Страница:
Чуть дальше располагался сам Петр Павлович («Вестинвест»), тихо ужинавший в компании сотрудников.
В углу задумчиво отдыхал с сигарой знаменитый кинорежиссер нового поколения («Друган» и «Друган возвращается»), клипмейкер и политический консультант, байкер и сын крупнейшего деятеля советской культуры Тима Болконский – блестел бритым черепом и серьгами во всех ушах, чернел маленькой бородкой. В то время, когда происходит действие этого рассказа, Тима еще не исчез из Москвы неведомо куда, не то в Республику Эйре, не то вовсе в Квебек, не предался еще огнепоклонничеству, не погрузился в дзен…
Неподалеку устроился, совершенно не привлекая к себе внимания, просто равный среди первых, небезызвестный N (МВД, Рособсчет, снова МВД, думский комитет по льготам и привилегиям). Он пока был жив, ничто не предвещало дурного.
И Руслан, кажется, Абстулханов, все его звали просто Абстул, как-то мельком познакомили его с Иваном Эдуардовичем Добролюбовым, могли возникнуть общие интересы в области привлечения привозной рабочей силы, но потом отпало, Абстул этот тоже там сидел, вроде бы уже принял сильно или нанюхался… Говорят, и он погиб вскоре, ну, следовало ожидать.
И еще там было много народу, все знакомые.
Сидели, выпивали-закусывали, приятно беседовали.
Постепенно, по мере того как время шло к полуночи и кончалась бутылка рекомендованного Ивану бордо, да и не только его бутылка, разговор делался, конечно, все более общим.
Потом все оказались почему-то за одним столиком, даже Петр Павлович, налили каждый своего напитка, замолчали и стали вдруг слушать Ваню Добролюбова, а он принялся произносить какой-то не то тост, не то доклад, и все молчали и слушали, и Олеська Грунт не сводила с него прекрасных лживых глаз.
Да, говорил Иван Эдуардович Добролюбов, я строю дома, и все знают, что нет в этом городе лучше домов, чем мои. Разве вы все не живете в моих домах, а те, кто еще не живет, разве не собираются в самое ближайшее время поселиться в одном из них? Где жили раньше вы все, исключая разве что Тиму, ты, Тимка, знаю, и раньше жил неплохо, на Котельниках, а остальные? В пятиэтажках вонючих вы жили, вот где, в хрущобах,
в бараках с дровяным отоплением и кривым сортиром через двор,
в перестроенных ночлежках без телефона, какой там телефон,
в совхозных общагах, в общагах заводских,
в молодежных домах гостиничного типа с одной кухней на этаж,
в зассанных подъездах с засранными лифтами,
в скудности и уродстве,
в убожестве и смраде,
в мерзости и гнили была ваша жизнь.
Я, Ваня Добролюбов из Йошкар-Олы, построил вам дома. Я построил эксклюзивные резиденции с пентхаусами и, блин, инфраструктурой, блин, с видео, блин, наблюдением и фитнесом, блин, блин, блин, с паркингом на хренову тучу машино-мест, но вам все равно мало, с укрепленными под ваши джакузи и трехтонные ванны перекрытиями, с венецианской штукатуркой и каррарским, ё, мрамором в холле-вестибюле, с колоннами, ё, внутри, ё, квартир, ё, по индивидуальным, ёханый бабай, проектам, эксклюзив-люкс, грёбаный мамай, для обеспеченных господ, блядь!
И не думайте, что я только это построил.
Может, вам нравится жить на земле, а не в воздухе, и вы предпочитаете коттеджный поселок клубного класса в лесу, все коммуникации центральные, быстрый Интернет, магазин-ресторан-школа? Так знайте, что все это тоже построил я.
И таунхаусы я построил.
И усадьбу дворцового типа, берег реки, ландшафтные работы, один и пять гектара, – я!
Я, Добролюбов И.Э., 1969 г. р., мужской, русский, незаконченное высшее, я дал вам главное, что отличает вас от ваших родителей, от их родителей и от предков, глотавших дым и давивших тараканов в черных избах под соломой, что отличает вас от современников, которым не повезло, от оставшихся в советских бесплатных квартирах с кривыми стенами и потолочными синяками протечек, от бомжей, в конце концов, – я дал вам достойное человека жилье! Вы говорите, машины? А я говорю – фуфло ваши немецкие, английские, японские, шведские и все остальные железяки! Первые пятьдесят штук украл, купил без пробега по России, а тут столб, и привет со списанием… Дом в ДТП не расплющишь. Элитное жилье – вот светлое будущее, которое столько лет строили все, а построил я. Элитное, слышите, уроды? Это я сделал вас элитой, я, а не Ельцин. Конкретно я.
Но все это – говно.
Потому что думать нужно о душе, брателло. Можете мне верить, я отвечаю за базар, и если я говорю о душе, то я готов мазать с любым, что без души всё – говно, как я уже сказал выше.
Короче. Я подумал о душе. И я понял, что нужно душе, господа. Небо, вот что.
Дом, обычный дом, как бы ни был он хорош, это только пещера, для уменьшения объема земляных работ не вырытая в земле, а построенная на земле. И как бы ни был высок обычный дом – двадцать, сорок, сто сорок этажей, – это только нарост на земле, искусственная гора с искусственными пещерами, и мы, те, кто живет в таком доме, всего лишь дикари, трусливо вцепившиеся в землю, навеки поселившиеся на земле.
А жить надо в небе. Там хорошо душе, светло и пусто. Она понемногу привыкает к своему будущему ПМЖ, ночью она вылетает в окно и бултыхается в восходящих и нисходящих потоках на уровне привычного этажа. Обычные же человеческие души, покидая, как положено, на ночь тела, вынуждены пользоваться дымоходами или вентиляционными шахтами, что неприятно. Жить надо в небе, там наш дом. И не надо ждать, пока тебя пригласят туда, пока врачи передадут приглашение, а священники помогут собраться, надо переселяться по собственной инициативе и с моей помощью.
Внимание!
Открытое акционерное общество «Ба-билон» строит в Москве самый высокий в мире дом. Этот дом соединит землю и небо. Ограниченное количество квартир. Гибкая система скидок. Достань до небес!
Иван Эдуардович умолк и огляделся. В клубе было на удивление спокойно, многие столики опустели, из знакомых не осталось почти никого. А те, кто остались, никакого внимания на Добролюбова не обращали, будто и не он только что произносил гордые и страшные слова. «Может, – подумал враз оробевший богоборец, – и действительно не говорил, то есть только мысленно?..»
