Страница:
– А теперь, как положено, третий тост.
Все поднялись. Суздальцеву мешал парашют, и он двинул под ним плечами.
– Царствие небесное, – кивнул штурман на перегородку, за которой лежали гробы. Все выпили, не чокаясь, и те, кого они помянули, молча участвовали в тризне под афганской луной.
– Теперь долетим без проблем, – сказал штурман, забирая пустую бутылку, остатки колбасы и хлеба. – До Кандагара часа полтора. Подремлите, товарищ подполковник, – и летчики скрылись в кабине.
И он дремал, слушая романсы и русские народные песни в исполнении металлического самолета.
В Кандагаре, жужжа винтами, светя аметистовым прожектором, самолет подкатил к зданию аэропорта, который напоминал белесую гору с вырытыми на склоне пещерами. Большинство пещер были черными, лишь в нескольких красновато светились овальные входы, словно обитатели жгли в глубине костры. Суздальцев спустился на бетон, ощутив дыхание ночного свежего ветра, уносившего запахи металла и топлива, вдыхал сладкие ароматы близкой пустыни. Два грузовика пятились к самолету с открытыми бортами. В одном кузове темными ступенями громоздились ящики, солдаты стягивали неудобную ношу, несли ее вшестером к самолету. В другом кузове лежал продолговатый сверток, обернутый в фольгу. Так выглядит конфета, когда с нее снимают фантик, и остается серебряная бумажка. В фольге покоилась мертвая личинка человека, для которого не нашлось ни гроба, ни ящика.
Суздальцев простился с пилотами и направился к аэропорту, чтобы найти в холодном помещении место и подремать до утра, покуда ни придут «вертушки» из Лашкаргаха. Навстречу возникли двое в пятнистых, как у тритонов, комбинезонах, и он узнал вертолетчиков, прикомандированных к батальону спецназа. Тех, с кем не раз совершал разведывательные полеты над пустыней. Капитан Леонид Свиристель, замкомэска, и его друг и обожатель старший лейтенант Равиль Файзулин. Оба вышагивали, засунув руки в карманы брюк, и в полутьме Суздальцев удивился сходству Свиристеля с птицей, которая одарила его фамилией. Хохолок на голове, круглые быстрые глаза, острый нос, подвижные плечи, словно он готовился подпрыгнуть и полететь, издавая булькающие и свистящие звуки. Таков был его смех, его волнообразная, как птичий полет, походка.
– Вы как здесь, молодцы? – обрадовался Суздальцев, пожимая ладони вертолетчиков.
– Да вот, доставили «груз 200». Сейчас обратно в батальон, – ответил Файзулин.
– Кто таков? – Суздальцев кивнул на грузовик, где переливался серебряный сверток.
– Солдатик из второго взвода. Пошел бедолага на пост и застрелился. Говорят, письмо получил из дома. Девушка замуж вышла. Вот и пуля в сердце.
– Впрямь бедолага, – крутанул хохолком Свиристель. – Разве можно из-за женщин стреляться? На войне тебе пулю дают, чтобы ты ее в «духа» выпустил. А «дух» тебя и так своей пулей найдет. Что, летим домой, Петр Андреевич?
Через несколько минут два вертолета с бортовыми номерами «44» и «46» разгонялись один за другим, взмывали над летным полем, где в капонирах притаились штурмовики со звездами, способные взмыть в кандагарское небо и через двадцать минут атаковать цели в Персидском заливе, бомбить тяжеловесные танкеры с нефтью, корабли Пятого американского флота, совершить долгожданный прорыв России к «теплым морям». Вертолеты медленно отворачивали от Кандагара. Сквозь иллюминатор было видно, как в кандагарской «зеленке» идет ночной бой. Висели оранжевые осветительные мины с волнистыми хвостиками. Беззвучно полыхали подслеповатые взрывы. Вдоль дороги, по которой утром пойдут колоны, артиллерия рвала сухую землю с остатками виноградных лоз и осколками кишлаков. Среди взрывов, неуязвимые, перебегали легконогие бородачи с «безоткатками», осыпая заставы длинными молниями. Утром вдоль дымящихся обочин потянутся усталые колонны, протаскивая пыльные шлейфы вдоль искореженных фугасами «бэтээров» и танков.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Все поднялись. Суздальцеву мешал парашют, и он двинул под ним плечами.
– Царствие небесное, – кивнул штурман на перегородку, за которой лежали гробы. Все выпили, не чокаясь, и те, кого они помянули, молча участвовали в тризне под афганской луной.
– Теперь долетим без проблем, – сказал штурман, забирая пустую бутылку, остатки колбасы и хлеба. – До Кандагара часа полтора. Подремлите, товарищ подполковник, – и летчики скрылись в кабине.
И он дремал, слушая романсы и русские народные песни в исполнении металлического самолета.
В Кандагаре, жужжа винтами, светя аметистовым прожектором, самолет подкатил к зданию аэропорта, который напоминал белесую гору с вырытыми на склоне пещерами. Большинство пещер были черными, лишь в нескольких красновато светились овальные входы, словно обитатели жгли в глубине костры. Суздальцев спустился на бетон, ощутив дыхание ночного свежего ветра, уносившего запахи металла и топлива, вдыхал сладкие ароматы близкой пустыни. Два грузовика пятились к самолету с открытыми бортами. В одном кузове темными ступенями громоздились ящики, солдаты стягивали неудобную ношу, несли ее вшестером к самолету. В другом кузове лежал продолговатый сверток, обернутый в фольгу. Так выглядит конфета, когда с нее снимают фантик, и остается серебряная бумажка. В фольге покоилась мертвая личинка человека, для которого не нашлось ни гроба, ни ящика.
Суздальцев простился с пилотами и направился к аэропорту, чтобы найти в холодном помещении место и подремать до утра, покуда ни придут «вертушки» из Лашкаргаха. Навстречу возникли двое в пятнистых, как у тритонов, комбинезонах, и он узнал вертолетчиков, прикомандированных к батальону спецназа. Тех, с кем не раз совершал разведывательные полеты над пустыней. Капитан Леонид Свиристель, замкомэска, и его друг и обожатель старший лейтенант Равиль Файзулин. Оба вышагивали, засунув руки в карманы брюк, и в полутьме Суздальцев удивился сходству Свиристеля с птицей, которая одарила его фамилией. Хохолок на голове, круглые быстрые глаза, острый нос, подвижные плечи, словно он готовился подпрыгнуть и полететь, издавая булькающие и свистящие звуки. Таков был его смех, его волнообразная, как птичий полет, походка.
