, а старичок и печальный партиец сразу пошли сквозь ряды и уселись вдвоем.
Сидевшие в зале были незнакомы Белосельцеву. Несколько пожилых военных в форме. Моложавые, похожие на дипломатов мужчины в серых костюмах и белых рубашках. Молодежь, студенты в джинсах и майках. Какая-то престарелая дама в буклях, похожая на графиню из «Пиковой дамы». Иностранцы, говорившие не то на немецком, не то на норвежском. Журналисты с блокнотами и фотокамерами.
Зал был задрапирован в черное: черные стены, черные кресла и занавес. Люди, освещенные яркими прожекторами, казались помещенными в аквариум.
Белосельцев обратил внимание на пожилого полковника в поношенном мундире с тусклыми золотыми погонами. Он был седовлас, на усталом лице виднелся коричневый шрам. Всем своим видом он выказывал непонимание, куда и зачем он попал. Беспокойно, раздраженно, насмешливо поглядывал на двух именитых заговорщиков. И блеклые искусанные губы его что-то шептали.
Свет начал медленно угасать, люди в креслах таяли, словно их рассасывала черная влага. Зазвучала негромкая электронная музыка, сложные певучие синусоиды, дребезжащие всплески, металлические удары и скрежеты. Эта музыка казалась звуковым воплощением графиков, которые Белосельцев видел на экране компьютеров, когда шел к Советнику. Она передавала увеличение напряженности, борьбу общественных сил, столкновение движений и партий. В ней чудились демонстрация у Останкинской телебашни, крестный ход у бассейна «Москва», стрельбище на песчаном карьере. Белосельцеву мерещились лица тех, с кем познакомился на тайных встречах и сходках. Тут был решительный Генсек с огромным лбом, и Красный Генерал с усами, и Трибун, поднявший вверх стиснутый кулачок, и Вождь, прыгающий через костер. Здесь был и он сам, Белосельцев, ищущий и ненаходящий, возносимый, как песчинка, на волне синусоиды. Музыка была осциллограммой страхов, подозрений, надежд, мучительной любви и угрюмой ненависти. Белосельцев не видел, но чувствовал, как страдает сидящий рядом полковник, как сжимаются во тьме его кулаки и судороги пробегают по израненному лицу.
Музыка продолжала играть, резче, тоскливей, мучительней. В темноте замерцали слабые разноцветные вспышки. Как в ночной «зеленке», когда в глинобитных развалинах и иссохших арыках работали пулеметы душманов. И по ним с окрестных застав посылались трассеры, а затем откликались боевые машины пехоты, зарытые в землю танки. Прилетали и повисали в ночи оранжевые осветительные бомбы, качались на волнистых дымах, как огромные масляные лампады, озаряя желтым мертвенным светом серую равнину с лунными кратерами, воронками взрывов, ошметками кишлаков и садов, по которым день за днем методично и безнадежно работала авиация и артиллерия. И огромное, еще недавно пустое пространство ночи прочерчивалось прямыми и дугами, пунктирами и плазменными вспышками, словно по «зеленке» катилось огромное искрящее колесо, чертило землю своим железным ободом.
Так воспринимал Белосельцев светомузыку зала. Лазеры под разными углами рассекали зал, вонзали в лица и груди сидящих отточенные моментальные иглы. Когда его зрачок встречался с лучом и рубиновый, белый или бирюзовый укол пронзал глазницу, он каждый раз испытывал болезненное наслаждение, словно световая игла впрыскивала в него каплю наркотика, который проникал в мозг, вызывала головокружение и галлюцинацию.
Полковник, окруженный иглами, как пулеметными трассами, то пропадал, то вырывался из тьмы. Изжаленный лучами, он шевелил погонами, орденскими колодками, и его лицо было в красных и голубых ожогах, среди которых мерцал и пульсировал рубец, словно шов электросварки.
Лазеры погасли, музыка зазвучала торжественно, и красные прожектора осветили сцену, создав на ней подобие волнистого озера или колеблемого алого флага. На этих алых волнах вдруг появился серп и молот, и на сцену выскочил танцор, голый по пояс, в белом трико, мускулистый, с рельефной грудью и бицепсами. Он стал танцевать, выделывая классические па, воздевая руки, под музыку, напоминавшую революционные гимны, песни войны, мелодии Пахмутовой, связанные с освоением целины и Сибири.
Прожектор изменил окраску, и вместо советского возник трехцветный российский демократический флаг. Музыка обрела назойливые визгливые ритмы, напоминавшие «семь-сорок». Танцор сменил классические па на шантанные телодвижения, завилял бедрами, закрутил тазом, изображая томление гомосексуальной любви, вульгарно и отвратительно раздвигая колени.
