Страница:
Александр Анин
Миллион миллионов или За колёсиком
Первый день, воскресенье
Шагнув за дверь из полумрака прихожей, Мхов на мгновенье слепнет от низкого утреннего солнца, тут же что-то большое и тёмное, метнувшись из-под крыльца, чуть не сшибает его с ног. Горячее и мокрое плотно проходится по лицу, часто и шумно дышащее тяжело виснет на плечах.
– Пшёл! – с перепугу громче, чем надо орёт Мхов. – Пшёл вон, с-собачье отродье!
Рослый, поджарый доберман, распластавшись в длинном прыжке, сигает вбок через перила; припав к траве, пёс гулко и быстро лает, будто смеется.
– Вот я тебе! – хозяин грозит любимцу кулаком. Тот вскакивает, мчится по двору галсами, словно быстрый черно-коричневый парусник: миновав дом, по изящной кривой огибает фонтан и скрывается в цветнике.
– Оба-на! – Мхов хлестко в четыре пальца свистит ему вслед и сильно до хруста в костях потягивается. – Ма-аш! – зовёт он. – А Маш!
Жена показывается из маленькой ротонды, увитой начавшим желтеть плющом. За ней, держась за длинную холщовую юбку, семенит дочь. Дарья копия мать: такая же светловолосая, широкая в кости, крупнотелая, всё это с поправкой на четырехлетний возраст, разумеется. Зато сын…
– Проснулся, Мхов? – щурясь на солнце, говорит жена.
– Пр-роснулся, Мхов? – эхом важно пищит Дарья. Она только недавно выучилась выговаривать «р» и теперь явно гордится этим своим новым умением.
– А вы давно? – спрашивает в ответ Мхов.
– Я уже на рынок успела. Парного молока хочешь? – Мария одной рукой накручивает на пальцы свой длинный белый локон, другой – делает то же самое на голове дочери.
– Сама? – Мхов хмурится.
– Что сама?
– На рынок что-ль – сама?
– Ну.
– Во, блин! – Мхов сердится. – Сколько раз говорить: надо чего – позвони, кто-нибудь из ребят подскочит!
– Володю я на воскресенье отпустила. С матерью у него чего-то там. И у Кати выходной. И у остальных. Карл-Хайнц с Фридрихом тоже с утра пораньше в Москву подались. – Мария машет рукой в сторону МКАДа. – Молока-то налить?
– Как об стенку горох! – кипятится Мхов. – Я вот Срамному скажу, он тебе мозги вправит! А?!
Жена всерьез пугается.
– Ну Кирюш, ну не надо Срамному, ну его на фиг, Берию, я больше не буду, честно! – Мария прижимает ладони к своей большой заметно отвисшей груди, умоляюще смотрит на мужа.
Срамной, Петр Арсеньич, – начальник его службы безопасности, бывший генерал хрен её знает какой советской спецслужбы, жена боится его, как огня.
– А-а-а, – торжествующе-уничижающе тянет Мхов, – смотри. – Усаживается на ступеньку крыльца. – Молоко-то давай…
Мария ныряет обратно в ротонду, Даша – вприпрыжку за ней. Через полминуты жена появляется вновь, бережно ведя дочь за плечи. Та, осторожно ступая, обеими руками держит большой хрустальный стакан, доверху полный прохладным, густо-белым.
– Спасибо, – говорит Мхов, принимает стакан у дочери, ласково треплет ее мягкие волосы. Залпом пьет, проливая на подбородок. Выпив, шумно переводит дыхание, утирается ладонью.
– Завтракать будешь? – спрашивает жена, забирая стакан. Дарья тянется к пустой посудине. Отобрав у матери, с достоинством несет стакан обратно в ротонду.
– Позже, – прислушивается к себе Мхов. И вдруг вспоминает, зачем, выйдя на крыльцо, позвал жену.
– Маш!
– А?
– Слушай анекдот.
– Давай.
– Так. Я родился под знаком Земли. Моя жена родилась под знаком Воды. Вместе мы создаём грязь.
– Всё?
– Всё.
Жене анекдот пришелся явно не по душе.
– Дурак ты, Киря.
– А что? – искренне удивлён Мхов. – Смешно.
– Смешнее не бывает. Сам сочинил?
– Куда мне. Карл-Хайнц вчера рассказал. Я с немецкого перевел. У них, у немцев, юмор такой.
– У них, у немцев, юмор тако-о-ой, – задумчиво тянет Мария, – уж тако-ой-растако-о-ой…
– Алёшка где? – спрашивает Мхов о сыне.
– В мастерской, в гараже. Изобретает чего-то там.
– Пойду посмотрю.
Мхов легко встаёт с крыльца и, не спеша, шагает через свои владения. Строго вычерченные дорожки ведут его мимо дома, вкруг фонтана, сквозь сад с альпинарием, вдоль зимнего сада, через спортплощадку к хозяйственным постройкам, а там позади, за домом, осталась баня, рядом бассейн. «Поплавать что ль сегодня, – прикидывает Мхов, – да нет, начало октября, холодновато, пора бассейн консервировать на зиму, хотя опять же нет, попозже, вот немцы доделают пиротехнику, позову людей, запущу салют с фейерверком, в воде это будет красиво отражаться, устроим закрытие сезона, так сказать…»
В полумраке гаража полоса света виднеется из-под двери мастерской. Мхов направляется туда, двигаясь вдоль короткой шеренги автомобилей, выстроившихся, как на парад. Первым, правофланговым, салютует «шестисотый», матово блестя иссиня чёрными боками. Рядом квадратно горбится его брат, блестящий чёрный «баварец» G500 гелендаваген, разъездной джип. Третий братец – понтово-серебристый Машкин «мерин» C200 спорткупе. Наконец, четвёртым замыкает строй развратно-алый «англичанин», «ягуар» XK8 кабриолет, машина, купленная, что называется, для пущей красоты.
Мхов подчеркнуто уважительно стучится в дверь мастерской, ломкий голос сына коротко отвечает:
– Ага.
Алёша сидит на высоком табурете, облокотившись о верстак и, не отрываясь, следит за работой стоящего перед ним небольшого механизма. В чем заключается эта работа и что это собственно за механизм, Мхов не понимает; встав за спиной у сына, он удивленно разглядывает нечто, построенное из старого метронома, конусообразного прибора в деревянном корпусе, принадлежавшего матери Мхова, Алёшиной бабушке.
Метроном, установленный на allegro, громко стучит в тишине мастерской, мерно и быстро качается из стороны в сторону тонкая, потемневшая от времени, металлическая стрела. Это-то само по себе понятно, но зачем у вершины прибора вертикально закреплен циферблат от будильника? Зачем и за счет чего ходит туда-сюда резиновый приводной ремешок, выходящий из основания метронома и пропущенный над втулкой позади циферблата? Что, в конце концов, означают движения циферблата, раскручиваемого приводным ремнём сначала по часовой стрелке, а потом против? Или наоборот? Сначала против, а потом по часовой?