– Вы как здесь, молодцы? – обрадовался Суздальцев, пожимая ладони вертолетчиков.
– Да вот, доставили «груз 200». Сейчас обратно в батальон, – ответил Файзулин.
– Кто таков? – Суздальцев кивнул на грузовик, где переливался серебряный сверток.
– Солдатик из второго взвода. Пошел бедолага на пост и застрелился. Говорят, письмо получил из дома. Девушка замуж вышла. Вот и пуля в сердце.
– Впрямь бедолага, – крутанул хохолком Свиристель. – Разве можно из-за женщин стреляться? На войне тебе пулю дают, чтобы ты ее в «духа» выпустил. А «дух» тебя и так своей пулей найдет. Что, летим домой, Петр Андреевич?
Через несколько минут два вертолета с бортовыми номерами «44» и «46» разгонялись один за другим, взмывали над летным полем, где в капонирах притаились штурмовики со звездами, способные взмыть в кандагарское небо и через двадцать минут атаковать цели в Персидском заливе, бомбить тяжеловесные танкеры с нефтью, корабли Пятого американского флота, совершить долгожданный прорыв России к «теплым морям». Вертолеты медленно отворачивали от Кандагара. Сквозь иллюминатор было видно, как в кандагарской «зеленке» идет ночной бой. Висели оранжевые осветительные мины с волнистыми хвостиками. Беззвучно полыхали подслеповатые взрывы. Вдоль дороги, по которой утром пойдут колоны, артиллерия рвала сухую землю с остатками виноградных лоз и осколками кишлаков. Среди взрывов, неуязвимые, перебегали легконогие бородачи с «безоткатками», осыпая заставы длинными молниями. Утром вдоль дымящихся обочин потянутся усталые колонны, протаскивая пыльные шлейфы вдоль искореженных фугасами «бэтээров» и танков.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Утром он покинул свою комнату в гарнизонном модуле и вышел на пепельный плац, где совершался развод батальона. Стояли повзводно шеренги солдат в серых панамах. Командиры делали доклад комбату и получали задания по несению гарнизонной службы. Глинобитные казармы, блочный офицерский модуль, кунги с антеннами, накрытые маскировочной сеткой, – все было в сухом жарком солнце. Саманная изгородь окружала гарнизон, и по периметру были зарыты в землю боевые машины. Перед воротами высились мешки с песком, с узкими пулеметными гнездами. Выгоревший, едва розовевший флаг висел над штабом. За оградой мутно мерцала свалка с металлическими вспышками консервных банок. Грифы совершали круги в бесцветном небе, неохотно садились на помойку, выгибая голые злые кадыки. В стороне приютился незаметный саманный домик, где разведчики встречались с приходившими в гарнизон агентами. Там же велись допросы. Там же находилась тюрьма.
У входа в домик Суздальцева поджидал его заместитель майор Конь, лысый череп, пшеничные усы над презрительными, оттопыренными губами, мясистый нос и выгоревшие до белизны брови с водянисто-синими, навыкат, глазами. Его большое, неуемное тело было готово двигаться, лезть на броню, плюхаться на железную скамью вертолета, шумно падать в бассейн недавно построенной бани. При допросах наносить зубодробительные удары в бородатые лица пленников.
– Ну что, Петр Андреевич, получил втык или благодарность начальства?
– Скорее втык, Анатолий Иванович. Недовольны, что у нас до сих пор ноль результатов. Пригрозили, что устроят нам с погон звездопад. А вообще, дали вводные по иранской тематике.
– А по китайской, часом, не дали? Дали бы лучше вводные по итальянской тематике, мы бы отсюда куда-нибудь в Неаполь махнули. Попили бы настоящее вино, отведали морскую кухню, посмотрели на красивых женщин и забыли бы эту чертову дыру, где хорошо только грифам помоечным.
– Есть что-нибудь новенькое от братьев-мусульман? Или по-прежнему тянут резину? Похоже, они морочат нам головы, наводят на ложный след. Тем временем груз малыми порциями преспокойненько пересекает пустыню и расползается по гератской «зеленке». Есть информация от доктора Хафиза?
– Сообщил, что скоро вернется из Кветты. Придет, не раскрывая себя, с контрабандным грузом. Доставит списки пакистанских агентов и явки в кишлаках по периметру пустыни. Будем брать.
– Цены ему нет, Хафизу. Но, похоже, со «стингерами» у него прокол.
– Вчера посылали «вертушки» в район Банадира и Хан-Нишина. Все пусто.
– Надо поднажать на братьев.
– Сейчас поднажмем.
Они вошли в дом, где было прохладно, сквозь тесное оконце проникал пучок солнца. Стоял стол с полевым телефоном, бутылка «коки». На табуретках сидели два здоровенных прапорщика, Корнилов и Гмыря. Встали, козырнули вошедшим офицерам.
– Ну, давай, Корнилов, веди сюда сначала Гафара, младшенького. Доктору его вчера показали?
– Все кости целы, а шкура заживет, как на собаке.
Прапорщик вышел и через несколько минут вернулся, толкнув в комнату пленного афганца.
Гафар был невысок, худ, с голыми ключицами под разорванной блеклой рубахой. На стриженой голове краснела усыпанная бисером шапочка. Из черной, начинавшей седеть бороды выглядывала фиолетовая распухшая губа. Он прикасался к ней тонкими пальцами. Было видно, что у него выбиты зубы, и он то и дело нащупывал языком оставшиеся пустоты. Когда он приподнимал руку, рубаха под локтем расходилась, и открывался на ребрах синий вспухший рубец от удара ремнем. Он переступил порог комнаты, заслоняясь ладонью от майора, словно ожидал немедленного удара. Чернильные глаза дрожали страхом, тоской, ожиданием мучений.
– Садись, – произнес майор Конь. – Да садись, тебе говорю! – он толкнул пленного к табуретке, и тот присел, ссутулился, желая занимать как можно меньше места на табуретке, на которой вчера испытал столько боли и мук.
– Ну вот, дорогой Гафар, пришло время нам опять с тобой поговорить, – майор рассматривал афганца своими голубыми глазами доброжелательно и насмешливо, как рассматривают занятного зверька, от которого ждут потешных реакций. – Как себя чувствуешь? Я вчера погорячился, согласен. Но ведь ты сам меня довел.
Суздальцев не испытывал жалости к афганцу. Тот являлся одним из звеньев в расследовании, от которого зависел исход операции, успех изнурительных действий множества людей, жизнь авиаторов, чьи машины, сбитые «стингерами», превращались в комья огня. Афганец был все той же «деталью войны», которая подвергалась здесь, в комнате для допросов, интенсивным нагрузкам, чтобы, в конце концов, не выдержать и сломаться.
