На пятый день больным стало хуже, температура поднялась до сорока градусов, жар сменился ознобом, лихорадочный сон – бредом. Маленькая сиделка сбивалась с ног, выполняя противоречивые просьбы. Ища прохлады, Тим хотел выйти на улицу из окна, но Илья успел навалиться ему на ноги и остановить – больной был слишком слаб, чтобы скинуть грузную тушу. Ночь тянулась бесконечно. К утру мужиков охватила слабость, они уснули и спали сутки.
   Очнулись все, кроме Мухи, – слабыми, тощими, но здоровыми. Старик еще три дня бредил, исходя кашлем, хрипло призывая к себе «внучку», потом затих навсегда. Следовало бы стащить его к Зоопарку, но мужики, сами едва передвигаясь, вырыли во дворе яму и похоронили там друга. А потом поднялись домой, чтобы выпить и помолчать. Через пару дней команда вернулась к работе.
* * *
   Избавившись от болезни, Шурик стал замкнут, отдалился от остальных и целые дни пропадал в городе – поражение в борьбе с хворобой сделало его пессимистом. Остальные же радовались – теплой весне, яркой зелени, тому, что остались живы. Благодарные мужики носили малышку на руках и закармливали сластями, она мурлыкала свои песенки, не отдавая никому предпочтения. Сим-Симыч сокрушался – ребенок не растет, ему нужно питание, воздух, солнце. Он уже строил планы, как бы войти в одну из крупных общин. А там, глядишь, и новые малыши у Гали с Илюхой появятся. Будем жить!
   Дело шло к навигации. Команда целый день проводила на катере, ремонтировала изношенные скамейки, конопатила щели, заново красила борта и каюты. Галя бродила по окрестностям, думая, где бы поудачней разбить огород. Ей хотелось укропа, редиса, рыжих хрустких карандашей моркови и розовых, как поросята, свеколок. Вместо Мухи Сим-Симыч взял Костика – хромоногого молодого парнишку с правильными руками и фантастическим чутьем к технике. Казалось, все налаживается.
   …Последним апрельским утром Сим-Симыч заскочил домой средь бела дня – забыл отвертку вместе с жилетом. Он не думал кого-то увидеть дома, и возня в детской комнате напугала его – вор? Бандит?
   «Нет, нет, не хочу!» – в голос кричала Сюзанна, что-то упало и звякнуло. Пинком распахнув дверь, Сим-Симыч увидел Шурика с пробиркой в руках и девчушку, забившуюся в угол между столиком и батареей. Ветеринар сиял.
   – Мы богачи, кэп. Просто не представляешь, какие мы богачи! Это враки, что границу стерегут без просвета, – за деньги можно найти проводников и убраться из этого гнилого городишки к чертовой матери! Вот, смотри!
   Пробирка отсвечивала тусклым, переливающимся светом.
   – Я нашел реактив. Обшарил развалины двух больниц и нашел! Эта пакость – не человек.
   – И кто же она по-твоему? Мутант? Выродок? Невинность, потерянная торговкой на куче рыбы? – медленно проговорил Сим-Симыч.
   – Дроид. Платиновый дроид, редкая птица. Их выпускали для фильмов и модных показов, для семей миллионеров. В Останкино похожая штучка вела передачу «Птенцы гнезда Петрова». Помнишь?
   – Предположим, – согласился Сим-Симыч. Они с сыном смотрели эту дурацкую передачу по пятницам, и отец не понимал, что мальчишка нашел в этой слюнявой глупости, почему неотрывно пялится в телеэкран.
   – Это очень дорогой дроид, и скорее всего – совершенно не поврежденный. Его можно продать, я навел справки. Главное – не повредить товар.
   – Ты уверен?
   – Конечно! Видишь сам – она не растет, не говорит, не умеет плакать. Замечал, кэп?
   – Предположим, – опять согласился Сим-Симыч. Девочка действительно не росла.
   – В крови у дроидов есть особый фермент, позволяющий отличать их от человека. Когда Тинкельман и Якушкин конструировали первые биомеханизмы, они встроили маркер в геном. Поэтому обработка реактивом вызывает у них свечение, – приплясывая на месте, продолжал Шурик.