Трехцветный демократический флаг исчез, и вместо него на сцене возникло красное полотнище с белым кругом в центре, и в этом круге – черная, живая и страшная, как выброшенный на берег краб, зашевелилась свастика. Танцор напряг торс, набычился, выставил вперед подбородок, и его танец стал напоминать строевой шаг. Он выбрасывал вперед руку, и музыка напоминала немецкие походные марши, а свастика словно хватала танцора черными клешнями, оставляя на его голом теле зазубрины и рубцы.
Музыка смолкла, танцор исчез. Зажегся яркий свет. На сцену вышел Советник, улыбающийся, бодрый. Слегка раскланиваясь, он поблескивал стеклами очков.
– Друзья, все, что вы сейчас видели и слышали, не более чем дивертисмент. Заставка. Если угодно, буквица, пред тем как зазвучать основному тексту. Этот текст мне будет позволено озаглавить «Восстановление Красной империи как неизбежной исторической формы Евразийского континента».
Он шагнул к маленькой кафедре, удовлетворенный собой, уверенный в том, что зал, облученный многоцветными вспышками, закодированный музыкальными и пластическими символами, принадлежит ему. Искусный маг, умелый нейрохирург, он произвел над пациентами еще одну невидимую операцию, приблизив их интеллект к пониманию высших, известных ему откровений.
Он был готов говорить. Но сидящий впереди Белосельцева седовласый полковник стал медленно подниматься. Кулаки его были сжаты в тугие красно-синие комья костей и жил. Лицо перекашивалось, подергивалось. Шрам кровоточил. Он протянул кулаки в сторону двух сидящих поодаль заговорщиков – старичка и печального партийца – и хрипло выкрикнул:
– Предатели!.. Все имели: армию, партию, КГБ!.. Страну отдали!.. Без единого выстрела!.. Нам теперь кровавыми ногтями обратно ее выцарапывать!.. Нас убивать будут!.. С нас шкуру с живых снимать будут!.. Возьмите пистолеты и застрелитесь!.. Я дам вам мой пистолет!..
Он кричал, хрипел. Погоны его выгибались золотыми языками. Потом он осел между рядов, упал под кресла, забился, и Белосельцев увидел, как течет у него изо рта белая пена.
Все кинулись к нему, обступили. Был гвалт, неразбериха. Советник метался по сцене, кому-то кричал: «Врача!.. Неотложку!..»
Белосельцев вышел из зала, спустился по переходам и лестницам и оказался на улице.
Летний московский ветер, пахнущий вялой листвой, бензином, дуновениями женских духов, охватил его. Он приходил в себя, шагая по тротуарам, мимо глазированных, с водянистыми фарами автомобилей. И опять ему казалось, к его рубахе, к туфлям прилипла незримая паутинка. Тонкая, пропитанная светом трубочка. И кто-то сквозь волосок световода неотрывно за ним наблюдает.
Глава тринадцатая
Белосельцеву было странно хорошо. Его понимали. С ним соглашались. Были готовы освободить от бремени одинокого, неразделенного знания, разгрузить утомленную волю. Ласковый темноглазый человек принял его как желанного гостя, долгожданного утомленного путника. Впустил в свой чертог, поместил в мягко озаренное пространство среди загадочных символов. Поставил перед ним стеклянную призму. Направил в зрачки пучок разноцветных лучей. Радуга была из тех же волшебных соцветий, что и в бабушкином зеркале, и ее хотелось коснуться губами.
– Наша оппозиция, ее лидеры и вожди живут в историческом времени. Оперируют старомодными категориями исторического процесса. Но противник действует в метаистории, использует метаисторические категории. Он управляет историей, задает ей темп. То замедляет ее, почти останавливает, то бешено убыстряет, каждый раз лишая оппозицию исторической среды. Противник обладает новой интеллектуальной культурой, способной управлять историческим развитием. Раньше это называлось колдовством, теперь – «организационными технологиями». Перед этой новейшей культурой оказался беспомощным Советский Союз, а нынешняя оппозиция и подавно. Она обречена, если не начнет немедленно учиться. Мой центр – это школа новейших политических технологий, куда я приглашаю всю патриотическую элиту. Я могу оснастить ее могучими средствами, но она, увы, не приходит!
Советник ощупывал остроконечными пальцами желтоватый череп, словно трогал клавиши компьютера. Сквозь костяную оболочку прикасался к пульсирующим зонам, горячим сосудам, блокам памяти. Белосельцев слышал его голос, усваивал внешний смысл его слов, но внимание и воля его были устремлены на радугу, плавающую, как драгоценная рыба, в прозрачном стекле. В призму, в просветы зеленых и красных плавников, стремилась его душа. Он пролетал сквозь спектр, между синим и золотым лучом, и оказывался по другую сторону радуги, в счастливом остановившемся мире всеведения, куда помещал его кудесник. Немигающим, остекленелым взглядом смотрел, как падают в хрустальной призме отвесные и косые лучи, преломляются в гранях, отражаются под разными углами, пронизывают его прозрачное недвижное тело, включают его в восхитительную лучезарную геометрию мира.