Мхов отчего-то медлит спросить, не решается оторвать сына от напряжённого вглядывания в функционирование странного механизма. Он лучше подождёт. Прибор работает, по всей видимости, уже давно; слишком часто сын моргает, трёт уставшие глаза. Скоро кончится завод, метроном остановится, тогда можно будет обо всём разузнать.
Так и есть. Через какие-то минуты качание стрелы становится натужным, приводной ремень тормозится, частота колебания циферблата уменьшается, наконец, стрела застывает в крайнем правом положении, не в силах совершить обратный ход. Стоп машина.
Сын вздыхает, морщась, трёт затёкшие локти, улыбается отцу.
– Что это, Лёш? – спрашивает Мхов, как ему самому кажется, слишком всерьёз.
Алексей смущённо пожимает плечами, потом говорит:
– Машина времени.
– Времени? – Мхов несколько озадачен, он, скорее, ожидал услышать про что-нибудь вроде вечного двигателя. Машина времени, по его мнению, – это не в меру серьёзно для 12-летнего пацана, пусть даже такого продвинутого, как его сын. Тот молчит, и Мхов продолжает:
– И как она работает?
– В каком смысле? – немного растеряно спрашивает Алексей.
– В смысле времени, – не отстаёт Мхов. – Как на ней… э-э-э… путешествовать?
– Путешествовать? Куда? – сын вроде как удивлён.
– Как куда? Это же машина времени, ты говоришь? Значит, по времени.
Алексей осторожно дотрагивается до прибора пальцем, улыбается – больше, похоже, внутри себя.
– Так как? – Мхов начинает терять терпение.
– Пап, я думаю, что по времени путешествовать нельзя, – вдруг решительно произносит сын и глядит на отца серьёзно, излишне серьёзно, думает Мхов.
– А зачем тогда эта машина? – И усмехается, сын сам загнал себя в тупик.
Алексей пробует объяснять:
– Время, оно как бы само… а машина времени его…
– Что само? Куда его? – наседает Мхов.
– Пап, ну я не знаю как это сказать!
Мхов немного утомился:
– Ну ладно, ты скажи, что вообще должно происходить?
Сын разводит руками:
– Пока не знаю. Может, уже происходит.
– Ну-ну. Можно посмотреть? – Мхов берёт механизм в руки. – Так, это понятно, так… А сам-то ремень у тебя от чего запускается?
– Стрелка метронома толкает штуку одну там внизу, – объясняет Алексей, – а от неё уже ремень…
– Что за штука?
– А ты сними нижнюю крышку.
Мхов берет с верстака отвёртку, переворачивает метроном и принимается за винты в его основании. Всё-таки сын у него, что надо сын, умный парень, рукастый. Да и он сам молодец, что проявляет интерес к его интересу, потому как…
Оба-на!
Рот Мхова мгновенно наполняется кислой слюной, ноги слабеют, сердце щемит от чёрной тоски. Он застывает, тупо уставясь в нутро изделия, сработанного руками его сына. К горлу подкатывает тошнота, Мхов изо всех сил борется с ней, конвульсивно сглатывая дурную слюну. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, но сын, встревоженный произошедшей с ним переменой, прогоняет наваждение.
– Пап, а пап! – Алексей теребит рукав его рубахи. – Ты чего, а?
К Мхову постепенно возвращается способность соображать, говорить, действовать. Он слабо кивает на предмет, закреплённый в основании метронома:
– Ты где это взял?
– Нашёл.
– Где?
– За домом. За бассейном. А что?
– Ничего-ничего. – Мхов старается быть спокойным. Так. За домом. За бассейном. То есть там, где давным-давно, во времена его детства, была зольная яма. И где теперь, как и по всему участку, копаются немцы, устраивая, прокладывая свою хитрую пиротехническую систему. Ну понятно. Ладно.
– Ты знаешь что, Лёх, – осторожно говорит он. – Давай мы сюда что-нибудь другое подберём. Приладим. А это, – он показывает на облезлую металлическую штучку, – я того… Ладно?
Сына разбирает любопытство. Оно оказывается даже сильнее чувства протеста, знакомого каждому, чью работу хотят испортить. Он спрашивает:
– А что это, пап? В чем дело-то?
– Да ничего, ерунда. – Мхов уже поддевает отверткой так переполошивший его предмет, расшатывает, достаёт его на свет божий.
– Только осторожно, – бубнит Алёша, – не повреди там ничего.
Сын, похоже, всё-таки обиделся, ну ладно, переживёт.
– Да нет, я ж потихоньку, – Мхов демонстрирует Алексею неповреждённое нутро прибора, – а на это место мы что-нибудь подыщем. Ещё лучше. Зачем тебе этот хлам?
Извлечённый предмет неприятно холодит ладонь, Мхов прячет его в карман брюк. Говорит:
– Пойдем, Лёха. Мама завтракать ждет.
Сын, не глядя на отца, неохотно слезает с табурета, собирает инструменты, прячет свою ополовиненную машину в железный шкаф. Они выходят из мастерской, потушив за собой свет, покидают гараж, запирают двери. Обратный путь к дому двое проходят, не проронив ни звука. Расстроенный сын явно не хочет говорить, Мхову тоже есть о чём помолчать. Старая обожжённая железка слегка оттягивает карман, царапает кожу через тонкую ткань. «Время, оно как бы само, – вспоминает он слова сына. – Вот именно. Мы его не звали, а оно вот оно. Само. Как бы. И что теперь с ним прикажете делать?» Мхов вдруг замечает, что вокруг заметно потемнело. Он озабоченно глядит вверх. Солнце, ещё полчаса назад обнажённое посреди ясного неба, быстро затягивается сухими белёсыми облаками. Поднимается ветер, становится зябко. Мхов кладет ладонь на хрупкое плечо сына. Тот хоть и не отодвигается, но и не делает движения навстречу.
– Р-р-р-гав!!!
Откуда ни возьмись, из зарослей акации вылетает доберман, разряжая обстановку, дружелюбно рычит, носится вокруг отца с сыном. «Ничего, – думает Мхов. – Обойдётся».
Жена, завидев их издалека, кричит:
– Накрываю?
Мхов кивает ей навстречу, давай, мол.
– Руки мыть, – говорит он сыну. В отцовой ванной они по очереди мылят ладони пахучим мылом, вытирают руки полотенцами, сушат под горячей воздушной струёй. Алексей вдруг ни с того ни с сего спрашивает:
– Пап, а зачем бреют подмышки?
Мхов рад и этому.
– Для чистоты, для гигиены, – охотно объясняет он. – Вырастешь, тоже будешь брить.
– А мама бреет подмышки?
Мхов слегка обескуражен.
– Ну… да. А почему ты спросил?
Сын объясняет:
– Фридрих говорит, что у них в Германии многие женщины специально не бреют подмышки. Почему?
– Хм. Почему. Надо же. Ну и фиг с ними.