   – Покажи-ка, – двумя пальцами Сим-Симыч зажал пробирку, потом ковырнул порез на больной щеке и капнул в сосуд своей кровью. Свечение усилилось!
   – Я, по-твоему, тоже дроид? А по пупу не хохо? Она – ребенок – ходила за нами, пока мы тонули в собственном поту. У тебя совесть вообще есть?
   Суровый взгляд кэпа мог пригвоздить ветеринара к полу, но тот вывернулся.
   – Это вторичная реакция, разложение гемоглобина! Ну что ты как баба, кэп, – дроид просто игрушка, безмозглая и бессмысленная, ты таких стрелял сотнями. Нам заплатят хорошие бабки в Смольном, мы купим катер, два, три! Или уедем отсюда. И Гале… да, ей тоже выделим долю. Помоги запаковать куклу!
   Шурик ошибся, повернувшись к капитану спиной.
   Команде Сим-Симыч сказал вечером, что обиженный невесть на что врач переселился на другой конец города, к бабе, которую давно навещал, и все такое. Правду знали лишь твари из Зоопарка. И Сью – чудесная малышка с кудряшками, пухлыми ножками и шрамом на голове – там, где должно было открываться гнездо под аккумулятор.
* * *
   Откуда Галя взяла андроида и почему считала его своей дочерью, кэп не стал спрашивать. Он вспомнил семейную фотографию на стене кабинета – мужчина, женщина, кучерявая девочка не старше двух лет. Когда-то старший менеджер станции Горьковская была счастлива – и она заслужила счастье.
   С уцелевшей командой Сим-Симыч отпраздновал навигацию, подождал пару дней, а потом вызвал к себе Галю и посоветовал им с Ильей перебраться в деревню, прочь от питерской суеты и вечной уличной грязи. Растить ненаглядную дочку на свежем воздухе, подальше от глупых глаз и городских болезней, в любви и заботе. Удивленная Галя взглянула в усталые глаза кэпа, хотела что-то сказать, но не стала. Она поняла, что он знает – и не предаст.
   Молодые записались в районной книге и в середине мая на попутной телеге уехали в деревушку с непроизносимым финским названием. Тим и Серый отработали лето, а осенью ушли из команды, искать новой жизни. Сим-Симыч нанял новых матросов, следующей весной прикупил новый катер и зажил припеваючи – носился по каналам, превышая законную скорость, пил настоящий чай, завел собаку – точнее, подобрал на окраинном пустыре осиротелого щена. Назвал Мухой. Иногда кэпу снилась Чума, но с каждым годом все реже, реже…
   Илья и Галя дважды в год передавали гостинцы и письма с захожими фермерами. Писали, что родили второго ребенка, ждут третьего, завели двух коров, пашут поле и возятся в огороде. Малышка Сюзанна заговорила, научилась читать, стала хорошо кушать, играет с братиком. А по осени у девчушки наконец выпал первый молочный зуб.
   ПЫТАЙТЕСЬ ПОВТОРИТЬ! ЭТО НЕ ОПАСНО!
Зеленый салат по-петроградски
   Мелкая молодая картошка – 1 кг.
   Молодая крапива – 1 пучок.
   Щавель – 1 пучок.
   Сныть – 1 пучок.
   Кислица – 1 стакан.
   Ростки папоротника – 200 г.
   Зеленый лук – 1/2 пучка.
   Нерафинированное подсолнечное масло 50 г.
 
   Отварить молодую картошку в мундирах, не чистить, остудить, порезать самые крупные картофелины пополам. Ростки папоротника обжарить до мягкости, порезать, остудить. Крапиву обдать кипятком, остудить, измельчить. Зелень порезать. Все ингредиенты смешать, залить маслом, посолить по вкусу.
Шурпа из голубей
   Голубиные тушки – 3 шт.
   Масло подсолнечное – 100 г.
   Луковицы – 2 шт.
   Морковь – 3 шт.
   Картофель 5 шт.
   Томатная паста или сушеные помидоры – 200 г.
   Лавровый лист, черный перец, паприка.