Впрочем, Тимофей Болконский, кажется, все слышал. Он сидел в своем углу, задумчиво жевал сигару, качал серьгами, гладил бородку, внимательно смотрел на Ивана…
– Ну, Ваня, – наконец сказал молодой Болконский, – пиарщик ты, надо признать, супер. Только вот не смущает ли тебя…
– Что еще, – суетливо перебил Добролюбов, уже понимая, о чем идет речь, но не желая понимать, – что еще меня должно смущать? Там скальное основание, есть результаты глубокой георазведки, есть заключение академии, есть…
– Да какая, к херам, академия, – усмехнулся начитанный юноша. – Ты же ведь знаешь про результат первой попытки? Наверняка знаешь…
Добролюбов хотел послать Болконского в жопу, но не успел, потому что между ними вдруг оказался какой-то неизвестный молодой мужчина в черном кожаном пиджаке поверх черной же майки. Толстым зеленовато-бледным лицом и круглой, наголо стриженной головой незнакомец напоминал гусеницу.
– Слушай, брат, – обратилась гусеница к Добролюбову, – твоя же фирма «Бабилон» называется, так? Давно хочу у тебя спросить, в каком смысле Бабилон, а? В смысле бабла, правильно? В смысле там же метр стоит немерено, да? В том смысле, что несите, значит, бабло, ну? В смысле того, что куда бабло несут, там и Бабилон, нет?
И опять не успел ничего ответить Добролюбов, а Болконский вмешался из-за спины любопытного мужчины.
– Если бы от бабла, – сказал наследник богатых культурных традиций, – то получилось бы «баблон», а Бабилон – это в честь песни. Знаешь, братан, есть такая песня: «О, Бабилон! Ие! Там-там-туда-туда… О, Бабилон… Ие…»
– Ну, – сильно обрадовался гусеничный человек, – конечно! Я только не въехал с ходу. Кто ж не знает! Битлы! О, ба-билон, йе! Ну, пацан, ты все просек, да? О, бабилон…
Тут едва не бросился Иван Добролюбов на дурака, но не бросился.
Потому что исчез дурак, и Болконский исчез, и клуб Володички Трофимера исчез вместе со всеми гостями, многие из которых ушли, как было сказано, еще до этого.
И вообще абсолютно все исчезло.
А немного позже закончилась и эта история, относительно которой с самого начала было ясно, чем она закончится.
Башню строили, строили и достроили наконец почти до неба, так что облака, а особенно низкие дождевые и снеговые тучи поползли по ее темным стенам, разрываемые этими стенами в клочья. Небо почернело, вдали загорелись на нем багровые огни – не то атмосферные электрические разряды, не то рекламные неоновые буквы слова «Бабилон», не то цифры проклятого телефонного номера. По этому номеру позвонишь, а там вой какой-то, вопли страшные, пламя гудит… Маленькие люди еще тянулись по галерее, спеша завершить свои строительные дела, глядя кто в небо, кто на землю, но уже не слышен был между ними русский понятный разговор, опасались они, видимо, употреблять ласковое слово «мать» и другие слова на такой высоте, стыдились, и стали говорить на своих языках, и не могли более понимать друг друга. Таджики, которым уж больше нечего было копать, а потому используемые на подсобных погрузочно-разгрузочных работах, не понимали пришепетывающих молдаван, украинцам казалось, что армяне не говорят, а кашляют, поднанятые в помощь иностранцам рязанские только охали да переспрашивали – на том все и остановилось.
Законсервировали, в общем, стройку. Акции ОАО перешли за долги городу, что потом с ними стало, неизвестно. Недострой хотели вроде разбирать, но на это денег не нашлось, а пока искали и отбивались от общественности, возмущенной изуродованным городским пейзажем, проблема решилась сама собою.
Стены стали оседать, оплывать…
Пошли в рост на камнях тонкие деревца, поселились в руинах большие, не виданные прежде птицы…
Потекли, шурша, песочные струйки…
Дунул ветер, и улетел песок…
Сгинул «Бабилон», туда ему и дорога.
Добролюбова жалко, это правда. Была у него мечта, высота-высота, как у летчика из песни, но не сбылась. С другой же стороны – гордыня должна быть наказана и наказывается всегда. Да не так уж он и пострадал, говорят. Небольшой бизнес у него вроде бы остался на Кипре, ремонт и обслуживание высотных зданий. Ну, лишь бы не заносился.
Нам-то хуже.
Смешались языки, и не понимают люди друг друга. Ходим мы по дорогам, а вокруг – все чужие. Неба не достигли, землю же утратили. В вышине над стенами тьма, во тьме над стенами огни, осыпаются стены прахом, и нет уж города, а ведь был.
Ходок
В углу задумчиво отдыхал с сигарой знаменитый кинорежиссер нового поколения («Друган» и «Друган возвращается»), клипмейкер и политический консультант, байкер и сын крупнейшего деятеля советской культуры Тима Болконский – блестел бритым черепом и серьгами во всех ушах, чернел маленькой бородкой. В то время, когда происходит действие этого рассказа, Тима еще не исчез из Москвы неведомо куда, не то в Республику Эйре, не то вовсе в Квебек, не предался еще огнепоклонничеству, не погрузился в дзен…
Неподалеку устроился, совершенно не привлекая к себе внимания, просто равный среди первых, небезызвестный N (МВД, Рособсчет, снова МВД, думский комитет по льготам и привилегиям). Он пока был жив, ничто не предвещало дурного.
И Руслан, кажется, Абстулханов, все его звали просто Абстул, как-то мельком познакомили его с Иваном Эдуардовичем Добролюбовым, могли возникнуть общие интересы в области привлечения привозной рабочей силы, но потом отпало, Абстул этот тоже там сидел, вроде бы уже принял сильно или нанюхался… Говорят, и он погиб вскоре, ну, следовало ожидать.
И еще там было много народу, все знакомые.
Сидели, выпивали-закусывали, приятно беседовали.
Постепенно, по мере того как время шло к полуночи и кончалась бутылка рекомендованного Ивану бордо, да и не только его бутылка, разговор делался, конечно, все более общим.
Потом все оказались почему-то за одним столиком, даже Петр Павлович, налили каждый своего напитка, замолчали и стали вдруг слушать Ваню Добролюбова, а он принялся произносить какой-то не то тост, не то доклад, и все молчали и слушали, и Олеська Грунт не сводила с него прекрасных лживых глаз.