– Представьте себе, в солнечном просторном кабинете Дома Советов Хасбулатов с дымящей сталинской трубкой хочет срезать Ельцина, натравливает на него неистовых депутатов, угрюмых директоров, разочарованных генералов. В это же время опухший, с сизым лицом Ельцин хочет срезать парламент, натравливает на него алчных банкиров, уличных торговцев и лавочников, истеричных поэтов и музыкантов. Обе стороны борются за сиюминутную власть, действуют в сиюминутной истории. Но при этом кто-то, нам неизвестный, в каком-нибудь лесном особняке в округе Колумбия, сталкивая Хасбулатова с Ельциным, решает совсем иную задачу. Например, проблему войны православия и ислама или соперничества на весь следующий век между Россией и Турцией. Это уже метаистория, игра в историю. Но при этом, вполне может быть, где-нибудь на склонах Гималаев, между голубыми снегами и цветущими лугами, в скромной хижине отшельника, кто-то использует грядущие конфликты между тюрками и славянами для смещения духовных центров Земли, создавая резервную цивилизацию на случай потепления климата, когда Калифорния превратится в пустыню, Сибирь станет житницей мира, а Северное море зальет Европу до Парижа. И это уже метаигра, метаистория!
Белосельцев внимал Советнику, и слова его превращались в спектральные линии, в тончайшие оттенки цветов, среди которых бушевали радостные золотые стихии, обжигающие алые вихри, таинственные голубые туманности, и каждое слово имело свой цвет и свой луч, убегавший в свою бесконечность. Вселенная была перекрестьем множества линий и проблесков, спиралей, осей и эллипсов, и он, Белосельцев, был в центре этой вселенной, управлял ее музыкой, властвовал среди хрустальных сфер и гармоник.
Им помешал стук в дверь. В комнату, где они находились, вошел человек, осторожно и неуверенно. Он близоруко сощурился и улыбнуся выцветшими стариковскими губами. На его худых плечах висел поношенный пиджак, ноги в летних туфлях пришаркивали. Казалось, он сомневался, будет ли принят, приглашен в комнату, или, повинуясь мановению хозяйской руки или сердитому движению бровей, ему придется повернуться и исчезнуть.
– Как я вам рад, проходите! – Советник выскочил из-за стола, сердечно приветствуя посетителя. Провел в кабинет и представил ему Белосельцева. И, пожимая прохладную стариковскую руку, усыпанную рыжеватыми крапинками, Белосельцев вдруг узнал в старичке своего бывшего начальника, еще недавно всемогущего руководителя спецслужб, одного из хозяев многоэтажной громады на Лубянке, мимо которой изливался чешуйчатый, глянцевитый автомобильный поток, окружая бронзовый монумент – символ власти, беспощадного и преданного служения державе и партии. Всемогущий обитатель Лубянки был сметен, опрокинут, брошен в тюрьму после трехдневной жестокой схватки, когда в Москве бесновались толпы, лязгали гусеницы, падали и раскалывались бронзовые истуканы, как труха рассыпалось прогнившее государство. Теперь некогда всесильный начальник был в потертом пиджачке и стоптанных туфлях, он, не узнавая Белосельцева, близоруко щурился и беспомощно улыбался, и сквозь рыжеватую пергаментную кожу рук проглядывали хрупкие стариковские кости.
Советник был искренне рад визитеру. Оглядывал его со всех сторон, словно примерялся к нему, снимал с него невидимые размеры, помещал в воображаемый контур. Его чуткие пальцы перебирали воздух, словно он трогал нити ткацкого стана, окружал ими гостя, и тот был уловлен, заткан, помещен среди разноцветных ворсинок. Советник, как ткач и вязальщик, набрасывал петли на его руки, сутулые плечи, морщинистую шею. Так ткут восточный ковер, и среди разноцветных орнаментов, причудливых геометрических линий возникает плоское, упрощенное изображение человека, цветка, верблюда.
– У нас сегодня состоится намеченное мероприятие? – спросил гость, виновато улыбаясь на случай, если он что-то перепутал и пришел в неурочный час.
– Непременно! – успокоил его Советник. – Мы с коллегой, – он кивнул на Белосельцева, – как раз рассуждали на близкую нам всем тему. История и метаистория! Игра и метаигра!