– С кем?
– С Фридрихом. С Германией. С их германскими… Давай, пошли, мама ждёт.
Но уже за порогом ванной Мхов, словно вдруг до конца додумав какую-то мысль, отменяет своё решение завтракать. В прихожей он надевает теплую куртку и, выйдя во двор, говорит жене, накрывающей на стол в ротонде:
– Маш, вы начинайте, завтракайте, меня не ждите. Я ненадолго.
– Да куда ты? Поешь сначала.
– Не, я скоро, мне тут надо кое-что.
И быстро шагает за ворота. Сын долгим взглядом смотрит ему вслед.
Мхов идёт по поселку в сторону озера. Он не слишком смотрит по сторонам, ему тут всё и так знакомо с детства. Хотя это больше касается ландшафта. Большинство же строений изменились и очень. Раньше это всё были крепкие дачи руководящих работников районного уровня. Теперь же преобладают богатые особняки, возведённые на месте старых дач такими как он или почти такими. Те, у кого лучшие времена остались в прошлом, кто не смог обосноваться в новом времени так же по уму как в старом, продают свои участки (сам Мхов таким образом прирезал к родительским тридцати соткам ещё шестьдесят) и строятся в местах попроще. И это правильно. Жить нужно в своём круге, среди своих, чтобы не было зависти и злобы.
Между тем, ветер с каждой минутой становится всё сильнее. Мхов застёгивается на все пуговицы, убыстряет шаг. Спустившись к озеру, он останавливается у самой кромки воды. Облака, ставшие вдруг тёмными, уже обложили небо до самого горизонта. «Как-то слишком быстро», – думает Мхов. Вода в озере, обычно светлая и почти прозрачная, сейчас мутна и тяжела, крупная рябь катится по поверхности. Ивовые заросли вдоль берега шумят под ветром так, будто сделаны из жести.
Мхов опускает руку в карман. Странно, железка и в кармане остаётся пугающе холодной, ну да хрен с ней, недолго ей ещё. Он внимательно рассматривает её, почерневшую от огня и долгого лежания в земле. Затем заносит руку над головой, на какое-то совсем короткое время замирает (в голове противно гудит, словно её подключили к высоковольтной линии электропередач, а может это ветер колотится о барабанные перепонки), потом резко, до боли в плече, отводит руку назад и с силой забрасывает лишнюю ему вещь в озеро.
Та очень долго, до рези в глазах долго, кувыркается по высокой дуге, на мгновенье зависает в осеннем воздухе, обречённо валится вниз, плюхается в воду, очень медленно, как ему представляется, тонет, как утонули два года назад в Карибском море его отец и мать.
Родители, нарядные, стояли на крыльце дачи, глядели, улыбаясь, как их сын с неуклюжей важностью вылезает из отцовской служебной машины. Сегодня у него особенный день, четвёртый такой день с начала жизни и первый – хорошо запомнившийся.
Ранним утром отцовский шофёр Николай остановил «двадцать первую» «Волгу» с хромированным оленем на капоте у ворот их дачи. В общем-то он всегда приезжал примерно в это время, чтобы везти отца на работу. Но сегодня-то было воскресенье, и Николай приехал не за отцом, а за ним, Кириллом. Именно он, Кирилл, заслышав призывное «би-би-и-ип!» от ворот, выбежал из дома и под довольными взглядами родителей взобрался на переднее пассажирское сиденье красивой черной машины.
– Поехали? – улыбаясь одними глазами, спросил его Николай.
Кирилл только кивнул в ответ, еле справляясь с волнением. Ещё бы! Сегодня он впервые едет в отцовской машине один с водителем, как настоящий взрослый. И не просто едет «прокатиться до угла», и даже не до детского сада, до которого от городской квартиры всего-то ничего, а отправляется в дорогу, у которой есть начало, середина и конец. А главное, есть то единственное, что отличает настоящую дорогу от ненастоящей – а именно наличие предмета, отвечающего на вопрос «зачем?». Он едет смотреть Москву.
Вот Николай пошевелил каким-то рычажком под рулевым колесом, надавил где-то внизу ногой, машина мягко взвыла, мать запоздало крикнула от ворот:
– Коля! Вы там поосторожней, смотрите!
И они тронулись!
Конечно, он не запомнил в точности весь маршрут. Он впервые увидел Москву вот так вот сразу, поэтому поездка отложилась в его детской памяти в виде огромной суммы впечатлений от городских пространств, умытых коротким майским дождем и тут же высушенных ясным ранним солнцем.
Проспекты, переходящие в улицы.
Улицы, вливающиеся в площади.
Подмигивающие всеми тремя глазами светофоры.
«А это что?» «Спидометр».
Тяжёлые тёмные памятники на площадях.
Ряды глазеющих окнами длинных высоких зданий.
Его рука, высунутая в открытое окошко и отброшенная назад встречным ударом воздуха.
«А это?» «Рычаг переключения передач».
Снова улицы, потом бульвары.
Регулировщики с полосатыми жезлами в руках.
Округло-точные движения рук и сосредоточенность взгляда Николая, ведущего машину дальше, дальше.
Стая голубей, с шумом взлетевшая прямо из-под колес.
«А там?» «Педали сцепления, тормоза, газа».
Закованные в камень набережные и ажурные металлические мосты.
Широкая река с пароходами прямо посреди города.
«А погудеть?» «Би-ип! Би-би-ип!»
Захватывающая, ярко выкрашенная утренним солнцем звездно-башенная панорама Кремля.
– Ну что, домой?
– Нет! Ещё!
– Родители сказали, чтоб к девяти назад. – Водитель озабоченно поглядел на часы. – Надо слушаться. Нельзя опаздывать.
Ну, раз родители… Тут уж ничего не поделаешь. На свой детский лад он понимает, что целиком зависит от них и весь в их власти. Зависимость эта столь безысходна, а власть столь всеобъемлюща, что нечего и пытаться хоть сколько-нибудь овеществить нарождающееся в нём чувство протеста. Да и зачем? Что толку в голом, ничем не подкрепленном протесте? Его капитал – послушание; проценты с этого капитала – родительская любовь, выраженная, в частности, в приятных мелочах, вроде сегодняшней поездки.
И вот он благодарно-важно вылезает из машины. Отец и мать, довольные, встречают на крыльце.
– Как покатались? – поинтересовался отец.
– Во! – он лихо выставил перед собой поднятый вверх большой палец.
– Ну и отлично. Молодец!
– Коля, зайдите, выпейте с нами чаю, – пригласила шофёра мать.
– Пошли, Николай, – поддержал отец.
В глубине дома звонко затренькал телефон.
– Беги быстрее, – заулыбалась мать. – Это звонит Юрий Гагарин поздравить тебя с днем рождения.
Из черной трубки доносятся поначалу невнятные вопли жены. Потом из них вычленяются отдельные звуки, складываются в слова.
– Кирилл! Кирилл! Ой, Кирилл! Лёшка! Лёшка! Ой, что делать, не знаю!