– Так что, прошу тебя, Гафар, пожалей и себя и меня. Мне было тоже вчера не сладко. Давай, говори всю правду.
Суздальцев отмечал у майора хорошее знанье фарси, которым сам он не мог похвастаться. Конь отлично владел оттенками разговорной речи, а также изысканными оборотами персидской поэзии, декламируя наизусть главы из «Бабурнаме», певуче и сладостно, закатывая голубые глаза. Теперь он наклонялся к афганцу сильным мускулистым телом, держа кулаки в карманах, чтобы их грозный вид не пугал избитого пленника.
– Так будешь ли, дорогой Гафар, говорить правду?
– Господин, я говорю правду, – произнес афганец, складывая молитвенно руки, и Суздальцев заметил, какие розовые красивые у него ногти и длинные смуглые пальцы. – Не знаю ни про какой караван.
– Правильно говорят о себе афганцы: «Думаем одно, говорим другое, делаем третье». Но я хочу, чтобы ты и думал, и говорил, и делал одно и тоже. А то я опять рассержусь.
– Господин, этот лгун Хамид говорит неправду. Не знаю ни про какой караван. Хамид зол на меня за то, что я прогнал его баранов. Его бараны пришли на мое поле, стали пить воду из моего арыка. Я их погнал, они побежали, и один баран сломал себе ногу. За это Хамид меня ненавидит. Не знаю ни о каком караване.
– Если ты будешь врать, я сломаю тебе ногу, как тому барану. Слушай меня внимательно. Люди о тебе говорят, что ты получил от кого-то большие деньги, купил грузовик и ездил на нем в Кветту, перевозил оружие. Теперь тебе поручили переправить сюда ракеты, и я хочу знать, где и когда пройдет караван.
– Господин, какое оружие я возил из Кветты? Мука, рис, масло. Два раза возил бензин и партию резиновых калош. Грузовик не мой, мне сдал его в аренду инженер Азис, но я вернул ему грузовик, потому что не хватает денег с ним расплатиться. Я бедный человек, господин.
– Инженер Азис сказал, что ты возил на его грузовике оружие, и у тебя в Пакистане есть друзья-военные. Они поручили тебе встречать караван с ракетами. Скажи, по каким тропам в пустыне пойдет караван? В Хаджа-Али, в Сурхдуз, в Кандалу? Там есть колодцы, и верблюды могут напиться. Или в Палалак, в Дехши, где нет колодцев, и ракеты повезут на «Тойотах»?
– Господин, не знаю ни про какой караван.
Майор грозно рыкнул, замахнулся, и афганец отпрянул и съежился. Кулак майора повис над красной бисерной шапочкой, готовый вдавить ее в плечи ударом.
Глаза пленника были похожи на ягоды черной смородины – чернильные, без зрачков, с золотой искрой. Фиолетовая тьма выдавала беспредельный ужас, ожидание мук, предчувствие неминуемой смерти. Золотой проблеск говорил о страстном желании жить, о надежде спастись, о мелькающих в сознании способах обыграть жестокого человека, в чьих руках находилась его жизнь. Узкое, избитое тело афганца искало лазейку, куда бы могло ускользнуть.
Майор Конь убрал кулак. Продолжал допрашивать благожелательно и спокойно, чтобы душа афганца не нырнула от страха в темную норку, не затаилась там, трепеща от ужаса. И тогда ее придется выковыривать ударами, криком, выкуривать из норы, как затравленного зверька.
– Дорогой, Гафар, твой брат Дарвеш признался, что вы оба на днях встречаете караван на краю пустыни. Дальше ведете его на север, в Калахисам и Хурмалик. Там передаете груз другим проводникам, которые доставят его в Герат.
– Господин, мой брат Дарвеш не мог такое сказать. Ему нельзя отлучаться из дома. Наша мать живет у Дарвеша, она очень больна и может вот-вот умереть. Дарвеш не может уехать из дома и оставить мать умирать. И я не могу уехать из дома. Мы оба хотим быть рядом с матерью, когда она станет умирать.
– Ты, собака, умрешь раньше матери! – майор Конь схватил афганца за горло под клочковатой бородой, стал сжимать, так что глаза пленника полезли из орбит, а на лбу, от переносицы, уходя под красную шапочку, вздулась жила. – Придушу тебя, как собаку! Выкину тебя на помойку, и пусть грифы обклевывают твое вонючее тело! Когда пойдет караван? По каким тропам, собака?
– Аллах свидетель, не знаю! – хрипел афганец, и из его распухших губ вываливался синий язык.
– Хорошо, – сказал майор Конь, отпуская хрипящее горло. – Ты клянешься Аллахом. И при этом врешь. Сейчас посмотрим, как ты любишь Аллаха, какой ты правоверный и как ты готов выполнять заветы пророка!
Он полез в ящик стола. Извлек пухлую, в кожаном переплете книгу – Коран, найденный им в разоренной мечети, куда угодил снаряд. Суздальцев помнил, как майор Конь ходил по ломким голубым изразцам, приказывал солдатам собрать лазурные осколки, чтобы выложить ими стенки бассейна. Теперь рядом с баней переливался лазурью бассейн, куда громко падало распаренное могучее тело майора.
– Смотри, – майор выложил книгу на стол, раскрывая ее на первых страницах. Суздальцев видел арабскую вязь, раскрашенные, из цветов и листьев, узоры, толстые, замусоленные прикосновением пальцев страницы. Прочитал слова второй Суры: «Во имя Аллаха Всемилостивого и Милосердного! Алеф-Лям – Мим. Эта книга, несомненно, наставление для тех, Кто страшится гнева Бога».
Афганец смотрел на лежащую книгу, в которой, словно легкие струйки дыма, извивались арабские строчки, и в этих прозрачных летучих дымках звучало Божественное Слово.
– В этой книге живет Аллах. Ты клянешься его именем. Я буду рвать эту книгу, совершая грех, который невозможно простить. Но книгу эту буду рвать не я, а ты, своей ложью, своей лживой клятвой. Своим лживым языком, своими грязными руками ты будешь разрывать священную книгу, в которой обитает Аллах!