Да, говорил Иван Эдуардович Добролюбов, я строю дома, и все знают, что нет в этом городе лучше домов, чем мои. Разве вы все не живете в моих домах, а те, кто еще не живет, разве не собираются в самое ближайшее время поселиться в одном из них? Где жили раньше вы все, исключая разве что Тиму, ты, Тимка, знаю, и раньше жил неплохо, на Котельниках, а остальные? В пятиэтажках вонючих вы жили, вот где, в хрущобах,
в бараках с дровяным отоплением и кривым сортиром через двор,
в перестроенных ночлежках без телефона, какой там телефон,
в совхозных общагах, в общагах заводских,
в молодежных домах гостиничного типа с одной кухней на этаж,
в зассанных подъездах с засранными лифтами,
в скудности и уродстве,
в убожестве и смраде,
в мерзости и гнили была ваша жизнь.
Я, Ваня Добролюбов из Йошкар-Олы, построил вам дома. Я построил эксклюзивные резиденции с пентхаусами и, блин, инфраструктурой, блин, с видео, блин, наблюдением и фитнесом, блин, блин, блин, с паркингом на хренову тучу машино-мест, но вам все равно мало, с укрепленными под ваши джакузи и трехтонные ванны перекрытиями, с венецианской штукатуркой и каррарским, ё, мрамором в холле-вестибюле, с колоннами, ё, внутри, ё, квартир, ё, по индивидуальным, ёханый бабай, проектам, эксклюзив-люкс, грёбаный мамай, для обеспеченных господ, блядь!
И не думайте, что я только это построил.
Может, вам нравится жить на земле, а не в воздухе, и вы предпочитаете коттеджный поселок клубного класса в лесу, все коммуникации центральные, быстрый Интернет, магазин-ресторан-школа? Так знайте, что все это тоже построил я.
И таунхаусы я построил.
И усадьбу дворцового типа, берег реки, ландшафтные работы, один и пять гектара, – я!
Я, Добролюбов И.Э., 1969 г. р., мужской, русский, незаконченное высшее, я дал вам главное, что отличает вас от ваших родителей, от их родителей и от предков, глотавших дым и давивших тараканов в черных избах под соломой, что отличает вас от современников, которым не повезло, от оставшихся в советских бесплатных квартирах с кривыми стенами и потолочными синяками протечек, от бомжей, в конце концов, – я дал вам достойное человека жилье! Вы говорите, машины? А я говорю – фуфло ваши немецкие, английские, японские, шведские и все остальные железяки! Первые пятьдесят штук украл, купил без пробега по России, а тут столб, и привет со списанием… Дом в ДТП не расплющишь. Элитное жилье – вот светлое будущее, которое столько лет строили все, а построил я. Элитное, слышите, уроды? Это я сделал вас элитой, я, а не Ельцин. Конкретно я.
Но все это – говно.
Потому что думать нужно о душе, брателло. Можете мне верить, я отвечаю за базар, и если я говорю о душе, то я готов мазать с любым, что без души всё – говно, как я уже сказал выше.
Короче. Я подумал о душе. И я понял, что нужно душе, господа. Небо, вот что.
Дом, обычный дом, как бы ни был он хорош, это только пещера, для уменьшения объема земляных работ не вырытая в земле, а построенная на земле. И как бы ни был высок обычный дом – двадцать, сорок, сто сорок этажей, – это только нарост на земле, искусственная гора с искусственными пещерами, и мы, те, кто живет в таком доме, всего лишь дикари, трусливо вцепившиеся в землю, навеки поселившиеся на земле.
А жить надо в небе. Там хорошо душе, светло и пусто. Она понемногу привыкает к своему будущему ПМЖ, ночью она вылетает в окно и бултыхается в восходящих и нисходящих потоках на уровне привычного этажа. Обычные же человеческие души, покидая, как положено, на ночь тела, вынуждены пользоваться дымоходами или вентиляционными шахтами, что неприятно. Жить надо в небе, там наш дом. И не надо ждать, пока тебя пригласят туда, пока врачи передадут приглашение, а священники помогут собраться, надо переселяться по собственной инициативе и с моей помощью.
Внимание!
Открытое акционерное общество «Ба-билон» строит в Москве самый высокий в мире дом. Этот дом соединит землю и небо. Ограниченное количество квартир. Гибкая система скидок. Достань до небес!
Иван Эдуардович умолк и огляделся. В клубе было на удивление спокойно, многие столики опустели, из знакомых не осталось почти никого. А те, кто остались, никакого внимания на Добролюбова не обращали, будто и не он только что произносил гордые и страшные слова. «Может, – подумал враз оробевший богоборец, – и действительно не говорил, то есть только мысленно?..»
Впрочем, Тимофей Болконский, кажется, все слышал. Он сидел в своем углу, задумчиво жевал сигару, качал серьгами, гладил бородку, внимательно смотрел на Ивана…
– Ну, Ваня, – наконец сказал молодой Болконский, – пиарщик ты, надо признать, супер. Только вот не смущает ли тебя…
– Что еще, – суетливо перебил Добролюбов, уже понимая, о чем идет речь, но не желая понимать, – что еще меня должно смущать? Там скальное основание, есть результаты глубокой георазведки, есть заключение академии, есть…
– Да какая, к херам, академия, – усмехнулся начитанный юноша. – Ты же ведь знаешь про результат первой попытки? Наверняка знаешь…
Добролюбов хотел послать Болконского в жопу, но не успел, потому что между ними вдруг оказался какой-то неизвестный молодой мужчина в черном кожаном пиджаке поверх черной же майки. Толстым зеленовато-бледным лицом и круглой, наголо стриженной головой незнакомец напоминал гусеницу.
– Слушай, брат, – обратилась гусеница к Добролюбову, – твоя же фирма «Бабилон» называется, так? Давно хочу у тебя спросить, в каком смысле Бабилон, а? В смысле бабла, правильно? В смысле там же метр стоит немерено, да? В том смысле, что несите, значит, бабло, ну? В смысле того, что куда бабло несут, там и Бабилон, нет?
И опять не успел ничего ответить Добролюбов, а Болконский вмешался из-за спины любопытного мужчины.