 
   Голубей ощипать, выпотрошить, отрезать головы и лапки, тщательно вымыть тушки, обсушить. Затем разрезать птиц на кусочки, размером с фалангу пальца. Лук и морковь порезать мелкой соломкой, четыре картофелины кубиками, одну натереть на терке. Раскалить в казане масло, забросить туда мясо, поджаривать, помешивая, пока не уйдет сок. Засыпать лук, через 5 минут морковь, поджаривать до полуготовности. Затем убавить огонь, добавить томатную пасту, 2 стакана кипятка и протертую картофелину. Протушить 10 минут, добавить оставшуюся картошку, еще стакан воды, соль, пряности и тушить до готовности.
Ржаные лепешки
   Ржаная мука – 0,5 кг
   1 куриное яйцо
   Масло сливочное – 100 г.
   Соль.
 
   Замешивается тесто на воде с яйцом, солью и половиной масла. Консистенция – как у густой сметаны. Поварешка теста выливается на смазанную маслом и разогретую сковороду, выпекается под крышкой, на медленном огне. Когда одна сторона подрумянилась, лепешка переворачивается и допекается.
   ПЫТАЙТЕСЬ ПОВТОРИТЬ! ЭТО НЕ ОПАСНО!

Юлия Зонис
Бунт еды

   Автор выражает благодарность Дарксиду за Харлана Эллисона и все хорошее.

   Жил-был гребаный Джонни-Пончик. Ну да, тот, который бабку с дедкой зарезал и сожрал. Но самый смак – это, конечно, его аргументация. Джонни-Пончик не дурак был языком потрепать, ему только дай поаргументировать.
   – Ля! – говорил Джонни-Пончик. – Эти чувырлы от века жрали нас. А теперь давайте мы их!
   К круглому прислушались. За ним, блин, пошли. Сначала донатсы зажевали пекарей, потом пицца слопала своего итальянского шефа, а уж когда дело дошло до бургеров и биг-маков… надо ли говорить, чем все это кончилось. Вот потому я сижу в чертовом вонючем подвале и думаю о Джонни-Пончике, и я настолько, ля, голодный, что готов уже и Джонни-Пончика сожрать, хотя у него железные зубищи, как у Мармеладного Джо, и зачерствел он, революционер поганый, лет сто назад как минимум.
   Рядом сидит и дышит мне гнильем в ухо Освальд. Освальд су-шеф из суши-бара, и многие бы над этим изрядно посмеялись, не будь в суши-баре таких острых ножей. Освальд мастак по ножам, даже так – Мастер с большой, ля, буквы. Он их и метать горазд, и вспарывать кишку кровяной колбасе, и шинковать сардельки на лету, и сбивать горлышки лимонадных бутылок, но больше всего он, конечно, любит делать медленный, аккуратный разрез на горле пряничных человечков. Ох уж эти пряничники, шустрые ребята, мимо не пройдут – воткнут в жопу карамельную палочку. Но у Освальда с ними разговор короткий. Он истинный ариец, Освальд. У него и форма нацистская есть. Спер в какой-то антикварной лавчонке.
   Справа сопит Пед. То ли он педик, то ли педофил, то ли логопед, а может, лох педальный – лично я не спрашивал, да мне и не интересно. Он третий в тройке, вот и все, потому что второй я – Марио, простой такой парнишка с перекрестка 3-й и 22-й. Да, простой, ля! Мы жили в домике за оградой, у нас был почтовый ящик на столбе, часы с кукушкой или, там, с канарейкой и полосатые паласы, связанные бабушкой. Бабушка сидела на веранде, качаясь в скрипучем кресле, и непрерывно скрипуче зудела:
   – Ля! Где же, ля, солнце! Чертовы гребаные уроды, понастроили своих чертовых уродливых небоскребов, и где же теперь солнце, я вас спрашиваю?! – и больно тыкала меня спицей.
   Вот такая у меня была крутая бабка. Ее сожрала нашпигованная луком-пореем индейка, и было это на самое Рождество, когда над городом сыпался мелкий колючий снег.
   Кстати о снеге…
   – Я говорю, скопниться с Индейцем и поджарить его, всех делов, – хрипит Освальд.