– Что стряслось?! Говори, что?! – он до ломоты в суставах сжимает трубку мобильника, корпус трещит в кулаке. Ноги уже сами несут его сквозь ещё более усилившийся ветер – назад от озера к дому.
– Лёшка! Дорсета! Лёшка! Дорсета! – без особого смысла продолжает причитать жена.
– Да что Лёшка?! Что Дорсета?! Говори по делу, твою мать! – Мхов едва перекрикивает разгулявшуюся природу.
– Лёшка Дорсета уби-и-ил! – наконец вытягивает из себя Мария и принимается безудержно, тяжко рыдать.
«Что за бред! Сын убил их собаку?! Такого просто не может быть! Так что же тогда жена? Умом она двинулась, что ли? Нет, ерунда. Значит, что-то действительно случилось. Но сами по себе эти три слова: «Лёшка», «Дорсета» и «убил», – рисуют слишком лаконичную и оттого совершенно невероятную картину. Чушь какая-то! Эти три слова никак не могут стоять в одном ряду, они просто не способны согласоваться друг с другом. Да! Не будучи хотя бы оправданы каким-то привнесенным обстоятельством, которое сообщит немыслимой картине, что нарисовала жена, некий житейский смысл».
Думая так, Мхов на бегу пытается разгадать за бабской истерикой рациональный ход, способный хоть не сразу, но примирить его с происшедшим, и уже у ворот дома вдруг догадывается, что в давешней последовательности не хватает слова «случайно». Или же – «нечаянно». То есть, сын случайно, или нечаянно, или лучше случайно-нечаянно убил собаку. А, может, и не убил вовсе? Может, ранил? А жена всё напутала? Но как такое вообще могло случиться?!
Мария в косо наброшенном пальто, давясь плачем, встречает его у ворот. На его «Ну! Ну! Ну!» она как-то ломано машет рукой:
– Там… Возле бассейна…
По дороге Мхов натыкается на взгляд сына, прямо стоящего в дверях дома. В глазах у Алексея страх, Мхов пробегает мимо. Уже издалека, увидев, в какой позе находится собака, он защемившим сердцем понимает, что дело плохо, окончательно плохо.
Добежав, он видит, что доберман лежит, нет, валяется неодушевлённым предметом у борта бассейна. Его голова безжалостно разбита, нет, размолочена в прах тупой силой. Орудие тупой силы и одновременно её торжество в виде массивного слесарного молотка брошено рядом; кровь собаки вперемешку с клочками шерсти и фрагментами мозга уже почти запеклась на равнодушном металле. Мхов какое-то время горбится над телом Дорсета, без чувств, без мыслей, без желаний. Потом накрывает курткой начавший холодеть труп и бредёт к дому.
Жена как-то скукожилась, плачет, прислонясь к перилам лестницы. Сын всё так же стоит в дверях, его бьёт крупная дрожь. Что до Мхова, то теперь, увидев своими глазами, во что превратился Дорсет, он уверен: не может быть. Поэтому он спрашивает:
– Кто это сделал?
И, упёршись в молчание, спрашивает снова:
– Кто?
– Это не я!!! – неожиданно изо всех сил кричит Алексей.
Мхов тупо глядит на сына, дескать, чего разорался-то?
– Кто? – безнадёжно настаивает он.
– Да Лёшка это, – тихо роняет Мария. Она уже не плачет, смотрит на сына снизу вверх со страхом, и как будто не узнавая.
– Это не я! – снова кричит Алексей! – Не я! Не я! Не я!
– Когда ветер поднялся, – монотонно говорит жена, – мы в дом перешли. Я стала на кухне накрывать, Даша со мной была.
– Где Дарья? – вскидывается Мохов.
– В доме. Ну вот. А он, – Мария кивает на сына, – вышел.
– Пап, я тебя посмотреть пошёл! – Алексей вцепляется в перила. – К воротам!
– Потом я услышала визг Дорсета. Нет, крик… Страшный. – Голос жены срывается. – Потом тишина.
– Я тоже услышал!
Алексей всем телом подается вперед, глядя на отца умоляюще.
– Я побежала посмотреть. Дорсет… там… И он…
– Я первый прибежал! И первый увидел!
Сын уже плачет.
Мхов стоит молча, словно вспоминая что-то. Вспомнил. Поворачивается, быстрым шагом доходит до бассейна, поднимает с земли окровавленный молоток и так же быстро возвращается обратно. Показывает Алексею.
– Это что?
– Молоток, – проговаривает сын сквозь слезы. – Там лежал.
– Боже, – роняет Мария.
– Откуда молоток?
– Из… из…
– Мастерской, – договаривает за Алексея Мхов.
– Я не убивал!!! – надрываясь, кричит сын. – Папа! Почему ты мне не веришь?! Я же тебе никогда не врал!
– Ты что, уже там, в гараже, спланировал? – быстро спрашивает Мхов, сам поражаясь, как дико и глупо это звучит. – Почему? Из-за чего? Из-за этой железки?! При чем же тут собака, засранец?!!
Нервы у Мхова наконец сдают. Он с силой швыряет тяжёлый молоток на ступени крыльца, мелкие осколки красного мрамора летят во все стороны.
Сын уже ничего не говорит, он захлёбывается рыданиями, вслед за ним снова принимается рыдать жена.
– Пшёл! – с перепугу громче, чем надо орёт Мхов. – Пшёл вон, с-собачье отродье!
Рослый, поджарый доберман, распластавшись в длинном прыжке, сигает вбок через перила; припав к траве, пёс гулко и быстро лает, будто смеется.
– Вот я тебе! – хозяин грозит любимцу кулаком. Тот вскакивает, мчится по двору галсами, словно быстрый черно-коричневый парусник: миновав дом, по изящной кривой огибает фонтан и скрывается в цветнике.
– Оба-на! – Мхов хлестко в четыре пальца свистит ему вслед и сильно до хруста в костях потягивается. – Ма-аш! – зовёт он. – А Маш!
Жена показывается из маленькой ротонды, увитой начавшим желтеть плющом. За ней, держась за длинную холщовую юбку, семенит дочь. Дарья копия мать: такая же светловолосая, широкая в кости, крупнотелая, всё это с поправкой на четырехлетний возраст, разумеется. Зато сын…
– Проснулся, Мхов? – щурясь на солнце, говорит жена.
– Пр-роснулся, Мхов? – эхом важно пищит Дарья. Она только недавно выучилась выговаривать «р» и теперь явно гордится этим своим новым умением.
– А вы давно? – спрашивает в ответ Мхов.
– Я уже на рынок успела. Парного молока хочешь? – Мария одной рукой накручивает на пальцы свой длинный белый локон, другой – делает то же самое на голове дочери.
– Сама? – Мхов хмурится.
– Что сама?
– На рынок что-ль – сама?
– Ну.