– Если бы от бабла, – сказал наследник богатых культурных традиций, – то получилось бы «баблон», а Бабилон – это в честь песни. Знаешь, братан, есть такая песня: «О, Бабилон! Ие! Там-там-туда-туда… О, Бабилон… Ие…»
– Ну, – сильно обрадовался гусеничный человек, – конечно! Я только не въехал с ходу. Кто ж не знает! Битлы! О, ба-билон, йе! Ну, пацан, ты все просек, да? О, бабилон…
Тут едва не бросился Иван Добролюбов на дурака, но не бросился.
Потому что исчез дурак, и Болконский исчез, и клуб Володички Трофимера исчез вместе со всеми гостями, многие из которых ушли, как было сказано, еще до этого.
И вообще абсолютно все исчезло.
А немного позже закончилась и эта история, относительно которой с самого начала было ясно, чем она закончится.
Башню строили, строили и достроили наконец почти до неба, так что облака, а особенно низкие дождевые и снеговые тучи поползли по ее темным стенам, разрываемые этими стенами в клочья. Небо почернело, вдали загорелись на нем багровые огни – не то атмосферные электрические разряды, не то рекламные неоновые буквы слова «Бабилон», не то цифры проклятого телефонного номера. По этому номеру позвонишь, а там вой какой-то, вопли страшные, пламя гудит… Маленькие люди еще тянулись по галерее, спеша завершить свои строительные дела, глядя кто в небо, кто на землю, но уже не слышен был между ними русский понятный разговор, опасались они, видимо, употреблять ласковое слово «мать» и другие слова на такой высоте, стыдились, и стали говорить на своих языках, и не могли более понимать друг друга. Таджики, которым уж больше нечего было копать, а потому используемые на подсобных погрузочно-разгрузочных работах, не понимали пришепетывающих молдаван, украинцам казалось, что армяне не говорят, а кашляют, поднанятые в помощь иностранцам рязанские только охали да переспрашивали – на том все и остановилось.
Законсервировали, в общем, стройку. Акции ОАО перешли за долги городу, что потом с ними стало, неизвестно. Недострой хотели вроде разбирать, но на это денег не нашлось, а пока искали и отбивались от общественности, возмущенной изуродованным городским пейзажем, проблема решилась сама собою.
Стены стали оседать, оплывать…
Пошли в рост на камнях тонкие деревца, поселились в руинах большие, не виданные прежде птицы…
Потекли, шурша, песочные струйки…
Дунул ветер, и улетел песок…
Сгинул «Бабилон», туда ему и дорога.
Добролюбова жалко, это правда. Была у него мечта, высота-высота, как у летчика из песни, но не сбылась. С другой же стороны – гордыня должна быть наказана и наказывается всегда. Да не так уж он и пострадал, говорят. Небольшой бизнес у него вроде бы остался на Кипре, ремонт и обслуживание высотных зданий. Ну, лишь бы не заносился.
Нам-то хуже.
Смешались языки, и не понимают люди друг друга. Ходим мы по дорогам, а вокруг – все чужие. Неба не достигли, землю же утратили. В вышине над стенами тьма, во тьме над стенами огни, осыпаются стены прахом, и нет уж города, а ведь был.
Ходок
Году примерно в шестьдесят девятом… или восьмом… нет, все-таки в девятом, после Чехословакии… да, точно, как раз застой стал силу набирать, в кругах московских полудиссидентских – в мастерских подпольных художников, среди постоянных посетителей джазовых концертов в окраинных ДК и просто по кухням, где любили посидеть с гитарой под безобидного Визбора, – прошел слух о происшествии отчасти комическом, отчасти же трагическом и даже с политической окраской. Героем события называли некоего Иванова, человека в этих компаниях известного.
Кем был Иванов по профессии, толком никто не знал. Одни считали, что он работает старшим научным сотрудником, причем с докторской степенью, в каком-то закрытом НИИ, и даже знали, где этот НИИ располагается: возле метро «Лермонтовская», в мрачном бывшем дворце царского министра путей сообщения, стоявшем за трехметровым забором со львами и грифонами. Другие были уверены, что Иванов – геолог, полгода проводит в экспедициях, а потом тратит сумасшедшие геологоразведочные деньги. Третьи утверждали, что он врач какой-то безответственной, но денежной специальности, не то уролог, не то косметолог, что было равно дефицитно, предполагало большую подпольную частную практику и соответствующие заработки, не говоря уж о связях.
В пользу первой и третьей версий говорило его дружеское прозвище Док Ходок, то есть «док» в смысле «доктор», а про ходока позже. В пользу второй была красивая борода, в которой он появлялся время от времени, а потом сбривал, открывая полностью еще более приятное без нее дамам лицо.
Впрочем, профессия Иванова нам совершенно не важна, а важны именно дамы.
В их честь, как вы уж, верно, догадались, и назван был герой наш ходоком заслуженно.
Отношения его с женщинами тогдашнему – даже вольномыслящему – обществу представлялись вполне аморальными, теперь же, в наши, как говорится, отвязные времена, после полной и окончательной победы мировой сексуальной революции, могут и ретроградам показаться романтическими и даже наивными.
В грубых мужских компаниях тех лет особо энергичных любителей постельного занятия делили на две категории. Из сочувствия к нажитому с возрастом целомудрию пожилых читательниц (которым, подчеркнем, главным образом и адресованы все наши литературные труды) приведем здесь названия этих подразделений в щадящем написании: «гребарь» и «звездострадатель». Пояснять подробно разницу смыслов и смысл разницы, вероятно, нет смысла, все понятно даже вышеназванным суровым оценщицам текста. Скажем кратко: первая разновидность более посвящала себя механико-биологической стороне дела, вторая – эмоционально-психологической.
Сообразительным уже понятно, что Иванов, безусловно, относился к разряду именно страдателей. Индивидуальные же его особенности присвоили ему звание «ходок», в котором отразились неутомимость чувств в сочетании с их недолговечностью. Он влюблялся быстро и бешено, совершал дерзости и безумства. Например, на ночь глядя мог поехать без предварительной договоренности в Дегунино, тогда еще почти недосягаемо окраинное, где в грязи однажды перевернулся троллейбус, прождать предмет желаний за помойными коробами напротив подъезда полтора часа, потом объясняться огненным шепотом еще минут двадцать, потом пробраться вслед за потерявшей всякую осторожность слабой женщиной в малогабаритную распашонку – а, забыли, что это такое, обитатели нового русского жилища! – и там, стянув на пол матрас, сотрясать любовью панельное строение, меж тем как за одной звукопроводной стеной чутко храпели родители, за другой тонко сопело дитя, сотрясать до самых четырех утра, поскольку муж должен был вернуться после ночной работы на электронно-вычислительной машине М-20 около шести, в четыре же выскользнуть бесшумно, доодеться в лестничном ознобе и к первому троллейбусу успеть на остановку – в тоненьких ботинках,
в плаще китайском стильном, но не новом,
внимание народа привлекая нездешней бледностью…
Однажды мужа встретил.