Белосельцев слушал Советника, рассматривал пожилого гостя и внезапно представил старую, покрытую окалиной танковую гильзу с пробитым, окисленным капсюлем. Из тех, что грудами валялись позади саманной постройки, куда заезжал пыльный танк и, выставив пушку над изглоданным дувалом, стрелял по «зеленке», по остаткам кишлаков, красным виноградникам и садам, покрывая долину далекими курчавыми взрывами, а землю заставы – яркими латунными гильзами. Через неделю гильзы темнели, их давили сапогами и гусеницами, они, израсходовав взрывную мощь, выбросив тяжелое острие снаряда, валялись ненужным хламом. Такое ощущение израсходованности и опустошенности производил пожилой человек, из которого вырвалась и исчезла энергия власти.
– Мы как раз обсуждали соотношение игры и истории в процедуре разрушения СССР, – продолжал Советник, оглядывая гостя, как оглядывают долгожданную добычу, которая сама подошла к охотнику. – В период паритета произошла конвергенция советской и американской разведок. В прошлый раз мы остановились на том, что была возможность выйти в постпаритетный мир гармонично и без потрясений, разделив сферы влияния в мире. Но ваше ведомство, как, впрочем, и партия, оперировало тривиальными категориями истории. А соперник уже освоил технологии игры, формы метаистории. И вас переиграли. Я вас спрашивал и не дождался ответа: где были ваши аналитики и концептуалисты? Что делала школа рефлективного управления? Ведь у партии не было «политической разведки», плана на случай поражения и отступления. Но если честно сказать, меня больше всего интересует «Германский проект». Как объединяли Германию? По каким каналам партийные деньги ушли в германские банки? Как прогерманские силы в ГРУ переиграли проамериканские в КГБ? Как деньги Гитлера слились с деньгами Сталина? Нам нужно уже теперь найти ответы на эти вопросы, иначе Германия возьмет реванш за поражение во Второй мировой войне и Европу снова зальет черная сперма фашизма!
Белосельцев догадывался о сути их беседы, которая была продолжением сложных, не сегодня возникших отношений. Но зрачки его были направлены на хрустальную призму, в которой, как цветок, волновалась разноцветная радуга. И хотелось обратно туда, в стеклянную бездну, в хрустальную, пронизанную лучами вселенную.
В комнату, где они сидели, заглянул новый гость. С залысинами, стриженный бобриком, с живым энергичным лицом. Он радостно, хотя и просительно улыбнулся им всем. Властно и бодро, но и с некоторой осторожной неуверенностью пожал всем руки.
– Не помешал?.. А я прохожу, смотрю, народ собирается! Значит, думаю, мероприятие состоится! – повторил он слова старичка.
– Наши мероприятия никогда не откладываются! – пошутил Советник, приглашая гостя войти. – Прошу вас, знакомьтесь!
Пожимая вошедшему сухую ладонь, Белосельцев узнал другого знаменитого неудачника, тюремного узника, мученика последних дней государства. Это был лидер партии, в тот грозный август поддержавший заговорщиков. Вместе с ними прошел тюрьму и судилище. Партия, которую он хотел уберечь, распалась на горстки растерянных, потерявших власть активистов. Былые соратники перешли к победителям, расселись вокруг президента, захватили заводы и банки. А он, отсеченный от власти, беспомощно мучился, и эта мука ртутными точками блестела в его беспокойных глазах.
– Вы очень кстати зашли, – радовался Советник. – Мы как раз обсуждали конфликт парламента и президента, схватку Хасбулатова с Ельциным. Этот конфликт, как бы он ни закончился, является последней схваткой остатков советского уклада с новым буржуазным укладом. После его завершения развернется сражение за собственность, и в ходе сражения, в силу ряда негативных тенденций, в стране может воцариться фашизм. Мы должны сделать все, чтобы вожди, подобные Баркашову, не сжигали на Красной площади книги Пушкина, Хемингуэя и Горького. Я хотел на заседании нашего клуба предложить вам основы «Левого проекта», над которым я трудился последнее время.
Советник философствовал, гипнотизировал присутствующих шелестом пальцев, улыбкой мягких, непрерывно шевелящихся губ, вздувшимися на черепе буграми и костными швами. А Белосельцев смотрел на призму, выточенную из хрустального льда, и знал, что он вовлечен в таинственный волшебный обман и здесь ему не найти ответов на роковые вопросы.
За дверями раздался звон колокольчика.
– Нас приглашают в зал, – сказал Советник, подымая со стульев гостей. Когда выходили из комнаты, он наклонился к Белосельцеву: – Я понял вашу проблему. На следующей неделе жду вас в центре. Постараюсь найти вам применение.
Белосельцев оглянулся, прощаясь с радугой. Но призма была пустой, водянисто-прозрачной, как тусклая сосулька, словно Советник выхватил из призмы и спрятал пучок лучей.