– Во, блин! – Мхов сердится. – Сколько раз говорить: надо чего – позвони, кто-нибудь из ребят подскочит!
– Володю я на воскресенье отпустила. С матерью у него чего-то там. И у Кати выходной. И у остальных. Карл-Хайнц с Фридрихом тоже с утра пораньше в Москву подались. – Мария машет рукой в сторону МКАДа. – Молока-то налить?
– Как об стенку горох! – кипятится Мхов. – Я вот Срамному скажу, он тебе мозги вправит! А?!
Жена всерьез пугается.
– Ну Кирюш, ну не надо Срамному, ну его на фиг, Берию, я больше не буду, честно! – Мария прижимает ладони к своей большой заметно отвисшей груди, умоляюще смотрит на мужа.
Срамной, Петр Арсеньич, – начальник его службы безопасности, бывший генерал хрен её знает какой советской спецслужбы, жена боится его, как огня.
– А-а-а, – торжествующе-уничижающе тянет Мхов, – смотри. – Усаживается на ступеньку крыльца. – Молоко-то давай…
Мария ныряет обратно в ротонду, Даша – вприпрыжку за ней. Через полминуты жена появляется вновь, бережно ведя дочь за плечи. Та, осторожно ступая, обеими руками держит большой хрустальный стакан, доверху полный прохладным, густо-белым.
– Спасибо, – говорит Мхов, принимает стакан у дочери, ласково треплет ее мягкие волосы. Залпом пьет, проливая на подбородок. Выпив, шумно переводит дыхание, утирается ладонью.
– Завтракать будешь? – спрашивает жена, забирая стакан. Дарья тянется к пустой посудине. Отобрав у матери, с достоинством несет стакан обратно в ротонду.
– Позже, – прислушивается к себе Мхов. И вдруг вспоминает, зачем, выйдя на крыльцо, позвал жену.
– Маш!
– А?
– Слушай анекдот.
– Давай.
– Так. Я родился под знаком Земли. Моя жена родилась под знаком Воды. Вместе мы создаём грязь.
– Всё?
– Всё.
Жене анекдот пришелся явно не по душе.
– Дурак ты, Киря.
– А что? – искренне удивлён Мхов. – Смешно.
– Смешнее не бывает. Сам сочинил?
– Куда мне. Карл-Хайнц вчера рассказал. Я с немецкого перевел. У них, у немцев, юмор такой.
– У них, у немцев, юмор тако-о-ой, – задумчиво тянет Мария, – уж тако-ой-растако-о-ой…
– Алёшка где? – спрашивает Мхов о сыне.
– В мастерской, в гараже. Изобретает чего-то там.
– Пойду посмотрю.
Мхов легко встаёт с крыльца и, не спеша, шагает через свои владения. Строго вычерченные дорожки ведут его мимо дома, вкруг фонтана, сквозь сад с альпинарием, вдоль зимнего сада, через спортплощадку к хозяйственным постройкам, а там позади, за домом, осталась баня, рядом бассейн. «Поплавать что ль сегодня, – прикидывает Мхов, – да нет, начало октября, холодновато, пора бассейн консервировать на зиму, хотя опять же нет, попозже, вот немцы доделают пиротехнику, позову людей, запущу салют с фейерверком, в воде это будет красиво отражаться, устроим закрытие сезона, так сказать…»
В полумраке гаража полоса света виднеется из-под двери мастерской. Мхов направляется туда, двигаясь вдоль короткой шеренги автомобилей, выстроившихся, как на парад. Первым, правофланговым, салютует «шестисотый», матово блестя иссиня чёрными боками. Рядом квадратно горбится его брат, блестящий чёрный «баварец» G500 гелендаваген, разъездной джип. Третий братец – понтово-серебристый Машкин «мерин» C200 спорткупе. Наконец, четвёртым замыкает строй развратно-алый «англичанин», «ягуар» XK8 кабриолет, машина, купленная, что называется, для пущей красоты.
Мхов подчеркнуто уважительно стучится в дверь мастерской, ломкий голос сына коротко отвечает:
– Ага.
Алёша сидит на высоком табурете, облокотившись о верстак и, не отрываясь, следит за работой стоящего перед ним небольшого механизма. В чем заключается эта работа и что это собственно за механизм, Мхов не понимает; встав за спиной у сына, он удивленно разглядывает нечто, построенное из старого метронома, конусообразного прибора в деревянном корпусе, принадлежавшего матери Мхова, Алёшиной бабушке.
Метроном, установленный на allegro, громко стучит в тишине мастерской, мерно и быстро качается из стороны в сторону тонкая, потемневшая от времени, металлическая стрела. Это-то само по себе понятно, но зачем у вершины прибора вертикально закреплен циферблат от будильника? Зачем и за счет чего ходит туда-сюда резиновый приводной ремешок, выходящий из основания метронома и пропущенный над втулкой позади циферблата? Что, в конце концов, означают движения циферблата, раскручиваемого приводным ремнём сначала по часовой стрелке, а потом против? Или наоборот? Сначала против, а потом по часовой?
Мхов отчего-то медлит спросить, не решается оторвать сына от напряжённого вглядывания в функционирование странного механизма. Он лучше подождёт. Прибор работает, по всей видимости, уже давно; слишком часто сын моргает, трёт уставшие глаза. Скоро кончится завод, метроном остановится, тогда можно будет обо всём разузнать.
Так и есть. Через какие-то минуты качание стрелы становится натужным, приводной ремень тормозится, частота колебания циферблата уменьшается, наконец, стрела застывает в крайнем правом положении, не в силах совершить обратный ход. Стоп машина.
Сын вздыхает, морщась, трёт затёкшие локти, улыбается отцу.
– Что это, Лёш? – спрашивает Мхов, как ему самому кажется, слишком всерьёз.
Алексей смущённо пожимает плечами, потом говорит:
– Машина времени.
– Времени? – Мхов несколько озадачен, он, скорее, ожидал услышать про что-нибудь вроде вечного двигателя. Машина времени, по его мнению, – это не в меру серьёзно для 12-летнего пацана, пусть даже такого продвинутого, как его сын. Тот молчит, и Мхов продолжает:
– И как она работает?
– В каком смысле? – немного растеряно спрашивает Алексей.
– В смысле времени, – не отстаёт Мхов. – Как на ней… э-э-э… путешествовать?
– Путешествовать? Куда? – сын вроде как удивлён.
– Как куда? Это же машина времени, ты говоришь? Значит, по времени.
Алексей осторожно дотрагивается до прибора пальцем, улыбается – больше, похоже, внутри себя.
– Так как? – Мхов начинает терять терпение.
– Пап, я думаю, что по времени путешествовать нельзя, – вдруг решительно произносит сын и глядит на отца серьёзно, излишне серьёзно, думает Мхов.
– А зачем тогда эта машина? – И усмехается, сын сам загнал себя в тупик.
Алексей пробует объяснять:
– Время, оно как бы само… а машина времени его…
– Что само? Куда его? – наседает Мхов.