Тот равнодушно взглядом оценил какого-то залетного стилягу и поспешил, усталый, отсыпаться.
А через месяц Иванов уже и представить себе не мог какого-то Дегунина, какую-то робкую жену инженера, хотя иногда пытался с доброй усмешкой вспомнить рискованную поездку и сохранял в целом теплое чувство к Нине… нет, к Тане… скорей, все же к Лене. Но уже новая любовь занимала все его время и силы, он неудержимо рвался в Шмитовский проезд, где в темной глубине коммуналки его ждало счастье, и там под утро он лежал без сна от переутомления, думая: «А вот возьму и женюсь, и все!» Это счастье длилось иногда целый квартал, Иванов даже переезжал в Шмитовский, здоровался любезно с соседями на коммунальной кухне и, выдадим секрет, в это время почти семейной жизни как раз и отращивал бороду, знак успокоения, однако…
В общем, не будем продолжать, все ясно. Тип этот давно описан так, как мы и не замахиваемся, только робко обозначаем – периодически размещая текст столбиком – наше знакомство с источниками.
Вернемся лучше к событию, о котором было начали рассказ, но, как обычно, отвлеклись.
Очередная любовь Иванова имела жилищные условия исключительные: в высотном доме на площади Восстания. Стоит ли описывать прекрасную квартиру с тяжелой казенной мебелью, голубыми коврами и приемником «Фестиваль»? Не стоит, те, кто бывал в таких квартирах, и сами все знают, а кто уже не застал выделяемого ответственным работникам солидного комфорта, все равно представить не смогут. Скажем только, что квартира в высотке принадлежала товарищу Балконскому, руководителю многих творческих организаций, автору знаменитых пьес, поэм и всенародных песен, Герою Социалистического Труда, лауреату всех степеней и, как болтали безответственные и дурно настроенные люди, генералу КГБ. Ведь у нас тогда как считалось – если живет благоустроенно, карьеру, особенно художественную, делает не по способностям, а получает по потребностями даже с избытком, так сразу и КГБ, и обязательно генерал. А что просто подлец и хитрован, это было бы слишком скучно. Да. Ну женат Устин Тимофеевич Балконский был на молодой красавице из древней благородной семьи Свиньиных, случайно уцелевшей благодаря отрешенным музыкальным занятиям в ранге консерваторских профессоров и умению выдавать своих прелестных дочек за крупных партийно-государственных деятелей. Брак этот был с его стороны четвертый (по некоторым биографиям – шестой) и очень счастливый. Жена Анечка его обожала, любила гладить по обнаженной, сплошь покрытой пигментными свидетельствами жизненного опыта макушке и понемногу, сидя днем одна, уже писала красивым школьным почерком воспоминания о последних годах жизни великого человека. Дача большая была переведена на нее, старшие дети получали дачи среднюю и малую, «Волгу» она вообще сама водила, а по части сберкнижек все недвусмысленно регулировалось завещанием: ей на предъявителя, сыновьям именные – словом, все счастливые семьи, как известно, так живут, а несчастные – как попало.
Как вдруг черт нанес на Анечку Балконскую этого Иванова! В Центральном доме литераторов (имени Фадеева, если кто забыл), стоявшем буквально через площадь от фамильного гнезда, на закрытом просмотре в рамках Недели французского фильма встретила она проникшего не совсем легально симпатичного знатока Годара – и погибла. Разговорились, сидя по соседству в большом плюшевом зале, выпили знаменитого кофе в не менее знаменитом буфете, расписанном по стенам соответственно знаменитыми посетителями, и даже рюмку коньяку против обыкновения она выпила да и, ни мало ни много, привела в этот же вечер мужчину к себе. Совсем с ума сошла – мимо вахтерши с фотографической памятью, мимо грозных соседских дверей, мимо всей нашей советской морали, точнее, прямо топча эту мораль сапогами-чулками, которые неделю назад привез ей из Италии, с конгресса драматургов, сам Устин Тимофеевич, а через два дня снова командировался на съезд европейских переводчиков его творчества в небольшой город Хельсинки, так что теперь отсутствовал…
И прислуга уже на ночь ушла.
А, да что говорить! Все и так понятно. В жарком и быстро сохнувшем чистом поту страсти, то засыпая мгновенно на несколько тихих минут, то пробуждаясь одновременно, так что открывшиеся глаза оказывались близко-близко к противоположным открывшимся глазам… Ты давно не спишь, минуту только, и что же ты делала эту минуту, на тебя смотрела, да, на тебя, ты что, снова, о, только не придави меня совсем, не-при-дав-лю, не-при-дав-лю, не-при-дав-лю… В поясничной ломоте, во внезапном голоде до головокружения, в бесконечности продолжений прошли двое с половиною суток.
По истечении же этого времени последовало прощание как бы ненадолго – надо признать, какое-то скомканное и скороговоркой прощание, будто они спешили разлучиться, чтобы уж не отвлекаясь заняться воспоминаниями о минувшем безумии, потому что и ему, и даже ей уже хотелось именно воспоминаний, а не самого безумия, – и Иванов побежал к метро.
То, что произошло в наступившую затем неделю, никакого материалистического объяснения не имеет, хотя на самом деле имеет, конечно. Все причинно-следственные связи за семь дней перепутались и затянулись петлистыми узлами, как затягивается слишком длинная нитка в неловких руках избалованного домашним уходом салаги, пришивающего в мерзлой казарме свой первый подворотничок. Но не порвались…
К еле очнувшейся Ане на исходе второго дня томительных воспоминаний вернулся муж. Шофер внес чемоданы, старичок потянулся вверх, чтобы поцеловать соскучившуюся девочку еще до выкладывания галантерейных, парфюмерных и носильных подарков, да так и застыл, глядя в милые глаза.