   Речь идет, понятно, об Отмороженном. О проклятом долбаном Бен энд Джерриз, который повадился ходить по нашему кварталу, о гребаном ассорти с клубнично-бананово-чизкейковым вкусом. Это мы знаем, потому что Распиздяй успел отстрелить Отмороженному лапоть, прежде чем тот превратил его в сосульку. Лапоть мы сожрали, помянув добрым словом Распиздяя. Тогда же мы взяли в тройку третьего, то есть Педа. А так бы не взяли. Ненадежный он человечишко, Пед. Трус.
   – А может, не стоит высовываться? – блеет он, поправляя очочки на своей долбаной переносице. – Зима кончается. Скоро он сам растает.
   Как же, держи карман шире! Растает он, Отмороженный. А куры сгниют, шипучка выдохнется, и медок съедят пчелки. Ничуть не. Шипучка пьет всех! Пчелки на ёлке, медок им едок, а жареные куры, твари проклятые, больше всего любят выклевывать человеческие глаза. Как стаей налетят, не отобьешься. И каплют, суки, прогорклым жиром.
   Вот консервы почему-то можно жрать. Муку. Сухое молоко. Порошки там всякие. Только где это теперь достанешь? Все склады давно разграбили бандиты покруче нашей триады. Так и приходится: либо мы их, либо они, продукты гребаные, нас. Освальд говорит, это натуральный отбор. Говорит, останутся сильнейшие. Пед говорит, что нам настанет пипец, когда оживет и перестанет питься вода. Без воды, мол, никак. Это правда. Шипучку и даже молоко пакетированное хрен упокоишь. Разве что испаришь из огнемета, но у нас, как на грех, кончился керосин. Это когда мы в прошлый раз вышли на Отмороженного. Гад прикончил Распиздяя и удрал по крышам, оставляя за собой сладкие липкие кляксы, а нам пришлось взять в тройку трусливого Педа.
   – Я думаю, гнездо у него где-то тут, – щурит белесые глаза Освальд.
   Из заваленного мешками с мусором и прочим дерьмом подвального окна пробивается тусклый свет, и в нем глаза Освальда кажутся грязными, как вода в луже. Вообще-то он сука. Но уж больно с ножами крут. И жопу, если что, прикроет. Нормальный парень, короче.
   – Зачем Отмороженному гнездо? – недоумевает Пед.
   Освальд поворачивает к нему лицо-лезвие.
   – Чтобы выродков своих растить, – шипит он. – Неужели непонятно? У нас тут опасная зона. Наш флеймер сдох, но у Индейца и его парней есть, и у Мармеладного Джо есть.
   Мармеладного Джо прозвали так после того, как он своими железными зубищами в одиночку порвал целую уйму мармелада. Яблочного, самого вредного. Тогда еще ходили большой тусой, а не тройками, и мармеладом этим замоченным вся улица обжиралась.
   – Опасно, – бормочет Освальд. – А сукатварь…
   Он так и говорит слитно, «сукатварь».
   – …а сукатварь жопу свою не хочет тащить в другой квартал. Значит, что-то у него тут есть. Что-то ценное. Гнездо. Или баба.
   – Или морозильник, – слабо улыбается Пед.
   Это он так шутит. Но Освальд все равно смотрит на него, как на идиота, и еще пальцем крутит у виска.
   – А Трут говорит, – вмешиваюсь я, чтобы не было ссоры, – что видел в районе Марципановую Девочку.
   Освальд оборачивается ко мне, скалясь, как бабушкин ротвейлер.
   – Марципановых Девочек нет! – выплевывает он. – Это миф. Сказочка, чтобы пугать таких дурачков, как ты, Марио.
   Я пожимаю плечами. Дурачок так дурачок. Бабка меня еще покруче обзывала. И где теперь та бабка?
   – Решено, – говорит Освальд, вновь поворачиваясь к окну. – Идем на Сорок пятую по аллеям. Там в подвале макдачной должен быть яичный порошок. Берем пять ящиков, меняем на керосин. Если у Меняльщика нет керосина, отдаем порошок Индейцу, он нам свой огнемет занимает на день. Возвращаемся и мочим Отмороженного. Всем всё? Ну тады по коням.