Суздальцев видел, как ужаснулся афганец. Как остановилась в нем жизнь, пойманная в страшную западню, из которой не было выхода. Пытка, которая ему предстояла, была страшнее побоев, смертельней электрического тока, невыносимей зрелища убитых детей. Его заставляли осквернить сияющую Бесконечность, безбрежную Доброту, всевышнюю Любовь. Принуждали попрать божественную силу, которая сотворила Вселенную, породила звезды и землю, ледники и пустыни. Этой силой сберегались родные кишлаки и мечети, могилы предков и кричащие в колыбелях дети. Ему предлагали осквернить Божество, к которому он обращался с детства, опускаясь на молитвенный коврик. К которому взывали святые пророки, припадали жившие до него соплеменники и будут припадать еще не родившиеся внуки.
– Говори! – майор ухватил страницу, сжимая ее крепкими пальцами. Суздальцев видел орнамент из розовых цветов и зеленых побегов, струйки арабской вязи, желтоватые от табака ногти майора с темными кромками грязи. – Молчишь? – майор выдрал страницу. Она издала треск живой разрываемой ткани. Суздальцеву показалось, что в пленника ударила молния, от которой у него побелели глаза. Ему рассекли пуповину, соединявшую его с бытием, и он корчился в пустоте, окруженный тьмой.
– Говори, по какой тропе пройдет караван? – Майор рванул вторую страницу, на которой Суздальцев успел прочитать: «Но для неверных все равно, Извещевал ты их, иль нет. В Аллаха не уверуют они».
Казалось, пленник потерял рассудок. Боль, которую он испытывал, была не связана с мучением плоти. Кончался мир, сыпались с неба звезды, падали горы, из пустынь излетал огонь, и это он своей ложной клятвой, своим святотатством навлекал гнев Господень.
– Где пройдет караван?
Суздальцев чувствовал, что в глинобитной комнате с грязным столом, полевым телефоном, жестяным ведром у порога пульсирует страшная молния. Боль, которую исторгал афганец, казалось, плавила глинобитные стены, пластмассовый корпус телефона, грубые ботинки прапорщиков. Рука майора, готовая вырвать страницу, чудилась горящей головней, с пылающими костями и жилами. И он сам, Суздальцев, был помещен в огненный тигель, в котором испепелялась его нечистая плоть и неправедная душа.
– Где пройдет караван? – рука майора начинала выдирать третью страницу.
– Господин, я скажу! … Скажу, господин! … Караван пройдет мимо колодцев Зиарати и Чакул.
– Сколько верблюдов?
– Четыре.
– Когда?
– Завтра. Я должен их встретить у колодца Тагаз.
– Брат тоже должен встречать?
– Брат остается дома. Мать у нас умирает.
– Вот и хорошо, дорогой Гафар, – спокойным голосом, отпуская страницу, произнес майор. – Теперь Аллах тебя простит. А страницы мы снова подклеим. Книги надо беречь, – он бережно вложил выдранные страницы в Коран, благоговейно провел по нему рукой. – Завтра тебя и брата мы возьмем в вертолет. Будем вместе встречать караван. … Корнилов, уведи этого придурка, – по-русски приказал майор Конь.
Прапорщик приподнял за шиворот хилого афганца, толкнул к дверям.
– Ты, Петр Андреевич, пойди, посмотри радиоперехваты. А я еще допрошу его братца. Если врут, завтра их обоих грохну.
Суздальцев работал в «секретном отделе» с радиоперехватами. Над пустыней, в разных направлениях, со стороны Пакистана и Ирана, носились позывные. Переговаривались полевые командиры. Окликали друг друга уходившие на задания группы. Давали знать о себе бредущие по пустыне караваны. Все это кружилось, металось, как чаинки в пиале чая. Шифры и позывные было невозможно привязать к поселениям и ведущим через пустыню дорогам. Местонахождение караванов и боевых групп оставалось невыявленным. И только особым воображением, бессознательным созерцанием Суздальцеву удавалось совместить голоса эфира с координатной сеткой пустыни. Было странное чувство, что пустыня уже пропустила сквозь себя груз «стингеров». Сквозь пески пролегали коридоры радиомолчания, по которым с выключенными рациями мог пройти караван. Это было недостоверно, имело малую вероятность, не исключало допросы пленных и облеты песков. Пустыня хранила тайну. Была запечатана для него, русского офицера разведки. На ней лежали огненные сургучные печати, над которыми, словно легкие семечки, кружили вертолеты.
Он думал о докторе Хафизе, который поставлял из Кветты драгоценную информацию. Доктор Хафиз из службы безопасности «хад» был белозубым черноусым красавцем, с которым Суздальцев встречался в Ташкенте, а потом в штаб-квартире «хада», в Кабуле. У него была странная, неудобная для разведчика примета – половина головы была седой, словно эту половину, рядом с черными, курчавыми волосами, накрывал белый парик. Говорили, что он поседел от пыток, когда находился в тюрьме Пули-Чархи, вместе с другими, арестованными Амином партийцами. Внедренный в Кветту, поставляя верблюдов для караванов с оружием, он вскрывал их маршруты, наводя вертолеты. Общаясь с приходящими из Афганистана погонщиками, он многое знал о пакистанской агентуре, о базах оружия в кишлаках, о тайной сети, сотканной пакистанцами вокруг Кандагара. Через несколько дней, с очередным караваном, доктор Хафиз прибудет в Лашкаргах, и они встретятся на окраине города, на конспиративной квартире.
Вышел на солнце. Нестерпимо палило. Бесцветный жар налетал из пустыни, прожигал одежду, подошвы ботинок. Глаза тоскливо обжигались о вспышки консервных банок, о тусклый блеск брони, о радужную пленку крупнокалиберного пулемета.
Проходя мимо саманного дома, где жили комбат и его заместитель, Суздальцев увидел у ступенек привязанного варана. Животное было крупных размеров, с шершавой, как наждак, чешуей. Спина и выпуклые бока были зеленовато-розовые. Белесое брюхо переходило в желтое горло и желтый отвисший зоб. Хвост загибался. Заостренная голова приподнималась на мускулистых когтистых лапах. В голову были инкрустированы злые рубиновые глаза, окруженные желтыми веками. Пасть, похожая на заостренный клюв, улыбалась длинной улыбкой. Варан был пойман солдатами в пустыне, привезен в гарнизон и содержался, как домашнее животное. Брюхо окольцовывала проволока, прикрепленная к ступеням, как поводок. На земле валялись обглоданные кости грифа.
Суздальцев наклонился к варану. Животное недвижно, не мигая, смотрело. Казалось каменным изваянием, выточенным из материала пустыни. Загадочное божество, извлеченное из песчаных барханов, накаленных утесов, мутных перелетавших песчинок. Суздальцев заглядывал в его красноватые глаза, стараясь проникнуть в таинственное свечение. В них была все та же запечатанная тайна пустыни. Божество было древним – ровесником мира. Ведало концы и начала. Ведало о судьбах возникавших и исчезавших народов. О занесенных песками царствах. О гробницах великих и ныне позабытых вождей. Оно знало о судьбе каравана со «стингерами». Знало об исходе этой азиатской войны и о его, Суздальцева, судьбе, которая могла оборваться среди жгучих предгорий.