По переходам и коридорам они попали в небольшой зал, напоминавший театр. Кресла рядами, сцена и занавес. Зал был заполнен наполовину. Люди сидели группами, видимо, так же, как и пришли. Между ними оставались пустые кресла. Советник исчез, а старичок и печальный партиец сразу пошли сквозь ряды и уселись вдвоем.
Сидевшие в зале были незнакомы Белосельцеву. Несколько пожилых военных в форме. Моложавые, похожие на дипломатов мужчины в серых костюмах и белых рубашках. Молодежь, студенты в джинсах и майках. Какая-то престарелая дама в буклях, похожая на графиню из «Пиковой дамы». Иностранцы, говорившие не то на немецком, не то на норвежском. Журналисты с блокнотами и фотокамерами.
Зал был задрапирован в черное: черные стены, черные кресла и занавес. Люди, освещенные яркими прожекторами, казались помещенными в аквариум.
Белосельцев обратил внимание на пожилого полковника в поношенном мундире с тусклыми золотыми погонами. Он был седовлас, на усталом лице виднелся коричневый шрам. Всем своим видом он выказывал непонимание, куда и зачем он попал. Беспокойно, раздраженно, насмешливо поглядывал на двух именитых заговорщиков. И блеклые искусанные губы его что-то шептали.
Свет начал медленно угасать, люди в креслах таяли, словно их рассасывала черная влага. Зазвучала негромкая электронная музыка, сложные певучие синусоиды, дребезжащие всплески, металлические удары и скрежеты. Эта музыка казалась звуковым воплощением графиков, которые Белосельцев видел на экране компьютеров, когда шел к Советнику. Она передавала увеличение напряженности, борьбу общественных сил, столкновение движений и партий. В ней чудились демонстрация у Останкинской телебашни, крестный ход у бассейна «Москва», стрельбище на песчаном карьере. Белосельцеву мерещились лица тех, с кем познакомился на тайных встречах и сходках. Тут был решительный Генсек с огромным лбом, и Красный Генерал с усами, и Трибун, поднявший вверх стиснутый кулачок, и Вождь, прыгающий через костер. Здесь был и он сам, Белосельцев, ищущий и ненаходящий, возносимый, как песчинка, на волне синусоиды. Музыка была осциллограммой страхов, подозрений, надежд, мучительной любви и угрюмой ненависти. Белосельцев не видел, но чувствовал, как страдает сидящий рядом полковник, как сжимаются во тьме его кулаки и судороги пробегают по израненному лицу.
Музыка продолжала играть, резче, тоскливей, мучительней. В темноте замерцали слабые разноцветные вспышки. Как в ночной «зеленке», когда в глинобитных развалинах и иссохших арыках работали пулеметы душманов. И по ним с окрестных застав посылались трассеры, а затем откликались боевые машины пехоты, зарытые в землю танки. Прилетали и повисали в ночи оранжевые осветительные бомбы, качались на волнистых дымах, как огромные масляные лампады, озаряя желтым мертвенным светом серую равнину с лунными кратерами, воронками взрывов, ошметками кишлаков и садов, по которым день за днем методично и безнадежно работала авиация и артиллерия. И огромное, еще недавно пустое пространство ночи прочерчивалось прямыми и дугами, пунктирами и плазменными вспышками, словно по «зеленке» катилось огромное искрящее колесо, чертило землю своим железным ободом.
Так воспринимал Белосельцев светомузыку зала. Лазеры под разными углами рассекали зал, вонзали в лица и груди сидящих отточенные моментальные иглы. Когда его зрачок встречался с лучом и рубиновый, белый или бирюзовый укол пронзал глазницу, он каждый раз испытывал болезненное наслаждение, словно световая игла впрыскивала в него каплю наркотика, который проникал в мозг, вызывала головокружение и галлюцинацию.
Полковник, окруженный иглами, как пулеметными трассами, то пропадал, то вырывался из тьмы. Изжаленный лучами, он шевелил погонами, орденскими колодками, и его лицо было в красных и голубых ожогах, среди которых мерцал и пульсировал рубец, словно шов электросварки.
Лазеры погасли, музыка зазвучала торжественно, и красные прожектора осветили сцену, создав на ней подобие волнистого озера или колеблемого алого флага. На этих алых волнах вдруг появился серп и молот, и на сцену выскочил танцор, голый по пояс, в белом трико, мускулистый, с рельефной грудью и бицепсами. Он стал танцевать, выделывая классические па, воздевая руки, под музыку, напоминавшую революционные гимны, песни войны, мелодии Пахмутовой, связанные с освоением целины и Сибири.
Прожектор изменил окраску, и вместо советского возник трехцветный российский демократический флаг. Музыка обрела назойливые визгливые ритмы, напоминавшие «семь-сорок». Танцор сменил классические па на шантанные телодвижения, завилял бедрами, закрутил тазом, изображая томление гомосексуальной любви, вульгарно и отвратительно раздвигая колени.