* * *
   Всю дорогу я думаю, какой это тупой, ля, план. Всю гребаную дорогу по мокрой улице, где под ногами хлюпает какая-то слизь и небо хмурится сквозь прорехи домов – результат армейской бомбежки, чтоб им не пить, не есть – я думаю о том, что в макдачную соваться не стоит. Маки самые скверные противники. Все дело в булке. На одну половину тебя положит, другой прихлопнет, и барахтайся потом, пока тебя переваривают заживо. А вся глотка забита майонезом и долбаными салатными листьями. Лепешки немногим лучше – облепят, обернут и задушат, будешь потом таким роллом. Ребята рассказывали, видели они потом эти роллы. Человек уже вроде и переварился, а вроде и стал частью этой фигни, а лицо они оставляют напоследок. Страшно аж до усрачки. Но страшней всего, конечно, Марципановая Девочка. С ней никакие долбаные роллы не сравнятся. У нее голубые леденцовые глаза и длинные когти из леденцов, и ими она вырывает человеческие сердца. А потом не жрет, а нанизывает на пики решетки, окружающей церковь на перекрестке 13-й и 22-й. И тех сердец там уже море. Их даже вороны не жрут. Может, потому, что церковные облатки сожрали всех ворон.
   – А как думаете, – вдруг говорит идущий по правую руку Пед, хотя сейчас бы следовало помолчать, – почему, по вашему разумению, не ожил яичный порошок?
   – Захлопни пасть, – кратко отвечает Освальд.
   Он деловой. Весь – дело, весь – цель, у него в правом глазу так и светится: «пять ящиков яичного порошка», а в левом пробегает: «бак керосина или огнемет у Индейца». Наверное, это правильно – не думать о всякой фигне, когда на дело идешь. Поэтому Освальд надежный. А Пед – так, слизняк и дрянь. Но мне тоже интересно. Действительно, почему?
   – Я думаю, – тихо, но упрямо продолжает Пед, поправив шотган на плече, – что все дело в рекламе. То есть, потом уже в рекламе, а сначала – в сказках и побасенках. Ну, понимаете, Джонни-Пончик – это же фольклорный герой, его все с детства знают. Понимаете, в фольклоре каждого народа он свой, ну, там, ирландский сбежавший пудинг, русский Колобок, норвежский блинчик, пряничные человечки…
   Вот их поминать точно не стоит. Проклятые пряничники, гвардия Джонни-Пончика во время бунта. Освальд резко оборачивается к Педу, и на секунду мне кажется, что он сейчас врежет очкарику прикладом по зубам. Но сдерживается. Только головой качает, в том смысле, что «бывают же на свете такие придурки». Идем дальше. Пед бубнит:
   – Все дело в том, что мы одушевляли еду. Понимаете, придавали ей личностные качества, а затем настала пора телевизионной рекламы, и тут уже просто пошел вал: шоколадные мишки, Милки-Вэи, Мистеры Пингви, говорящие йогурты, бутылки с Кока-Колой и Эм энд Эмсы… мы слишком в них верили, а вера творит чудеса, особенно детская вера…
   – Сотвори чудо и захлопни пасть! – шипит Освальд. – Я что-то слышу.
   Пед затыкается. Мы останавливаемся и стоим, навострив уши. И тут я тоже слышу откуда-то сверху: «Шлеп-шлеп-шлеп». Вот непруха! Отмороженный нашел нас первым.
* * *
   Мы сидим за старой баррикадой из ящиков, столов и кроватей и нычимся. Посреди аллеи раскорячилась туша Отмороженного. Он похож на ком разноцветного теста, причем в тесте кипит своя жизнь – что-то там булькает и пузырится, и вот на поверхность, как кролик из шляпы, выкатывается розовый шарик глаза. Этим шариком Отмороженный шарит по аллее. Я громко сглатываю слюнки. Клубничное, самое мое любимое. Однажды бабка повела меня в кино. Я тогда был совсем птенец, от горшка два вершка, ничего не запомнил, кроме светящихся букв на фасаде, лотка с попкорном и трех шариков клубничного мороженого в вафельном стаканчике. Мороженое было жирное, сладкое, на языке так и таяло, а вафли приятно похрустывали… Может, это был бабкин день рождения. А может, и мой. Не помню.