Ему захотелось узнать свою судьбу. Захотелось угадать, отпустят ли его эти пески, эти хребты, эти груды камней с кривыми палками, на которых ветер треплет зеленые и черные ленты.
«Скажи, – вопрошал он варана, – я выживу на этой войне?»
Божество молчало, глаза не мигали. Суздальцев чувствовал свою зависимость от сфинкса пустыни, который под одной из своих чешуек хранил знанье о нем, тайну его жизни и смерти.
«Если ты меня слышишь, если наделен божественной прозорливостью, подай мне знак. Не говори о жизни и смерти. Просто подай мне знак».
Глаза рептилии дрогнули, на них упали и тот час взлетели желтые складчатые веки. Суздальцев уходил, видя длинную улыбку варана, обглоданные кости грифа.
– Опять, Петр Андреевич, прочесываем квадраты впустую. Хоть бы какой-нибудь занюханный верблюдик попался, какая-нибудь задрипанная «Тойота». Хоть бы по ней построчить из курсового пулемета для очистки совести, – Свиристель мотал золотистым хохолком, округлял рыжие глаза, и его молодому легкому телу было тесно на стуле, он вытягивал в разные стороны шею, был похож на птицу, готовую взлететь и выбиравшую направление полета. – Когда же у нас будет реализация разведданных?
– Может, завтра будет, – сказал Суздальцев, вспоминая красную шапочку пленного афганца, хрустящую, выдираемую из Корана страницу.
– А я вот наколдую, Леня, и не будет вам каравана, – сказала Вероника, отбрасывая с загорелого лба блестящую черную прядь. Ее темные, с голубоватыми белками глаза с обожанием смотрели на Свиристеля. Ее смуглое, цыганское лицо было исполнено нежности и счастливой преданности, и было видно, что ей нравится все в любимом человеке – его мальчишеский хохолок, нетерпеливое мигание глаз, лихая, мелькавшая в них бесшабашность. – Меньше стреляете, целее будете, мальчики. Наколдую, и никакого вам каравана.
– Знаем твое колдовство, – хмыкнул Файзулин, коричневый от солнца, крепкий, как желудь, с блуждающими глазами, которые, казалось, все высматривают в красных песках Регистана пыльное облачко бегущей «Тойоты», бусины верблюжьего каравана. – Зайди за модуль и увидишь твое колдовство. На клумбе камушками выложила вертолет, на нем номер «44». Поливаешь водой, чтобы он у тебя цветами расцвел. А в этой чертовой пустыне лей, не лей, все равно на клумбе одни камни останутся. Вот и все твое колдовство.
– Ты дурачок, Файзулин. Я цыганка, свое дело знаю. Я над водой пошепчу, заговорю ее, воду, и полью вертолет. Вот он и приходит цел, невредим. И ты, Файзулин, приходишь, хотя у тебя на лбу «46» стоит. Держись командира и будешь живой.
Вероника посмеивалась, блестела белыми зубами, подкалывала Файзулина и тут же, переводя взгляд на Свиристеля, сладко замирала. Ее красивое, с резкими чертами лицо словно выпадало из фокуса, становилось размытым, туманным от страсти и обожания. Темные брови вразлет, пунцовый рот, смуглая открытая шея, ложбинка груди, у которой обрывался загар, и начиналась пленительная белизна, – все обращалось к любимому человеку, принадлежало ему безраздельно. Долгим, опьяненным взглядом она смотрела на Свиристеля, и когда кто-нибудь замечал этот взгляд, вздрагивала и смущенно опускала глаза.
У входа в домик Суздальцева поджидал его заместитель майор Конь, лысый череп, пшеничные усы над презрительными, оттопыренными губами, мясистый нос и выгоревшие до белизны брови с водянисто-синими, навыкат, глазами. Его большое, неуемное тело было готово двигаться, лезть на броню, плюхаться на железную скамью вертолета, шумно падать в бассейн недавно построенной бани. При допросах наносить зубодробительные удары в бородатые лица пленников.
– Ну что, Петр Андреевич, получил втык или благодарность начальства?
– Скорее втык, Анатолий Иванович. Недовольны, что у нас до сих пор ноль результатов. Пригрозили, что устроят нам с погон звездопад. А вообще, дали вводные по иранской тематике.
– А по китайской, часом, не дали? Дали бы лучше вводные по итальянской тематике, мы бы отсюда куда-нибудь в Неаполь махнули. Попили бы настоящее вино, отведали морскую кухню, посмотрели на красивых женщин и забыли бы эту чертову дыру, где хорошо только грифам помоечным.
– Есть что-нибудь новенькое от братьев-мусульман? Или по-прежнему тянут резину? Похоже, они морочат нам головы, наводят на ложный след. Тем временем груз малыми порциями преспокойненько пересекает пустыню и расползается по гератской «зеленке». Есть информация от доктора Хафиза?
– Сообщил, что скоро вернется из Кветты. Придет, не раскрывая себя, с контрабандным грузом. Доставит списки пакистанских агентов и явки в кишлаках по периметру пустыни. Будем брать.
– Цены ему нет, Хафизу. Но, похоже, со «стингерами» у него прокол.
– Вчера посылали «вертушки» в район Банадира и Хан-Нишина. Все пусто.
– Надо поднажать на братьев.
– Сейчас поднажмем.
Они вошли в дом, где было прохладно, сквозь тесное оконце проникал пучок солнца. Стоял стол с полевым телефоном, бутылка «коки». На табуретках сидели два здоровенных прапорщика, Корнилов и Гмыря. Встали, козырнули вошедшим офицерам.
– Ну, давай, Корнилов, веди сюда сначала Гафара, младшенького. Доктору его вчера показали?
– Все кости целы, а шкура заживет, как на собаке.
Прапорщик вышел и через несколько минут вернулся, толкнув в комнату пленного афганца.
Гафар был невысок, худ, с голыми ключицами под разорванной блеклой рубахой. На стриженой голове краснела усыпанная бисером шапочка. Из черной, начинавшей седеть бороды выглядывала фиолетовая распухшая губа. Он прикасался к ней тонкими пальцами. Было видно, что у него выбиты зубы, и он то и дело нащупывал языком оставшиеся пустоты. Когда он приподнимал руку, рубаха под локтем расходилась, и открывался на ребрах синий вспухший рубец от удара ремнем. Он переступил порог комнаты, заслоняясь ладонью от майора, словно ожидал немедленного удара. Чернильные глаза дрожали страхом, тоской, ожиданием мучений.