Трехцветный демократический флаг исчез, и вместо него на сцене возникло красное полотнище с белым кругом в центре, и в этом круге – черная, живая и страшная, как выброшенный на берег краб, зашевелилась свастика. Танцор напряг торс, набычился, выставил вперед подбородок, и его танец стал напоминать строевой шаг. Он выбрасывал вперед руку, и музыка напоминала немецкие походные марши, а свастика словно хватала танцора черными клешнями, оставляя на его голом теле зазубрины и рубцы.
Музыка смолкла, танцор исчез. Зажегся яркий свет. На сцену вышел Советник, улыбающийся, бодрый. Слегка раскланиваясь, он поблескивал стеклами очков.
– Друзья, все, что вы сейчас видели и слышали, не более чем дивертисмент. Заставка. Если угодно, буквица, пред тем как зазвучать основному тексту. Этот текст мне будет позволено озаглавить «Восстановление Красной империи как неизбежной исторической формы Евразийского континента».
Он шагнул к маленькой кафедре, удовлетворенный собой, уверенный в том, что зал, облученный многоцветными вспышками, закодированный музыкальными и пластическими символами, принадлежит ему. Искусный маг, умелый нейрохирург, он произвел над пациентами еще одну невидимую операцию, приблизив их интеллект к пониманию высших, известных ему откровений.
Он был готов говорить. Но сидящий впереди Белосельцева седовласый полковник стал медленно подниматься. Кулаки его были сжаты в тугие красно-синие комья костей и жил. Лицо перекашивалось, подергивалось. Шрам кровоточил. Он протянул кулаки в сторону двух сидящих поодаль заговорщиков – старичка и печального партийца – и хрипло выкрикнул:
– Предатели!.. Все имели: армию, партию, КГБ!.. Страну отдали!.. Без единого выстрела!.. Нам теперь кровавыми ногтями обратно ее выцарапывать!.. Нас убивать будут!.. С нас шкуру с живых снимать будут!.. Возьмите пистолеты и застрелитесь!.. Я дам вам мой пистолет!..
Он кричал, хрипел. Погоны его выгибались золотыми языками. Потом он осел между рядов, упал под кресла, забился, и Белосельцев увидел, как течет у него изо рта белая пена.
Все кинулись к нему, обступили. Был гвалт, неразбериха. Советник метался по сцене, кому-то кричал: «Врача!.. Неотложку!..»
Белосельцев вышел из зала, спустился по переходам и лестницам и оказался на улице.
Летний московский ветер, пахнущий вялой листвой, бензином, дуновениями женских духов, охватил его. Он приходил в себя, шагая по тротуарам, мимо глазированных, с водянистыми фарами автомобилей. И опять ему казалось, к его рубахе, к туфлям прилипла незримая паутинка. Тонкая, пропитанная светом трубочка. И кто-то сквозь волосок световода неотрывно за ним наблюдает.
Глава тринадцатая
Две недели он, как паломник, посещал «святые места» оппозиции. Входил в «политические монастыри», в которых укрывались суровые настоятели, окруженные малочисленной братией. Каждый со своим уставом, иконостасом, обрядом. Он искренне желал приобщиться, был готов выполнять самую черную работу послушника. Но его не принимали. Его служение было не нужно. Его старания и ревность не находили себе применения. Грозная весть, с которой он являлся, не находила отклика. Монастырь, отгороженный от реального мира высокой стеной, жил своей замкнутой жизнью. Принесенная весть тонула в колокольных звонах, славословиях, в пении монастырского хора, и Белосельцев, потолкавшись перед вратами, неуслышанный, поворачивался и двигался к соседней обители.
Это поражало его. Беда надвигалась, становилась все очевидней. Но люди, которым она грозила, были глухи и слепы, бессильны остановить беду. Ему начинало казаться, что они, мнящие себя оппозицией, ни на что не способны. Не являются вождями народа. Не служат спасению Родины.
Он сидел на скамейке в сквере и читал газету. Одну из тех гнусных, бесстыдных, заполонивших киоски, подземные переходы, вестибюли метро. Журналисты этих газет, опытные и одаренные мерзавцы, подобно черным муравьям, источили в труху все живое, заповедное, чудное, чем держалась и спасалась душа.