   Нычимся мы потому, что у нас есть только помповики, мой винтарь и ножи Освальда. А такой туше наши пули – что слону дробина: схомячит, выплюнет и не поморщится, а потом нас отморозит. Это у него быстро.
   Отмороженный вертит башкой, или что у него там, с розовым шариком глаза. Он нас чует, но пока не знает, где мы точно. Перебивает собственная бананово-клубничная вонь. Освальд готовит ножи. Он свою жизнь задешево не продаст. Может, откромсает Отмороженному еще один лапоть. А что толку – тот новый выдавит.
   Вот тварь как бы проседает и начинает то ли идти, то ли катиться к нам. «Шлеп-шлеп», – с него шлепаются разноцветные капли, оставляя на асфальте липкие следы. Наверное, по следам Отмороженного легко выследить. Только кому это в голову придет. Освальд крепче сжимает рукоять своего любимого тесака для рыбы с широким лезвием. Я тихо прицеливаюсь в розовый глаз, который все еще торчит из белой башки Отмороженного. «Шлеп-шлеп», – накатывает запах бананов, клубники и гнили, и тут…
   Фффффффффффррясссссссссь! Струя пламени ударяет Отмороженному в спину. Тот замирает и медленно распадается пополам, и вторая струя – ффффффффрясссссссссь! – уже поджаривает левую половину. Но Отмороженный неслаб, быстро стекается, прыжками-скачками летит к пожарной лестнице и ловко, как огромный белый слизняк, течет по ней вверх, на крышу, где засела тройка Индейца. Их огнемет я по звуку отличаю. Оглядываюсь на Освальда. В одном глазу у него радость, потому что пронесло. В другом – неистовая злоба, потому что Индеец вперся на нашу охотничью территорию. Но с Индейцем мы разберемся позже. Пока – тикать вверх по переулку и к макдачной.
   – Следы его видите? – хрипит Освальд.
   Я киваю, глядя на розовые лужицы. Пед протирает свои очочки.
   – Давайте по следам.
   – Зачем? – тупо спрашивает Пед и даже бросает очки протирать.
   – Затем, – шипит Освальд, – что там у него кладка. Нутром чую, он где-то икры наметал. А икринки, пока маленькие, брать надо. Потом вырастут, хрен их возьмешь. Отморозят тут всех к гребеням.
   Я киваю. В словах Освальда есть логика. Как и всегда.
 
   Мы идем по крышам. С той встречи, когда погиб Распиздяй, Отмороженный отчего-то полюбил крыши. Может, думает, что удобно на людей сверху прыгать. Если он вообще думает. Мы засекли липкий след на пожарке в полуквартале от баррикады, теперь бежим по мокрому гудрону, стараясь не потерять цепочку цветных луж.
   Я оглядываюсь через плечо. Слева и внизу 22-я, моя родная. Еще несколько перекрестков – и будет мой дом, с верандой и даже с бабушкиным скрипучим креслом. Крыша веранды давно прохудилась, и клетчатый плед на кресле сгнил от дождей, а кости ротвейлера зарыты в саду. Мы его еще с бабкой съели. Когда зарывали кости, бабка сказала, что Бобби – это ротвейлер наш – отправился на небеса. Я подумал, зачем бы на небесах понадобилась старая вонючая псина, но промолчал. С бабкой не спорят.
   С церковной крыши внизу с карканьем снялись облатки и полетели кормиться. Хорошо хоть, что нас не заметили. Были на ограде сердца или нет, я так и не рассмотрел.
 
   Гнездо мы нашли по натоптанному. Огромное липкое пятно растеклось по гудрону. Его даже дождь не смыл, и пахло от него клубнично-банановой гнилью. Слой сантиметра три, не меньше. В другое время я бы, может, встал на четвереньки и полизал слегка, но сейчас нельзя. Хрен знает, как там у них с Индейцем обернется. Индеец парень крутой, и в тройке у него не лохи, но и Отмороженный неслабый. Вернется, пока мы тут над кладкой его раскорячились, – и все, опачки, привет Бобби и его верным блохастым дружкам.