– Садись, – произнес майор Конь. – Да садись, тебе говорю! – он толкнул пленного к табуретке, и тот присел, ссутулился, желая занимать как можно меньше места на табуретке, на которой вчера испытал столько боли и мук.
– Ну вот, дорогой Гафар, пришло время нам опять с тобой поговорить, – майор рассматривал афганца своими голубыми глазами доброжелательно и насмешливо, как рассматривают занятного зверька, от которого ждут потешных реакций. – Как себя чувствуешь? Я вчера погорячился, согласен. Но ведь ты сам меня довел.
Суздальцев не испытывал жалости к афганцу. Тот являлся одним из звеньев в расследовании, от которого зависел исход операции, успех изнурительных действий множества людей, жизнь авиаторов, чьи машины, сбитые «стингерами», превращались в комья огня. Афганец был все той же «деталью войны», которая подвергалась здесь, в комнате для допросов, интенсивным нагрузкам, чтобы, в конце концов, не выдержать и сломаться.
– Так что, прошу тебя, Гафар, пожалей и себя и меня. Мне было тоже вчера не сладко. Давай, говори всю правду.
Суздальцев отмечал у майора хорошее знанье фарси, которым сам он не мог похвастаться. Конь отлично владел оттенками разговорной речи, а также изысканными оборотами персидской поэзии, декламируя наизусть главы из «Бабурнаме», певуче и сладостно, закатывая голубые глаза. Теперь он наклонялся к афганцу сильным мускулистым телом, держа кулаки в карманах, чтобы их грозный вид не пугал избитого пленника.
– Так будешь ли, дорогой Гафар, говорить правду?
– Господин, я говорю правду, – произнес афганец, складывая молитвенно руки, и Суздальцев заметил, какие розовые красивые у него ногти и длинные смуглые пальцы. – Не знаю ни про какой караван.
– Правильно говорят о себе афганцы: «Думаем одно, говорим другое, делаем третье». Но я хочу, чтобы ты и думал, и говорил, и делал одно и тоже. А то я опять рассержусь.
– Господин, этот лгун Хамид говорит неправду. Не знаю ни про какой караван. Хамид зол на меня за то, что я прогнал его баранов. Его бараны пришли на мое поле, стали пить воду из моего арыка. Я их погнал, они побежали, и один баран сломал себе ногу. За это Хамид меня ненавидит. Не знаю ни о каком караване.
– Если ты будешь врать, я сломаю тебе ногу, как тому барану. Слушай меня внимательно. Люди о тебе говорят, что ты получил от кого-то большие деньги, купил грузовик и ездил на нем в Кветту, перевозил оружие. Теперь тебе поручили переправить сюда ракеты, и я хочу знать, где и когда пройдет караван.
– Господин, какое оружие я возил из Кветты? Мука, рис, масло. Два раза возил бензин и партию резиновых калош. Грузовик не мой, мне сдал его в аренду инженер Азис, но я вернул ему грузовик, потому что не хватает денег с ним расплатиться. Я бедный человек, господин.
– Инженер Азис сказал, что ты возил на его грузовике оружие, и у тебя в Пакистане есть друзья-военные. Они поручили тебе встречать караван с ракетами. Скажи, по каким тропам в пустыне пойдет караван? В Хаджа-Али, в Сурхдуз, в Кандалу? Там есть колодцы, и верблюды могут напиться. Или в Палалак, в Дехши, где нет колодцев, и ракеты повезут на «Тойотах»?
– Господин, не знаю ни про какой караван.
Майор грозно рыкнул, замахнулся, и афганец отпрянул и съежился. Кулак майора повис над красной бисерной шапочкой, готовый вдавить ее в плечи ударом.
Глаза пленника были похожи на ягоды черной смородины – чернильные, без зрачков, с золотой искрой. Фиолетовая тьма выдавала беспредельный ужас, ожидание мук, предчувствие неминуемой смерти. Золотой проблеск говорил о страстном желании жить, о надежде спастись, о мелькающих в сознании способах обыграть жестокого человека, в чьих руках находилась его жизнь. Узкое, избитое тело афганца искало лазейку, куда бы могло ускользнуть.
Майор Конь убрал кулак. Продолжал допрашивать благожелательно и спокойно, чтобы душа афганца не нырнула от страха в темную норку, не затаилась там, трепеща от ужаса. И тогда ее придется выковыривать ударами, криком, выкуривать из норы, как затравленного зверька.
– Дорогой, Гафар, твой брат Дарвеш признался, что вы оба на днях встречаете караван на краю пустыни. Дальше ведете его на север, в Калахисам и Хурмалик. Там передаете груз другим проводникам, которые доставят его в Герат.
– Господин, мой брат Дарвеш не мог такое сказать. Ему нельзя отлучаться из дома. Наша мать живет у Дарвеша, она очень больна и может вот-вот умереть. Дарвеш не может уехать из дома и оставить мать умирать. И я не могу уехать из дома. Мы оба хотим быть рядом с матерью, когда она станет умирать.
– Ты, собака, умрешь раньше матери! – майор Конь схватил афганца за горло под клочковатой бородой, стал сжимать, так что глаза пленника полезли из орбит, а на лбу, от переносицы, уходя под красную шапочку, вздулась жила. – Придушу тебя, как собаку! Выкину тебя на помойку, и пусть грифы обклевывают твое вонючее тело! Когда пойдет караван? По каким тропам, собака?
– Аллах свидетель, не знаю! – хрипел афганец, и из его распухших губ вываливался синий язык.
– Хорошо, – сказал майор Конь, отпуская хрипящее горло. – Ты клянешься Аллахом. И при этом врешь. Сейчас посмотрим, как ты любишь Аллаха, какой ты правоверный и как ты готов выполнять заветы пророка!
Он полез в ящик стола. Извлек пухлую, в кожаном переплете книгу – Коран, найденный им в разоренной мечети, куда угодил снаряд. Суздальцев помнил, как майор Конь ходил по ломким голубым изразцам, приказывал солдатам собрать лазурные осколки, чтобы выложить ими стенки бассейна. Теперь рядом с баней переливался лазурью бассейн, куда громко падало распаренное могучее тело майора.