Он купил газету, уверяя себя, что хочет лучше изучить врага, но читал ее, причиняя себе осознанное страдание. Прочитал веселую заметку об одиноком старике, упавшем из окна на мостовую. Заметка называлась: «Выпал из гнезда». Просмотрел скабрезные объявления, предлагавшие мужчинам услуги интеллигентных девушек, с телефонами и расценками. Объявления давались под рубрикой: «Гладим по шерстке». В отделе искусства была напечатана информация о художнике-концептуалисте, который, придя в музей, стал испражняться перед картиной Веласкеса. Заметка называлась: «Большая нужда». В политическом отделе рассказывалось о продаже русского оружия прибалтийским республикам, исследовалась возможность применения этого оружия против русского населения в случае волнений. Статья называлась: «Рус, сдавайсь!» Тут же в отделе светской хроники давалась фотография молодого министра-еврея, надевавшего жене на палец кольцо с бриллиантом.
Давясь этой мерзостью и все-таки читая ее, испытывая мучительное наслаждение от той муки, которую себе причинял, он вдруг натолкнулся на сухое сообщение, в котором говорилось о назначении на пост вице-премьера знакомого человека. И не просто знакомого, а того, с кем вместе работал, воевал, подвергался опасностям, сносил непомерные тяготы, сначала в Афганистане, а потом в Карабахе. Вельможа – так мысленно нарек его Белосельцев, вспоминая огромное тучное тело, медвежью неповоротливость, маленькие заплывшие глазки и скрытую мощь человека, который управлял политикой и военным процессом в Кабуле, а потом в Баку, в кровавом карабахском конфликте.
Сообщение поразило его. Вельможа был партиец, государственник. Он был сокрушен вместе с государством, исчез и пропал под его развалинами. На годы выпал из виду. Казалось, рассосался и растворился в едких кислотах и ядах, которыми поливали страну. Но вдруг возник, и не в облике неудачника, не подследственным, не героем политического скандала, а влиятельным, могучим чиновником, правительственной властной фигурой.
Белосельцев, отбросив газету, рассеянно смотрел, как в сквере играют дети и моложавые бабушки сидят рядком, как куры на насесте. Думал о Вельможе.
О том, как шли бронеколонной от Кандагара в Шинданд, сквозь засады и фугасы душманов, и машины, развернув стволы в обе стороны к пыльным откосам, работали из всех пулеметов, оставляя на склонах рваные росчерки. А потом с Вельможей на вертолете неслись над гончарно-красным Гератом, в косом противоракетном маневре. Прижатый в вираже к шпангоутам, он увидел близко за блистером чешуйчатый столб минарета, клетчатый глиняный город, колонну танков, пылившую среди желтой лепнины, и бледную вспышку пулемета, отработавшего по вертолету.
Вспомнил, как с Вельможей сидели в шатре белуджей, на разноцветной кошме. Пили водку, хватали из мисок обжигающую жирную баранину. Вождь белуджей скалил в улыбке желтые зубы, дарил кривой, покрытый вязью кинжал, а за отброшенным пологом катили бэтээры с пехотой, пылили самоходные гаубицы, и наутро удар по перевалу, скоротечный бой на вершине, и они с Вельможей, белые от пыли, въезжают в Хост.
Вспомнил Сумгаит, липкие, мокрые улицы, патрули на перекрестках, разгромленные жилища армян.
Вспомнил январь в Баку, ночные ревущие толпы. На танке он прорывался к центру, слыша, как хрустнула под гусеницами смятая легковушка, как стукнул о борт и сломался фонарный столб. В черном небе – пулеметные трассы, кругом стенание и рев толпы. В Доме правительства Вельможа – автомат на столе, красные больные глаза – схватил телефонную трубку, рычит: «А вы там, в Москве, нашей кровью хотели упиться? Она и на вас прольется!»
Летом после ранения, когда его вертолет, сбитый армянами, упал на хлебное поле и он отползал от горящей машины, ожидая взрыва и смерти, Белосельцев приехал в Баку. Пришел к Вельможе. Тот обнял его у порога, отвез в гостиницу, на берег Каспия, где цвели олеандры и розы, благоухали маслянистые кипарисы. Они сидели вдвоем на приморской веранде, закутавшись в белые простыни, как патриции перед концом Римской империи. Пили молча вино, шли в соленые волны. Он уплывал от берега и, оглядываясь, видел далеко среди соляного блеска стоящего Вельможу, похожего на недвижный памятник. Ему хотелось запомнить и это зеленое море, и отекающие в вазе соком смуглые персики, и смолистый аромат кипарисов, ибо он знал, это никогда не вернется. Через месяц случился московский путч, и Вельможа исчез.
Это поражало его. Беда надвигалась, становилась все очевидней. Но люди, которым она грозила, были глухи и слепы, бессильны остановить беду. Ему начинало казаться, что они, мнящие себя оппозицией, ни на что не способны. Не являются вождями народа. Не служат спасению Родины.
Он сидел на скамейке в сквере и читал газету. Одну из тех гнусных, бесстыдных, заполонивших киоски, подземные переходы, вестибюли метро. Журналисты этих газет, опытные и одаренные мерзавцы, подобно черным муравьям, источили в труху все живое, заповедное, чудное, чем держалась и спасалась душа.