   – Зачем он тут так метался? – тихо спрашивает из-за спины Пед.
   – Очочки протри! – грубо отвечаю я.
   Не то чтобы я не любил Педа. Просто всё зло от лишних вопросов. Я так считаю.
   Пятно растеклось перед домиком на крыше. Такая кирпичная квадратная надстройка. Может, там механизмы лифта стояли. Или жил кто-то. Маленький человечек, который любит жить на крыше. Короче, самое оно для кладки. Темно, тихо, холодно, и даже заунывное карканье облаток доносится глухо, издалека.
   – Ну, – выдыхает Освальд. Поднимает помповик на уровень груди, целясь в черный прямоугольник входа. – Пошли.
   И тут мне становится худо. Ненавижу нырять в темноту! Но я не поддаюсь панике и иду следом за Освальдом, потому что очковать – последнее дело. За мной, отдуваясь, топает Пед. Он тоже очкует и поэтому насвистывает сквозь зубы. Идет и свистит дурацкий мотивчик. Дурак-дураком. Когда я оборачиваюсь, он улыбается мне щербатой улыбкой. Это ему Освальд как-то передний зуб вышиб.
   – Ты не бойся, Марио, – говорит он, хотя сам очкует покруче меня. – Ты представь, что это просто шарики мороженого в вафельном стаканчике.
   Откуда он про шарики-то знает? Я мотаю башкой, чтобы отбросить ненужные мысли, и ныряю в темноту. На помповике Освальда впереди вспыхивает подствольный фонарь. Луч разрезает плотный, как тесто, мрак. Прыгает по стенам. Высвечивает какие-то надписи. Кучи хлама. Голубиное дерьмо. И останавливается в углу, отразившись в огромных, широко распахнутых глазах.
* * *
   У нее голубые глаза и волосы, и невозможно-белое платьице. Она сидит, поджав к подбородку острые коленки. Волосы вьются мягкими локонами. Даже отсюда понимаю, какими мягкими, хотя на самом деле быть этого не может, потому что она – самая настоящая Марципановая Девочка. Сердце гулко бухает на раз-два-три и, миновав жопу, падает прямо в пятки. Сердцу не хочется на ограду к облаткам. Девочка поднимает кукольное, белое-белое треугольное личико и протягивает к нам руки.
   – И**ть, – говорит Освальд, но почему-то не стреляет.
   У меня уже палец замерз на спуске, словно на него дохнул Отмороженный.
   Девочка протягивает руки, смотрит своими кукольными глазищами и говорит:
   – Дяденьки, меня зовут Мальвина. Я боюсь темноты. Возьмите меня отсюда.
   Пед выдвигается у меня из-за спины и делает шаг вперед. Освальд хватает его за плечо и громко шепчет:
   – Окстись, придурок, это же марципановая сучка! Она тебя живо оприходует!
   Девочка смотрит. Освальд, осклабившись, говорит ей:
   – Вот какая у Отмороженного сладенькая подружка. Говори, сука, где кладка!
   Девочка хлопает длинными ресницами. Губы ее жалобно кривятся.
   – Я не марципановая! – кричит она, только очень тихо кричит, шепотом. – Я настоящая девочка! Я его боюсь! Он холодный! Он приходит и хочет погладить меня, но всегда отдергивает руку. Он не пускает меня наружу! Заберите меня отсюда!
   Пед сбрасывает пятерню Освальда с плеча и делает еще шаг. Освальд передергивает помпу.
   – Подойдешь ближе к ней – пеняй на себя.
   Пед оборачивается к нему. Очки блестят в луче подствольного фонаря, и Пед кажется вовсе не Педом, а каким-то незнакомым и страшным очкариком.
   – Это ребенок, – говорит он. – Девочка не понимает…
   – Все она понимает, – цедит Освальд. – И я понимаю, что ты у нас педофил и любишь маленьких девочек, но это не тот случай. В сторону!