– Пап, ну я не знаю как это сказать!
Мхов немного утомился:
– Ну ладно, ты скажи, что вообще должно происходить?
Сын разводит руками:
– Пока не знаю. Может, уже происходит.
– Ну-ну. Можно посмотреть? – Мхов берёт механизм в руки. – Так, это понятно, так… А сам-то ремень у тебя от чего запускается?
– Стрелка метронома толкает штуку одну там внизу, – объясняет Алексей, – а от неё уже ремень…
– Что за штука?
– А ты сними нижнюю крышку.
Мхов берет с верстака отвёртку, переворачивает метроном и принимается за винты в его основании. Всё-таки сын у него, что надо сын, умный парень, рукастый. Да и он сам молодец, что проявляет интерес к его интересу, потому как…
Оба-на!
Рот Мхова мгновенно наполняется кислой слюной, ноги слабеют, сердце щемит от чёрной тоски. Он застывает, тупо уставясь в нутро изделия, сработанного руками его сына. К горлу подкатывает тошнота, Мхов изо всех сил борется с ней, конвульсивно сглатывая дурную слюну. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, но сын, встревоженный произошедшей с ним переменой, прогоняет наваждение.
– Пап, а пап! – Алексей теребит рукав его рубахи. – Ты чего, а?
К Мхову постепенно возвращается способность соображать, говорить, действовать. Он слабо кивает на предмет, закреплённый в основании метронома:
– Ты где это взял?
– Нашёл.
– Где?
– За домом. За бассейном. А что?
– Ничего-ничего. – Мхов старается быть спокойным. Так. За домом. За бассейном. То есть там, где давным-давно, во времена его детства, была зольная яма. И где теперь, как и по всему участку, копаются немцы, устраивая, прокладывая свою хитрую пиротехническую систему. Ну понятно. Ладно.
– Ты знаешь что, Лёх, – осторожно говорит он. – Давай мы сюда что-нибудь другое подберём. Приладим. А это, – он показывает на облезлую металлическую штучку, – я того… Ладно?
Сына разбирает любопытство. Оно оказывается даже сильнее чувства протеста, знакомого каждому, чью работу хотят испортить. Он спрашивает:
– А что это, пап? В чем дело-то?
– Да ничего, ерунда. – Мхов уже поддевает отверткой так переполошивший его предмет, расшатывает, достаёт его на свет божий.
– Только осторожно, – бубнит Алёша, – не повреди там ничего.
Сын, похоже, всё-таки обиделся, ну ладно, переживёт.
– Да нет, я ж потихоньку, – Мхов демонстрирует Алексею неповреждённое нутро прибора, – а на это место мы что-нибудь подыщем. Ещё лучше. Зачем тебе этот хлам?
Извлечённый предмет неприятно холодит ладонь, Мхов прячет его в карман брюк. Говорит:
– Пойдем, Лёха. Мама завтракать ждет.
Сын, не глядя на отца, неохотно слезает с табурета, собирает инструменты, прячет свою ополовиненную машину в железный шкаф. Они выходят из мастерской, потушив за собой свет, покидают гараж, запирают двери. Обратный путь к дому двое проходят, не проронив ни звука. Расстроенный сын явно не хочет говорить, Мхову тоже есть о чём помолчать. Старая обожжённая железка слегка оттягивает карман, царапает кожу через тонкую ткань. «Время, оно как бы само, – вспоминает он слова сына. – Вот именно. Мы его не звали, а оно вот оно. Само. Как бы. И что теперь с ним прикажете делать?» Мхов вдруг замечает, что вокруг заметно потемнело. Он озабоченно глядит вверх. Солнце, ещё полчаса назад обнажённое посреди ясного неба, быстро затягивается сухими белёсыми облаками. Поднимается ветер, становится зябко. Мхов кладет ладонь на хрупкое плечо сына. Тот хоть и не отодвигается, но и не делает движения навстречу.
– Р-р-р-гав!!!
Откуда ни возьмись, из зарослей акации вылетает доберман, разряжая обстановку, дружелюбно рычит, носится вокруг отца с сыном. «Ничего, – думает Мхов. – Обойдётся».
Жена, завидев их издалека, кричит:
– Накрываю?
Мхов кивает ей навстречу, давай, мол.
– Руки мыть, – говорит он сыну. В отцовой ванной они по очереди мылят ладони пахучим мылом, вытирают руки полотенцами, сушат под горячей воздушной струёй. Алексей вдруг ни с того ни с сего спрашивает:
– Пап, а зачем бреют подмышки?
Мхов рад и этому.
– Для чистоты, для гигиены, – охотно объясняет он. – Вырастешь, тоже будешь брить.
– А мама бреет подмышки?
Мхов слегка обескуражен.
– Ну… да. А почему ты спросил?
Сын объясняет:
– Фридрих говорит, что у них в Германии многие женщины специально не бреют подмышки. Почему?
– Хм. Почему. Надо же. Ну и фиг с ними.
– С кем?
– С Фридрихом. С Германией. С их германскими… Давай, пошли, мама ждёт.
Но уже за порогом ванной Мхов, словно вдруг до конца додумав какую-то мысль, отменяет своё решение завтракать. В прихожей он надевает теплую куртку и, выйдя во двор, говорит жене, накрывающей на стол в ротонде:
– Маш, вы начинайте, завтракайте, меня не ждите. Я ненадолго.
– Да куда ты? Поешь сначала.
– Не, я скоро, мне тут надо кое-что.
И быстро шагает за ворота. Сын долгим взглядом смотрит ему вслед.
Мхов идёт по поселку в сторону озера. Он не слишком смотрит по сторонам, ему тут всё и так знакомо с детства. Хотя это больше касается ландшафта. Большинство же строений изменились и очень. Раньше это всё были крепкие дачи руководящих работников районного уровня. Теперь же преобладают богатые особняки, возведённые на месте старых дач такими как он или почти такими. Те, у кого лучшие времена остались в прошлом, кто не смог обосноваться в новом времени так же по уму как в старом, продают свои участки (сам Мхов таким образом прирезал к родительским тридцати соткам ещё шестьдесят) и строятся в местах попроще. И это правильно. Жить нужно в своём круге, среди своих, чтобы не было зависти и злобы.
Между тем, ветер с каждой минутой становится всё сильнее. Мхов застёгивается на все пуговицы, убыстряет шаг. Спустившись к озеру, он останавливается у самой кромки воды. Облака, ставшие вдруг тёмными, уже обложили небо до самого горизонта. «Как-то слишком быстро», – думает Мхов. Вода в озере, обычно светлая и почти прозрачная, сейчас мутна и тяжела, крупная рябь катится по поверхности. Ивовые заросли вдоль берега шумят под ветром так, будто сделаны из жести.