Уж каким образом он там разглядел то, что разглядел, неизвестно, хотя удивляться нечему – и не в такие глаза он смотрел, было время, своими почти невидимыми в черепашьих складках черных нижних и желтых верхних век глазами. И многое умел рассмотреть: и свою уже почти неизбежную гибель, и еле видимую возможность спасения, и даже имя того, кем вот сейчас, сию же минуту надо откупиться от собственной смерти, назвать это имя, после чего погаснут огненно-желтые глаза и тихий голос ласково скажет: «Падлэц ты, Устын, но умный падлэц…»
Словом, все понял Устин Балконский. Но движение свое закончил, жену, дотянувшись, поцеловал, открыл, кряхтя, чемоданы и презентовал всю мишуру капитализма той, ради которой постыдно бегал по финским лавкам. А спустя некоторое время ушел в кабинет и занялся там важными делами – то есть час с лишним звонил по разным телефонным номерам, обращаясь к очередному собеседнику то по-партийному, с именем-отчеством, но на «ты», то вовсе никак не обращаясь, а один раз даже полным званием.
Результат этой мстительной деятельности последовал назавтра же.
В отвратительной однокомнатной квартире, которую – откроем еще один секрет – наш Иванов снимал, лишившись своего жилья в результате последовательности женитьбо-разводов, загремел среди дня, когда все серьезные люди находятся на предприятиях и в организациях, дверной звонок. Иванов, не имевший постоянной работы и, будем уж до конца откровенны, кормившийся мелкой спекуляцией, известной в народе под названием «фарцовка», а потому находившийся днем дома и в трусах, сдуру пошел открывать. И ведь не ждал никого, чего ж понесло беспечного глупца к двери с бессмысленным вопросом «кто там»? С лестничной площадки твердо ответили, что участковый на предмет проверки паспортного режима. Поскольку московская прописка в квартире предпоследней жены сохранилась, Иванов спокойно открыл властям, которым наверняка настучали вредные соседи.
Тут же в квартиру вошел настоящий участковый и еще двое мужчин, в которых даже ребенок-дошкольник, родившийся и доросший лет до пяти на родине социализма, немедленно распознал бы известно кого. Участковый остался в прихожей, скучно глядя на свои измазанные почвой участка ботинки, а двое прошли в комнату следом за отступавшим спиной вперед Ивановым. В комнате растерянный хозяин попросил их садиться, на что один из гостей ответил шуткой: «Мы постоим, а кто сядет, это суд решит». После чего он же – второй только молча смотрел в лоб Иванова, примерно на три сантиметра над переносицей – быстро и понятно изложил суть дела. Суть была такая: паразитический образ жизни, спекуляция товарами широкого потребления, перепродажа чеков, имеющих хождение в сети специальных магазинов «Березка», постоянное общение с отщепенцами советской культуры, так называемыми художниками и музыкантами, два установленных эпизода контактов с гражданами капстран и, наконец, систематическое и циничное нарушение норм советской морали. Все это вместе тянет не то что за сто первый километр, но и на химию, а учитывая некоторые особые обстоятельства – и на настоящие лесозаготовительные работы общего режима года на три, о чем народный суд Бабушкинского района столицы и вынесет, несомненно, быстрое решение.
И ведь как в воду глядел! Именно три, именно общего, с отбыванием в исправительном учреждении п/я 1234, то есть в недалеком от города Йошкар-Ола небольшом лагере, куда, сообщим, забегая вперед на месячишко, и отправился осужденный, вернее, осужденный, с ударением на букву «у».
Иванов сидел, чувствуя зябкую беспомощность, которую всегда чувствует человек в трусах среди мужчин в толстых демисезонных пальто. Стыла тишина, нарушаемая только доносившимися с улицы редкими дневными звуками пустого микрорайона. И в этой тишине вступил наконец со своей главной партией второй визитер.
– Будешь, земеля, смотреть, – сказал он и мягко, совершенно по-дружески улыбнулся Иванову, – кого пялишь. Понял, Док Ходок?
Понять-то было нетрудно все с самого начала, одно только изумляло нашего героя и тогда, и долгие годы потом, и нас по сей день изумляет: как же был разоблачен оскорбитель семейной чести товарища Балконского, да еще разоблачен так быстро, и обнаружен черт его знает где, в Бабушкине, в котором и прописан не был? И ведь даже прозвище нарыли! Одних показаний памятливой вахтерши тут не хватило бы… Да, работали товарищи, хорошо работали, грамотно, ничего не скажешь, берегли вверенный им общественный строй. И даже странно, что в конце концов не уберегли, а потому приходит мысль – да полно, точно ли хотели уберечь-то? Или сами?..
Ну, не нашего ума дело. Нам, в смысле – автору, вообще не следует заноситься и много брать на себя, предлагая свои ответы на все вопросы. Нам дай бог только историю до конца досказать в том ее натуральном виде, в котором вручает всю свою историю народ нашей бумажной братии. Лишь некоторые слова можно заменить еще более лучшими, в смысле вычеркнуть, например, здесь «еще более», а сверх того – ни-ни!
Итак, поехал Иванов сводить мордовский лес…
То есть Йошкар-Ола – это Мордовская АССР или Коми-Пермяцкая? Или Коми – это Коми-Пермяцкий автономный округ, а не АССР? И где тогда Сыктывкар, черт возьми?!
Кем был Иванов по профессии, толком никто не знал. Одни считали, что он работает старшим научным сотрудником, причем с докторской степенью, в каком-то закрытом НИИ, и даже знали, где этот НИИ располагается: возле метро «Лермонтовская», в мрачном бывшем дворце царского министра путей сообщения, стоявшем за трехметровым забором со львами и грифонами. Другие были уверены, что Иванов – геолог, полгода проводит в экспедициях, а потом тратит сумасшедшие геологоразведочные деньги. Третьи утверждали, что он врач какой-то безответственной, но денежной специальности, не то уролог, не то косметолог, что было равно дефицитно, предполагало большую подпольную частную практику и соответствующие заработки, не говоря уж о связях.
В пользу первой и третьей версий говорило его дружеское прозвище Док Ходок, то есть «док» в смысле «доктор», а про ходока позже. В пользу второй была красивая борода, в которой он появлялся время от времени, а потом сбривал, открывая полностью еще более приятное без нее дамам лицо.
Впрочем, профессия Иванова нам совершенно не важна, а важны именно дамы.
В их честь, как вы уж, верно, догадались, и назван был герой наш ходоком заслуженно.
Отношения его с женщинами тогдашнему – даже вольномыслящему – обществу представлялись вполне аморальными, теперь же, в наши, как говорится, отвязные времена, после полной и окончательной победы мировой сексуальной революции, могут и ретроградам показаться романтическими и даже наивными.