Он купил газету, уверяя себя, что хочет лучше изучить врага, но читал ее, причиняя себе осознанное страдание. Прочитал веселую заметку об одиноком старике, упавшем из окна на мостовую. Заметка называлась: «Выпал из гнезда». Просмотрел скабрезные объявления, предлагавшие мужчинам услуги интеллигентных девушек, с телефонами и расценками. Объявления давались под рубрикой: «Гладим по шерстке». В отделе искусства была напечатана информация о художнике-концептуалисте, который, придя в музей, стал испражняться перед картиной Веласкеса. Заметка называлась: «Большая нужда». В политическом отделе рассказывалось о продаже русского оружия прибалтийским республикам, исследовалась возможность применения этого оружия против русского населения в случае волнений. Статья называлась: «Рус, сдавайсь!» Тут же в отделе светской хроники давалась фотография молодого министра-еврея, надевавшего жене на палец кольцо с бриллиантом.
Давясь этой мерзостью и все-таки читая ее, испытывая мучительное наслаждение от той муки, которую себе причинял, он вдруг натолкнулся на сухое сообщение, в котором говорилось о назначении на пост вице-премьера знакомого человека. И не просто знакомого, а того, с кем вместе работал, воевал, подвергался опасностям, сносил непомерные тяготы, сначала в Афганистане, а потом в Карабахе. Вельможа – так мысленно нарек его Белосельцев, вспоминая огромное тучное тело, медвежью неповоротливость, маленькие заплывшие глазки и скрытую мощь человека, который управлял политикой и военным процессом в Кабуле, а потом в Баку, в кровавом карабахском конфликте.
Сообщение поразило его. Вельможа был партиец, государственник. Он был сокрушен вместе с государством, исчез и пропал под его развалинами. На годы выпал из виду. Казалось, рассосался и растворился в едких кислотах и ядах, которыми поливали страну. Но вдруг возник, и не в облике неудачника, не подследственным, не героем политического скандала, а влиятельным, могучим чиновником, правительственной властной фигурой.
Белосельцев, отбросив газету, рассеянно смотрел, как в сквере играют дети и моложавые бабушки сидят рядком, как куры на насесте. Думал о Вельможе.
О том, как шли бронеколонной от Кандагара в Шинданд, сквозь засады и фугасы душманов, и машины, развернув стволы в обе стороны к пыльным откосам, работали из всех пулеметов, оставляя на склонах рваные росчерки. А потом с Вельможей на вертолете неслись над гончарно-красным Гератом, в косом противоракетном маневре. Прижатый в вираже к шпангоутам, он увидел близко за блистером чешуйчатый столб минарета, клетчатый глиняный город, колонну танков, пылившую среди желтой лепнины, и бледную вспышку пулемета, отработавшего по вертолету.
Вспомнил, как с Вельможей сидели в шатре белуджей, на разноцветной кошме. Пили водку, хватали из мисок обжигающую жирную баранину. Вождь белуджей скалил в улыбке желтые зубы, дарил кривой, покрытый вязью кинжал, а за отброшенным пологом катили бэтээры с пехотой, пылили самоходные гаубицы, и наутро удар по перевалу, скоротечный бой на вершине, и они с Вельможей, белые от пыли, въезжают в Хост.
Вспомнил Сумгаит, липкие, мокрые улицы, патрули на перекрестках, разгромленные жилища армян.
Вспомнил январь в Баку, ночные ревущие толпы. На танке он прорывался к центру, слыша, как хрустнула под гусеницами смятая легковушка, как стукнул о борт и сломался фонарный столб. В черном небе – пулеметные трассы, кругом стенание и рев толпы. В Доме правительства Вельможа – автомат на столе, красные больные глаза – схватил телефонную трубку, рычит: «А вы там, в Москве, нашей кровью хотели упиться? Она и на вас прольется!»
Летом после ранения, когда его вертолет, сбитый армянами, упал на хлебное поле и он отползал от горящей машины, ожидая взрыва и смерти, Белосельцев приехал в Баку. Пришел к Вельможе. Тот обнял его у порога, отвез в гостиницу, на берег Каспия, где цвели олеандры и розы, благоухали маслянистые кипарисы. Они сидели вдвоем на приморской веранде, закутавшись в белые простыни, как патриции перед концом Римской империи. Пили молча вино, шли в соленые волны. Он уплывал от берега и, оглядываясь, видел далеко среди соляного блеска стоящего Вельможу, похожего на недвижный памятник. Ему хотелось запомнить и это зеленое море, и отекающие в вазе соком смуглые персики, и смолистый аромат кипарисов, ибо он знал, это никогда не вернется. Через месяц случился московский путч, и Вельможа исчез.