Мхов опускает руку в карман. Странно, железка и в кармане остаётся пугающе холодной, ну да хрен с ней, недолго ей ещё. Он внимательно рассматривает её, почерневшую от огня и долгого лежания в земле. Затем заносит руку над головой, на какое-то совсем короткое время замирает (в голове противно гудит, словно её подключили к высоковольтной линии электропередач, а может это ветер колотится о барабанные перепонки), потом резко, до боли в плече, отводит руку назад и с силой забрасывает лишнюю ему вещь в озеро.
Та очень долго, до рези в глазах долго, кувыркается по высокой дуге, на мгновенье зависает в осеннем воздухе, обречённо валится вниз, плюхается в воду, очень медленно, как ему представляется, тонет, как утонули два года назад в Карибском море его отец и мать.
Родители, нарядные, стояли на крыльце дачи, глядели, улыбаясь, как их сын с неуклюжей важностью вылезает из отцовской служебной машины. Сегодня у него особенный день, четвёртый такой день с начала жизни и первый – хорошо запомнившийся.
Ранним утром отцовский шофёр Николай остановил «двадцать первую» «Волгу» с хромированным оленем на капоте у ворот их дачи. В общем-то он всегда приезжал примерно в это время, чтобы везти отца на работу. Но сегодня-то было воскресенье, и Николай приехал не за отцом, а за ним, Кириллом. Именно он, Кирилл, заслышав призывное «би-би-и-ип!» от ворот, выбежал из дома и под довольными взглядами родителей взобрался на переднее пассажирское сиденье красивой черной машины.
– Поехали? – улыбаясь одними глазами, спросил его Николай.
Кирилл только кивнул в ответ, еле справляясь с волнением. Ещё бы! Сегодня он впервые едет в отцовской машине один с водителем, как настоящий взрослый. И не просто едет «прокатиться до угла», и даже не до детского сада, до которого от городской квартиры всего-то ничего, а отправляется в дорогу, у которой есть начало, середина и конец. А главное, есть то единственное, что отличает настоящую дорогу от ненастоящей – а именно наличие предмета, отвечающего на вопрос «зачем?». Он едет смотреть Москву.
Вот Николай пошевелил каким-то рычажком под рулевым колесом, надавил где-то внизу ногой, машина мягко взвыла, мать запоздало крикнула от ворот:
– Коля! Вы там поосторожней, смотрите!
И они тронулись!
Конечно, он не запомнил в точности весь маршрут. Он впервые увидел Москву вот так вот сразу, поэтому поездка отложилась в его детской памяти в виде огромной суммы впечатлений от городских пространств, умытых коротким майским дождем и тут же высушенных ясным ранним солнцем.
Проспекты, переходящие в улицы.
Улицы, вливающиеся в площади.
Подмигивающие всеми тремя глазами светофоры.
«А это что?» «Спидометр».
Тяжёлые тёмные памятники на площадях.
Ряды глазеющих окнами длинных высоких зданий.
Его рука, высунутая в открытое окошко и отброшенная назад встречным ударом воздуха.
«А это?» «Рычаг переключения передач».
Снова улицы, потом бульвары.
Регулировщики с полосатыми жезлами в руках.
Округло-точные движения рук и сосредоточенность взгляда Николая, ведущего машину дальше, дальше.
Стая голубей, с шумом взлетевшая прямо из-под колес.
«А там?» «Педали сцепления, тормоза, газа».
Закованные в камень набережные и ажурные металлические мосты.
Широкая река с пароходами прямо посреди города.
«А погудеть?» «Би-ип! Би-би-ип!»
Захватывающая, ярко выкрашенная утренним солнцем звездно-башенная панорама Кремля.
– Ну что, домой?
– Нет! Ещё!
– Родители сказали, чтоб к девяти назад. – Водитель озабоченно поглядел на часы. – Надо слушаться. Нельзя опаздывать.
Ну, раз родители… Тут уж ничего не поделаешь. На свой детский лад он понимает, что целиком зависит от них и весь в их власти. Зависимость эта столь безысходна, а власть столь всеобъемлюща, что нечего и пытаться хоть сколько-нибудь овеществить нарождающееся в нём чувство протеста. Да и зачем? Что толку в голом, ничем не подкрепленном протесте? Его капитал – послушание; проценты с этого капитала – родительская любовь, выраженная, в частности, в приятных мелочах, вроде сегодняшней поездки.
И вот он благодарно-важно вылезает из машины. Отец и мать, довольные, встречают на крыльце.
– Как покатались? – поинтересовался отец.
– Во! – он лихо выставил перед собой поднятый вверх большой палец.
– Ну и отлично. Молодец!
– Коля, зайдите, выпейте с нами чаю, – пригласила шофёра мать.
– Пошли, Николай, – поддержал отец.
В глубине дома звонко затренькал телефон.
– Беги быстрее, – заулыбалась мать. – Это звонит Юрий Гагарин поздравить тебя с днем рождения.
Из черной трубки доносятся поначалу невнятные вопли жены. Потом из них вычленяются отдельные звуки, складываются в слова.
– Кирилл! Кирилл! Ой, Кирилл! Лёшка! Лёшка! Ой, что делать, не знаю!
– Что стряслось?! Говори, что?! – он до ломоты в суставах сжимает трубку мобильника, корпус трещит в кулаке. Ноги уже сами несут его сквозь ещё более усилившийся ветер – назад от озера к дому.
– Лёшка! Дорсета! Лёшка! Дорсета! – без особого смысла продолжает причитать жена.
– Да что Лёшка?! Что Дорсета?! Говори по делу, твою мать! – Мхов едва перекрикивает разгулявшуюся природу.
– Лёшка Дорсета уби-и-ил! – наконец вытягивает из себя Мария и принимается безудержно, тяжко рыдать.
«Что за бред! Сын убил их собаку?! Такого просто не может быть! Так что же тогда жена? Умом она двинулась, что ли? Нет, ерунда. Значит, что-то действительно случилось. Но сами по себе эти три слова: «Лёшка», «Дорсета» и «убил», – рисуют слишком лаконичную и оттого совершенно невероятную картину. Чушь какая-то! Эти три слова никак не могут стоять в одном ряду, они просто не способны согласоваться друг с другом. Да! Не будучи хотя бы оправданы каким-то привнесенным обстоятельством, которое сообщит немыслимой картине, что нарисовала жена, некий житейский смысл».
Думая так, Мхов на бегу пытается разгадать за бабской истерикой рациональный ход, способный хоть не сразу, но примирить его с происшедшим, и уже у ворот дома вдруг догадывается, что в давешней последовательности не хватает слова «случайно». Или же – «нечаянно». То есть, сын случайно, или нечаянно, или лучше случайно-нечаянно убил собаку. А, может, и не убил вовсе? Может, ранил? А жена всё напутала? Но как такое вообще могло случиться?!
Мария в косо наброшенном пальто, давясь плачем, встречает его у ворот. На его «Ну! Ну! Ну!» она как-то ломано машет рукой:
– Там… Возле бассейна…
По дороге Мхов натыкается на взгляд сына, прямо стоящего в дверях дома. В глазах у Алексея страх, Мхов пробегает мимо. Уже издалека, увидев, в какой позе находится собака, он защемившим сердцем понимает, что дело плохо, окончательно плохо.