– Смотри, – майор выложил книгу на стол, раскрывая ее на первых страницах. Суздальцев видел арабскую вязь, раскрашенные, из цветов и листьев, узоры, толстые, замусоленные прикосновением пальцев страницы. Прочитал слова второй Суры: «Во имя Аллаха Всемилостивого и Милосердного! Алеф-Лям – Мим. Эта книга, несомненно, наставление для тех, Кто страшится гнева Бога».
Афганец смотрел на лежащую книгу, в которой, словно легкие струйки дыма, извивались арабские строчки, и в этих прозрачных летучих дымках звучало Божественное Слово.
– В этой книге живет Аллах. Ты клянешься его именем. Я буду рвать эту книгу, совершая грех, который невозможно простить. Но книгу эту буду рвать не я, а ты, своей ложью, своей лживой клятвой. Своим лживым языком, своими грязными руками ты будешь разрывать священную книгу, в которой обитает Аллах!
Суздальцев видел, как ужаснулся афганец. Как остановилась в нем жизнь, пойманная в страшную западню, из которой не было выхода. Пытка, которая ему предстояла, была страшнее побоев, смертельней электрического тока, невыносимей зрелища убитых детей. Его заставляли осквернить сияющую Бесконечность, безбрежную Доброту, всевышнюю Любовь. Принуждали попрать божественную силу, которая сотворила Вселенную, породила звезды и землю, ледники и пустыни. Этой силой сберегались родные кишлаки и мечети, могилы предков и кричащие в колыбелях дети. Ему предлагали осквернить Божество, к которому он обращался с детства, опускаясь на молитвенный коврик. К которому взывали святые пророки, припадали жившие до него соплеменники и будут припадать еще не родившиеся внуки.
– Говори! – майор ухватил страницу, сжимая ее крепкими пальцами. Суздальцев видел орнамент из розовых цветов и зеленых побегов, струйки арабской вязи, желтоватые от табака ногти майора с темными кромками грязи. – Молчишь? – майор выдрал страницу. Она издала треск живой разрываемой ткани. Суздальцеву показалось, что в пленника ударила молния, от которой у него побелели глаза. Ему рассекли пуповину, соединявшую его с бытием, и он корчился в пустоте, окруженный тьмой.
– Говори, по какой тропе пройдет караван? – Майор рванул вторую страницу, на которой Суздальцев успел прочитать: «Но для неверных все равно, Извещевал ты их, иль нет. В Аллаха не уверуют они».
Казалось, пленник потерял рассудок. Боль, которую он испытывал, была не связана с мучением плоти. Кончался мир, сыпались с неба звезды, падали горы, из пустынь излетал огонь, и это он своей ложной клятвой, своим святотатством навлекал гнев Господень.
– Где пройдет караван?
Суздальцев чувствовал, что в глинобитной комнате с грязным столом, полевым телефоном, жестяным ведром у порога пульсирует страшная молния. Боль, которую исторгал афганец, казалось, плавила глинобитные стены, пластмассовый корпус телефона, грубые ботинки прапорщиков. Рука майора, готовая вырвать страницу, чудилась горящей головней, с пылающими костями и жилами. И он сам, Суздальцев, был помещен в огненный тигель, в котором испепелялась его нечистая плоть и неправедная душа.
– Где пройдет караван? – рука майора начинала выдирать третью страницу.
– Господин, я скажу! … Скажу, господин! … Караван пройдет мимо колодцев Зиарати и Чакул.
– Сколько верблюдов?
– Четыре.
– Когда?
– Завтра. Я должен их встретить у колодца Тагаз.
– Брат тоже должен встречать?
– Брат остается дома. Мать у нас умирает.
– Вот и хорошо, дорогой Гафар, – спокойным голосом, отпуская страницу, произнес майор. – Теперь Аллах тебя простит. А страницы мы снова подклеим. Книги надо беречь, – он бережно вложил выдранные страницы в Коран, благоговейно провел по нему рукой. – Завтра тебя и брата мы возьмем в вертолет. Будем вместе встречать караван. … Корнилов, уведи этого придурка, – по-русски приказал майор Конь.
Прапорщик приподнял за шиворот хилого афганца, толкнул к дверям.
– Ты, Петр Андреевич, пойди, посмотри радиоперехваты. А я еще допрошу его братца. Если врут, завтра их обоих грохну.
* * *
Суздальцев пересекал серый плац, искрящийся множеством песчинок, которые ветер приносил из пустыни. Низко, в слюдяном блеске, прошли вертолеты, бортовые номера «44» и «46», – капитан Свиристель со своим ведомым Файзулиным летели в пустыню на досмотр караванов. Двое солдат тащили на кухню мешок картошки, было видно, как из дырок мешка торчат проросшие картофельные стебли. Из хозблока, где размещалась кухня и прачечная, выглянула официантка Вероника, черноволосая, смуглая, как цыганка, с сильной, свободно плещущей грудью. Прикрыв ладонью глаза, смотрела вслед вертолетам. Была «фронтовой женой» капитана Свиристеля, сопровождала его вылеты цыганской ворожбой.Суздальцев работал в «секретном отделе» с радиоперехватами. Над пустыней, в разных направлениях, со стороны Пакистана и Ирана, носились позывные. Переговаривались полевые командиры. Окликали друг друга уходившие на задания группы. Давали знать о себе бредущие по пустыне караваны. Все это кружилось, металось, как чаинки в пиале чая. Шифры и позывные было невозможно привязать к поселениям и ведущим через пустыню дорогам. Местонахождение караванов и боевых групп оставалось невыявленным. И только особым воображением, бессознательным созерцанием Суздальцеву удавалось совместить голоса эфира с координатной сеткой пустыни. Было странное чувство, что пустыня уже пропустила сквозь себя груз «стингеров». Сквозь пески пролегали коридоры радиомолчания, по которым с выключенными рациями мог пройти караван. Это было недостоверно, имело малую вероятность, не исключало допросы пленных и облеты песков. Пустыня хранила тайну. Была запечатана для него, русского офицера разведки. На ней лежали огненные сургучные печати, над которыми, словно легкие семечки, кружили вертолеты.
Он думал о докторе Хафизе, который поставлял из Кветты драгоценную информацию. Доктор Хафиз из службы безопасности «хад» был белозубым черноусым красавцем, с которым Суздальцев встречался в Ташкенте, а потом в штаб-квартире «хада», в Кабуле. У него была странная, неудобная для разведчика примета – половина головы была седой, словно эту половину, рядом с черными, курчавыми волосами, накрывал белый парик. Говорили, что он поседел от пыток, когда находился в тюрьме Пули-Чархи, вместе с другими, арестованными Амином партийцами. Внедренный в Кветту, поставляя верблюдов для караванов с оружием, он вскрывал их маршруты, наводя вертолеты. Общаясь с приходящими из Афганистана погонщиками, он многое знал о пакистанской агентуре, о базах оружия в кишлаках, о тайной сети, сотканной пакистанцами вокруг Кандагара. Через несколько дней, с очередным караваном, доктор Хафиз прибудет в Лашкаргах, и они встретятся на окраине города, на конспиративной квартире.