В грубых мужских компаниях тех лет особо энергичных любителей постельного занятия делили на две категории. Из сочувствия к нажитому с возрастом целомудрию пожилых читательниц (которым, подчеркнем, главным образом и адресованы все наши литературные труды) приведем здесь названия этих подразделений в щадящем написании: «гребарь» и «звездострадатель». Пояснять подробно разницу смыслов и смысл разницы, вероятно, нет смысла, все понятно даже вышеназванным суровым оценщицам текста. Скажем кратко: первая разновидность более посвящала себя механико-биологической стороне дела, вторая – эмоционально-психологической.
Сообразительным уже понятно, что Иванов, безусловно, относился к разряду именно страдателей. Индивидуальные же его особенности присвоили ему звание «ходок», в котором отразились неутомимость чувств в сочетании с их недолговечностью. Он влюблялся быстро и бешено, совершал дерзости и безумства. Например, на ночь глядя мог поехать без предварительной договоренности в Дегунино, тогда еще почти недосягаемо окраинное, где в грязи однажды перевернулся троллейбус, прождать предмет желаний за помойными коробами напротив подъезда полтора часа, потом объясняться огненным шепотом еще минут двадцать, потом пробраться вслед за потерявшей всякую осторожность слабой женщиной в малогабаритную распашонку – а, забыли, что это такое, обитатели нового русского жилища! – и там, стянув на пол матрас, сотрясать любовью панельное строение, меж тем как за одной звукопроводной стеной чутко храпели родители, за другой тонко сопело дитя, сотрясать до самых четырех утра, поскольку муж должен был вернуться после ночной работы на электронно-вычислительной машине М-20 около шести, в четыре же выскользнуть бесшумно, доодеться в лестничном ознобе и к первому троллейбусу успеть на остановку – в тоненьких ботинках,
в плаще китайском стильном, но не новом,
внимание народа привлекая нездешней бледностью…
Однажды мужа встретил.
Тот равнодушно взглядом оценил какого-то залетного стилягу и поспешил, усталый, отсыпаться.
А через месяц Иванов уже и представить себе не мог какого-то Дегунина, какую-то робкую жену инженера, хотя иногда пытался с доброй усмешкой вспомнить рискованную поездку и сохранял в целом теплое чувство к Нине… нет, к Тане… скорей, все же к Лене. Но уже новая любовь занимала все его время и силы, он неудержимо рвался в Шмитовский проезд, где в темной глубине коммуналки его ждало счастье, и там под утро он лежал без сна от переутомления, думая: «А вот возьму и женюсь, и все!» Это счастье длилось иногда целый квартал, Иванов даже переезжал в Шмитовский, здоровался любезно с соседями на коммунальной кухне и, выдадим секрет, в это время почти семейной жизни как раз и отращивал бороду, знак успокоения, однако…
В общем, не будем продолжать, все ясно. Тип этот давно описан так, как мы и не замахиваемся, только робко обозначаем – периодически размещая текст столбиком – наше знакомство с источниками.
Вернемся лучше к событию, о котором было начали рассказ, но, как обычно, отвлеклись.
Очередная любовь Иванова имела жилищные условия исключительные: в высотном доме на площади Восстания. Стоит ли описывать прекрасную квартиру с тяжелой казенной мебелью, голубыми коврами и приемником «Фестиваль»? Не стоит, те, кто бывал в таких квартирах, и сами все знают, а кто уже не застал выделяемого ответственным работникам солидного комфорта, все равно представить не смогут. Скажем только, что квартира в высотке принадлежала товарищу Балконскому, руководителю многих творческих организаций, автору знаменитых пьес, поэм и всенародных песен, Герою Социалистического Труда, лауреату всех степеней и, как болтали безответственные и дурно настроенные люди, генералу КГБ. Ведь у нас тогда как считалось – если живет благоустроенно, карьеру, особенно художественную, делает не по способностям, а получает по потребностями даже с избытком, так сразу и КГБ, и обязательно генерал. А что просто подлец и хитрован, это было бы слишком скучно. Да. Ну женат Устин Тимофеевич Балконский был на молодой красавице из древней благородной семьи Свиньиных, случайно уцелевшей благодаря отрешенным музыкальным занятиям в ранге консерваторских профессоров и умению выдавать своих прелестных дочек за крупных партийно-государственных деятелей. Брак этот был с его стороны четвертый (по некоторым биографиям – шестой) и очень счастливый. Жена Анечка его обожала, любила гладить по обнаженной, сплошь покрытой пигментными свидетельствами жизненного опыта макушке и понемногу, сидя днем одна, уже писала красивым школьным почерком воспоминания о последних годах жизни великого человека. Дача большая была переведена на нее, старшие дети получали дачи среднюю и малую, «Волгу» она вообще сама водила, а по части сберкнижек все недвусмысленно регулировалось завещанием: ей на предъявителя, сыновьям именные – словом, все счастливые семьи, как известно, так живут, а несчастные – как попало.
Как вдруг черт нанес на Анечку Балконскую этого Иванова! В Центральном доме литераторов (имени Фадеева, если кто забыл), стоявшем буквально через площадь от фамильного гнезда, на закрытом просмотре в рамках Недели французского фильма встретила она проникшего не совсем легально симпатичного знатока Годара – и погибла. Разговорились, сидя по соседству в большом плюшевом зале, выпили знаменитого кофе в не менее знаменитом буфете, расписанном по стенам соответственно знаменитыми посетителями, и даже рюмку коньяку против обыкновения она выпила да и, ни мало ни много, привела в этот же вечер мужчину к себе. Совсем с ума сошла – мимо вахтерши с фотографической памятью, мимо грозных соседских дверей, мимо всей нашей советской морали, точнее, прямо топча эту мораль сапогами-чулками, которые неделю назад привез ей из Италии, с конгресса драматургов, сам Устин Тимофеевич, а через два дня снова командировался на съезд европейских переводчиков его творчества в небольшой город Хельсинки, так что теперь отсутствовал…
И прислуга уже на ночь ушла.
А, да что говорить! Все и так понятно. В жарком и быстро сохнувшем чистом поту страсти, то засыпая мгновенно на несколько тихих минут, то пробуждаясь одновременно, так что открывшиеся глаза оказывались близко-близко к противоположным открывшимся глазам… Ты давно не спишь, минуту только, и что же ты делала эту минуту, на тебя смотрела, да, на тебя, ты что, снова, о, только не придави меня совсем, не-при-дав-лю, не-при-дав-лю, не-при-дав-лю… В поясничной ломоте, во внезапном голоде до головокружения, в бесконечности продолжений прошли двое с половиною суток.