Добежав, он видит, что доберман лежит, нет, валяется неодушевлённым предметом у борта бассейна. Его голова безжалостно разбита, нет, размолочена в прах тупой силой. Орудие тупой силы и одновременно её торжество в виде массивного слесарного молотка брошено рядом; кровь собаки вперемешку с клочками шерсти и фрагментами мозга уже почти запеклась на равнодушном металле. Мхов какое-то время горбится над телом Дорсета, без чувств, без мыслей, без желаний. Потом накрывает курткой начавший холодеть труп и бредёт к дому.
Жена как-то скукожилась, плачет, прислонясь к перилам лестницы. Сын всё так же стоит в дверях, его бьёт крупная дрожь. Что до Мхова, то теперь, увидев своими глазами, во что превратился Дорсет, он уверен: не может быть. Поэтому он спрашивает:
– Кто это сделал?
И, упёршись в молчание, спрашивает снова:
– Кто?
– Это не я!!! – неожиданно изо всех сил кричит Алексей.
Мхов тупо глядит на сына, дескать, чего разорался-то?
– Кто? – безнадёжно настаивает он.
– Да Лёшка это, – тихо роняет Мария. Она уже не плачет, смотрит на сына снизу вверх со страхом, и как будто не узнавая.
– Это не я! – снова кричит Алексей! – Не я! Не я! Не я!
– Когда ветер поднялся, – монотонно говорит жена, – мы в дом перешли. Я стала на кухне накрывать, Даша со мной была.
– Где Дарья? – вскидывается Мохов.
– В доме. Ну вот. А он, – Мария кивает на сына, – вышел.
– Пап, я тебя посмотреть пошёл! – Алексей вцепляется в перила. – К воротам!
– Потом я услышала визг Дорсета. Нет, крик… Страшный. – Голос жены срывается. – Потом тишина.
– Я тоже услышал!
Алексей всем телом подается вперед, глядя на отца умоляюще.
– Я побежала посмотреть. Дорсет… там… И он…
– Я первый прибежал! И первый увидел!
Сын уже плачет.
Мхов стоит молча, словно вспоминая что-то. Вспомнил. Поворачивается, быстрым шагом доходит до бассейна, поднимает с земли окровавленный молоток и так же быстро возвращается обратно. Показывает Алексею.
– Это что?
– Молоток, – проговаривает сын сквозь слезы. – Там лежал.
– Боже, – роняет Мария.
– Откуда молоток?
– Из… из…
– Мастерской, – договаривает за Алексея Мхов.
– Я не убивал!!! – надрываясь, кричит сын. – Папа! Почему ты мне не веришь?! Я же тебе никогда не врал!
– Ты что, уже там, в гараже, спланировал? – быстро спрашивает Мхов, сам поражаясь, как дико и глупо это звучит. – Почему? Из-за чего? Из-за этой железки?! При чем же тут собака, засранец?!!
Нервы у Мхова наконец сдают. Он с силой швыряет тяжёлый молоток на ступени крыльца, мелкие осколки красного мрамора летят во все стороны.
Сын уже ничего не говорит, он захлёбывается рыданиями, вслед за ним снова принимается рыдать жена.
Второй день, понедельник
– Сознавайся, сука! – в который раз повторяют человеку, сидящему на красно-бархатном золоченом троне. Трон стоит посреди обширного подвала, в подвале зябко, пахнет сырым камнем.
Человек этот, хоть и сидит на троне, не похож на короля, он вообще уже чёрт знает, на что похож. Его ноги туго привязаны к ножкам трона, руки – к подлокотникам, лицо основательно раскурочено, белки выкаченных глаз заплыли кровью. Рубашка на нём разорвана, грудь сильно обожжена. Брюки спущены до щиколоток; туда, где у мужчин находится причинное место, Мхов, устроившийся чуть поодаль на гнутом стуле, старается не смотреть. Сбоку трона за маленьким круглым столом громоздится генерал Срамной; покачивая безукоризненно подстриженной красивой седой головой, он тихим ровным голосом спрашивает у человека на троне одно и то же: «Кто ты такой?» и «На кого работаешь?». Вообще-то вопросов к человеку гораздо больше, но сначала пусть ответит хотя бы на эти.
Только в ответ на вопросы, даже такие легкие, человек молчит, молчит уже почти сутки, несмотря на то, что его обрабатывают, сменяя друг друга, без перерыва двое людей Срамного – одного кличут Тайсон, другого – Пластилин.
Сейчас как раз смена Пластилина. Высокий, худой, с длинными ладонями в белых хирургических перчатках и со смятым на одну сторону лицом, он после каждого вопроса генерала что-нибудь этакое делает с человеком на троне. Приговаривая: «Сознавайся, сука!» Но всё без пользы. Когда Мхов полчаса назад появился в подвале, Срамной вполголоса доложил: «Клиент, хм, мало сказать сложный – глуховой клиент. Не поверите, Кирилл Олегович, за всё время – ни единого звука. Я человек повидавший, сам претерпевший изрядно, но ни наблюдать такого, ни хотя бы слышать о таком не приходилось».
Человек этот, хоть и сидит на троне, не похож на короля, он вообще уже чёрт знает, на что похож. Его ноги туго привязаны к ножкам трона, руки – к подлокотникам, лицо основательно раскурочено, белки выкаченных глаз заплыли кровью. Рубашка на нём разорвана, грудь сильно обожжена. Брюки спущены до щиколоток; туда, где у мужчин находится причинное место, Мхов, устроившийся чуть поодаль на гнутом стуле, старается не смотреть. Сбоку трона за маленьким круглым столом громоздится генерал Срамной; покачивая безукоризненно подстриженной красивой седой головой, он тихим ровным голосом спрашивает у человека на троне одно и то же: «Кто ты такой?» и «На кого работаешь?». Вообще-то вопросов к человеку гораздо больше, но сначала пусть ответит хотя бы на эти.
Только в ответ на вопросы, даже такие легкие, человек молчит, молчит уже почти сутки, несмотря на то, что его обрабатывают, сменяя друг друга, без перерыва двое людей Срамного – одного кличут Тайсон, другого – Пластилин.
Сейчас как раз смена Пластилина. Высокий, худой, с длинными ладонями в белых хирургических перчатках и со смятым на одну сторону лицом, он после каждого вопроса генерала что-нибудь этакое делает с человеком на троне. Приговаривая: «Сознавайся, сука!» Но всё без пользы. Когда Мхов полчаса назад появился в подвале, Срамной вполголоса доложил: «Клиент, хм, мало сказать сложный – глуховой клиент. Не поверите, Кирилл Олегович, за всё время – ни единого звука. Я человек повидавший, сам претерпевший изрядно, но ни наблюдать такого, ни хотя бы слышать о таком не приходилось».