Вышел на солнце. Нестерпимо палило. Бесцветный жар налетал из пустыни, прожигал одежду, подошвы ботинок. Глаза тоскливо обжигались о вспышки консервных банок, о тусклый блеск брони, о радужную пленку крупнокалиберного пулемета.
Проходя мимо саманного дома, где жили комбат и его заместитель, Суздальцев увидел у ступенек привязанного варана. Животное было крупных размеров, с шершавой, как наждак, чешуей. Спина и выпуклые бока были зеленовато-розовые. Белесое брюхо переходило в желтое горло и желтый отвисший зоб. Хвост загибался. Заостренная голова приподнималась на мускулистых когтистых лапах. В голову были инкрустированы злые рубиновые глаза, окруженные желтыми веками. Пасть, похожая на заостренный клюв, улыбалась длинной улыбкой. Варан был пойман солдатами в пустыне, привезен в гарнизон и содержался, как домашнее животное. Брюхо окольцовывала проволока, прикрепленная к ступеням, как поводок. На земле валялись обглоданные кости грифа.
Суздальцев наклонился к варану. Животное недвижно, не мигая, смотрело. Казалось каменным изваянием, выточенным из материала пустыни. Загадочное божество, извлеченное из песчаных барханов, накаленных утесов, мутных перелетавших песчинок. Суздальцев заглядывал в его красноватые глаза, стараясь проникнуть в таинственное свечение. В них была все та же запечатанная тайна пустыни. Божество было древним – ровесником мира. Ведало концы и начала. Ведало о судьбах возникавших и исчезавших народов. О занесенных песками царствах. О гробницах великих и ныне позабытых вождей. Оно знало о судьбе каравана со «стингерами». Знало об исходе этой азиатской войны и о его, Суздальцева, судьбе, которая могла оборваться среди жгучих предгорий.
Ему захотелось узнать свою судьбу. Захотелось угадать, отпустят ли его эти пески, эти хребты, эти груды камней с кривыми палками, на которых ветер треплет зеленые и черные ленты.
«Скажи, – вопрошал он варана, – я выживу на этой войне?»
Божество молчало, глаза не мигали. Суздальцев чувствовал свою зависимость от сфинкса пустыни, который под одной из своих чешуек хранил знанье о нем, тайну его жизни и смерти.
«Если ты меня слышишь, если наделен божественной прозорливостью, подай мне знак. Не говори о жизни и смерти. Просто подай мне знак».
Глаза рептилии дрогнули, на них упали и тот час взлетели желтые складчатые веки. Суздальцев уходил, видя длинную улыбку варана, обглоданные кости грифа.
* * *
Вечером он сидел в модуле вертолетчиков, в комнате, где жил замкомэска Леонид Свиристель. Тут же находились его друг и «ведомый» Равиль Файзулин и Вероника, «фронтовая жена» Свиристеля. Ее заботливые руки облагородили суровое жилище пилота – занавесочка на окне, салфеточка на тумбочке, штора, скрывавшая вместе с летными комбинезонами и бушлатами женские сорочки и платья. Не было по углам пустых бутылок, пепельницы с окурками, замызганных у порога ботинок. Стояла вазочка с робким цветочком пустыни, клетчатый панцирь черепахи, из которого выглядывали матерчатые лоскутки и иголка. Над кроватью висел старинный азиатский кинжал и гитара. Все разместились за столом, под рукодельным матерчатым абажуром, угощаясь шипучкой из баночек «Си-Си» и бутылок «7 UP».– Опять, Петр Андреевич, прочесываем квадраты впустую. Хоть бы какой-нибудь занюханный верблюдик попался, какая-нибудь задрипанная «Тойота». Хоть бы по ней построчить из курсового пулемета для очистки совести, – Свиристель мотал золотистым хохолком, округлял рыжие глаза, и его молодому легкому телу было тесно на стуле, он вытягивал в разные стороны шею, был похож на птицу, готовую взлететь и выбиравшую направление полета. – Когда же у нас будет реализация разведданных?
– Может, завтра будет, – сказал Суздальцев, вспоминая красную шапочку пленного афганца, хрустящую, выдираемую из Корана страницу.
– А я вот наколдую, Леня, и не будет вам каравана, – сказала Вероника, отбрасывая с загорелого лба блестящую черную прядь. Ее темные, с голубоватыми белками глаза с обожанием смотрели на Свиристеля. Ее смуглое, цыганское лицо было исполнено нежности и счастливой преданности, и было видно, что ей нравится все в любимом человеке – его мальчишеский хохолок, нетерпеливое мигание глаз, лихая, мелькавшая в них бесшабашность. – Меньше стреляете, целее будете, мальчики. Наколдую, и никакого вам каравана.
– Знаем твое колдовство, – хмыкнул Файзулин, коричневый от солнца, крепкий, как желудь, с блуждающими глазами, которые, казалось, все высматривают в красных песках Регистана пыльное облачко бегущей «Тойоты», бусины верблюжьего каравана. – Зайди за модуль и увидишь твое колдовство. На клумбе камушками выложила вертолет, на нем номер «44». Поливаешь водой, чтобы он у тебя цветами расцвел. А в этой чертовой пустыне лей, не лей, все равно на клумбе одни камни останутся. Вот и все твое колдовство.
– Ты дурачок, Файзулин. Я цыганка, свое дело знаю. Я над водой пошепчу, заговорю ее, воду, и полью вертолет. Вот он и приходит цел, невредим. И ты, Файзулин, приходишь, хотя у тебя на лбу «46» стоит. Держись командира и будешь живой.
Вероника посмеивалась, блестела белыми зубами, подкалывала Файзулина и тут же, переводя взгляд на Свиристеля, сладко замирала. Ее красивое, с резкими чертами лицо словно выпадало из фокуса, становилось размытым, туманным от страсти и обожания. Темные брови вразлет, пунцовый рот, смуглая открытая шея, ложбинка груди, у которой обрывался загар, и начиналась пленительная белизна, – все обращалось к любимому человеку, принадлежало ему безраздельно. Долгим, опьяненным взглядом она смотрела на Свиристеля, и когда кто-нибудь замечал этот взгляд, вздрагивала и смущенно опускала глаза.