По истечении же этого времени последовало прощание как бы ненадолго – надо признать, какое-то скомканное и скороговоркой прощание, будто они спешили разлучиться, чтобы уж не отвлекаясь заняться воспоминаниями о минувшем безумии, потому что и ему, и даже ей уже хотелось именно воспоминаний, а не самого безумия, – и Иванов побежал к метро.
То, что произошло в наступившую затем неделю, никакого материалистического объяснения не имеет, хотя на самом деле имеет, конечно. Все причинно-следственные связи за семь дней перепутались и затянулись петлистыми узлами, как затягивается слишком длинная нитка в неловких руках избалованного домашним уходом салаги, пришивающего в мерзлой казарме свой первый подворотничок. Но не порвались…
К еле очнувшейся Ане на исходе второго дня томительных воспоминаний вернулся муж. Шофер внес чемоданы, старичок потянулся вверх, чтобы поцеловать соскучившуюся девочку еще до выкладывания галантерейных, парфюмерных и носильных подарков, да так и застыл, глядя в милые глаза.
Уж каким образом он там разглядел то, что разглядел, неизвестно, хотя удивляться нечему – и не в такие глаза он смотрел, было время, своими почти невидимыми в черепашьих складках черных нижних и желтых верхних век глазами. И многое умел рассмотреть: и свою уже почти неизбежную гибель, и еле видимую возможность спасения, и даже имя того, кем вот сейчас, сию же минуту надо откупиться от собственной смерти, назвать это имя, после чего погаснут огненно-желтые глаза и тихий голос ласково скажет: «Падлэц ты, Устын, но умный падлэц…»
Словом, все понял Устин Балконский. Но движение свое закончил, жену, дотянувшись, поцеловал, открыл, кряхтя, чемоданы и презентовал всю мишуру капитализма той, ради которой постыдно бегал по финским лавкам. А спустя некоторое время ушел в кабинет и занялся там важными делами – то есть час с лишним звонил по разным телефонным номерам, обращаясь к очередному собеседнику то по-партийному, с именем-отчеством, но на «ты», то вовсе никак не обращаясь, а один раз даже полным званием.
Результат этой мстительной деятельности последовал назавтра же.
В отвратительной однокомнатной квартире, которую – откроем еще один секрет – наш Иванов снимал, лишившись своего жилья в результате последовательности женитьбо-разводов, загремел среди дня, когда все серьезные люди находятся на предприятиях и в организациях, дверной звонок. Иванов, не имевший постоянной работы и, будем уж до конца откровенны, кормившийся мелкой спекуляцией, известной в народе под названием «фарцовка», а потому находившийся днем дома и в трусах, сдуру пошел открывать. И ведь не ждал никого, чего ж понесло беспечного глупца к двери с бессмысленным вопросом «кто там»? С лестничной площадки твердо ответили, что участковый на предмет проверки паспортного режима. Поскольку московская прописка в квартире предпоследней жены сохранилась, Иванов спокойно открыл властям, которым наверняка настучали вредные соседи.
Тут же в квартиру вошел настоящий участковый и еще двое мужчин, в которых даже ребенок-дошкольник, родившийся и доросший лет до пяти на родине социализма, немедленно распознал бы известно кого. Участковый остался в прихожей, скучно глядя на свои измазанные почвой участка ботинки, а двое прошли в комнату следом за отступавшим спиной вперед Ивановым. В комнате растерянный хозяин попросил их садиться, на что один из гостей ответил шуткой: «Мы постоим, а кто сядет, это суд решит». После чего он же – второй только молча смотрел в лоб Иванова, примерно на три сантиметра над переносицей – быстро и понятно изложил суть дела. Суть была такая: паразитический образ жизни, спекуляция товарами широкого потребления, перепродажа чеков, имеющих хождение в сети специальных магазинов «Березка», постоянное общение с отщепенцами советской культуры, так называемыми художниками и музыкантами, два установленных эпизода контактов с гражданами капстран и, наконец, систематическое и циничное нарушение норм советской морали. Все это вместе тянет не то что за сто первый километр, но и на химию, а учитывая некоторые особые обстоятельства – и на настоящие лесозаготовительные работы общего режима года на три, о чем народный суд Бабушкинского района столицы и вынесет, несомненно, быстрое решение.
И ведь как в воду глядел! Именно три, именно общего, с отбыванием в исправительном учреждении п/я 1234, то есть в недалеком от города Йошкар-Ола небольшом лагере, куда, сообщим, забегая вперед на месячишко, и отправился осужденный, вернее, осужденный, с ударением на букву «у».
Иванов сидел, чувствуя зябкую беспомощность, которую всегда чувствует человек в трусах среди мужчин в толстых демисезонных пальто. Стыла тишина, нарушаемая только доносившимися с улицы редкими дневными звуками пустого микрорайона. И в этой тишине вступил наконец со своей главной партией второй визитер.
– Будешь, земеля, смотреть, – сказал он и мягко, совершенно по-дружески улыбнулся Иванову, – кого пялишь. Понял, Док Ходок?
Понять-то было нетрудно все с самого начала, одно только изумляло нашего героя и тогда, и долгие годы потом, и нас по сей день изумляет: как же был разоблачен оскорбитель семейной чести товарища Балконского, да еще разоблачен так быстро, и обнаружен черт его знает где, в Бабушкине, в котором и прописан не был? И ведь даже прозвище нарыли! Одних показаний памятливой вахтерши тут не хватило бы… Да, работали товарищи, хорошо работали, грамотно, ничего не скажешь, берегли вверенный им общественный строй. И даже странно, что в конце концов не уберегли, а потому приходит мысль – да полно, точно ли хотели уберечь-то? Или сами?..
Ну, не нашего ума дело. Нам, в смысле – автору, вообще не следует заноситься и много брать на себя, предлагая свои ответы на все вопросы. Нам дай бог только историю до конца досказать в том ее натуральном виде, в котором вручает всю свою историю народ нашей бумажной братии. Лишь некоторые слова можно заменить еще более лучшими, в смысле вычеркнуть, например, здесь «еще более», а сверх того – ни-ни!
Итак, поехал Иванов сводить мордовский лес…
То есть Йошкар-Ола – это Мордовская АССР или Коми-Пермяцкая? Или Коми – это Коми-Пермяцкий автономный округ, а не АССР? И где тогда Сыктывкар, черт возьми?!