Впрочем, после этого купил в церкви серебряный копеечный крестик и шнурок, стал носить.
   Так оно и шло, покуда он не принял окончательного решения, которое, как все окончательные решения, возникло будто бы само собой, непонятно, в какой именно момент – вот только что еще ничего не определено, а вот уже все ясно, как будто всегда так было. Странно, что не приходило в голову раньше. Настолько все просто, исчерпывающе, окончательно, что по-другому и быть не может…
   Но кое-что его смущало.
* * *
   С этим он сейчас и ехал сквозь дождь, который уже совсем бесновался.
* * *
   Ворота были открыты.
   Священник, косо загораживаясь от струй, несущихся под ветром параллельно земле, черным старым, с изломанной высовывающейся спицей зонтом, вышел навстречу и, как опытный водитель, приглашая и остерегая выставленными ладонями, помог ему запарковаться в ограде.
   – Вот, батюшка, – все еще стесняясь этого обращения, прокричал N сквозь дождь, – я на нее, на машину, гендоверенность сделал, а то полностью оформлять – геморрой, а гендоверенность за деньги сделали без проблем…
   Он совсем смутился от того, что говорит такими отвратительными словами, но другие как-то забылись.
   – И еще вот что, – спешил он, – там средства… в общем, тремя траншами на реквизиты, которые вы дали…
   Они уже стояли на паперти, под крышей.
   – И еще вот, – наконец осмелился он сказать главное, с чем ехал, – я насчет своего решения… Понимаете… батюшка, я ведь это решил… ну, только для себя… то есть никакой жертвы в этом нет, понимаете?.. Я просто спрятаться хочу, спастись… А то ведь достало все.
   – А вы не думайте, – священник улыбнулся, – вы не думайте ни о чем, вот и все. Спастись хотите? Ну, и правильно. Всегда люди в храмах от мира спасались, а если от мира не спасешься, душу-то трудно спасти. Я вот тоже только здесь и спасся. Знаете, кем я был? Ой-е-ей!.. На флоте когда-то служил, кавторанг, представляете, бригада ракетных катеров… Ну, да что ж теперь говорить. Будем вместе спасаться, а? Минуту прожил без греха, вот и спасение… Там ваша комната, мы вчера туда поставили мебель кой-какую, хотите посмотреть?
   Священник открыл узкую створку справа от больших церковных дверей, и N заглянул внутрь. Он увидел кровать с ободранными деревянными спинками, фанерную тумбочку, раскоряченный стул в рваной обивке и гардероб с косо отворенной дверцей. На стенке висел древний дачный литой рукомойник с пипкой, под ним на табуретке стоял зеленый эмалированный таз. И только темная до неразличимости икона в углу отличала помещение от обычного номера в райцентровском доме приезжих.
   – А туалет тут недалеко, возле рынка, – сзади донесся голос батюшки, – и баня у нас в поселке хорошая, работает через день… Вот. К утрене в ограде приберете, ну, и ночью прислушивайтесь. Хотя мы на сигнализации в милиции, так что тут безопасно… Располагайтесь.
   Он обернулся, и на секунду они замешкались, священнику пришлось отступить спиной, чтобы N вышел из своей комнаты. Они снова оказались на паперти, недавно на деньги N покрытой плитками скользкого искусственного мрамора. Он шагнул к приоткрытым церковным дверям, впервые занеся руку, чтобы перекреститься…
   А ранним влажным утром он уже мел в ограде и думал о том, что дождь всегда будет растаскивать строительный мусор и тут совком и метлой действовать глупо, надо придумать что-нибудь, как-то рационализировать это дело, думал он.
   И больше не думал ни о чем.

Мне отмщение

   Самым подходящим во всех отношениях местом был офис.
   Обычно к середине дня наступало затишье, народ в кабинет уже не ломился. Лида, работавшая с Y с самого начала, то есть уже лет двадцать, поворачивалась на крутящемся кресле спиной к дверям приемной, ставила на маленький столик рядом с компьютером чашку чаю, аккуратно обедала бутербродами с сыром. Пошла она в секретарши из учительниц, когда все рухнуло, а ей, одинокой училке, было уже сильно за тридцать. Крепкая закалка советского педагога помогла ей сохранить ровную строгость и непоколебимую официальность в мате и оре, постоянно летевших из кабинета Y и, казалось, вообще заполнявших любое пространство вокруг этого человека. Называли ее все Лидией Григорьевной, только десяток ветеранов, не покидавших «банду» все это двадцатилетие – или покидавших, но вернувшихся с раскаянием, – позволяли себе «Лидочку», но «вы». Сам Y никаким именем к ней не обращался, указания, краткие и невнятные, поскольку Y слова недоговаривал и умело употреблял самый новомодный жаргон, отдавал без обращения и на «ты». Она кивала: «Да, Виктор Олегович», но некоторые избранные своими ушами слышали, что иногда она к нему обращается тоже на «ты» – впрочем, удивляться можно было только тому, что именно она позволяла себе такую некорректность, прочие-то, вся контора до последнего клерка, «тыкали» президенту совершенно спокойно. Поддерживался как бы революционный, романтический стилек девяностых, и вроде никто его сознательно не консервировал, он самовоспроизводился из воздуха конторы. И ведь стены уже были новые, голубые стеклянные стены новостроенной башни, в которую переехали из легендарной бывшей школы; и народ обновился молодежью, по возрасту годящейся в дети тем, кто теперь в тяжелозадых лимузинах съезжались на совет директоров, а когда-то, тридцатилетними, заваривали всю кашу вместе с юным Y, кудрявым и наглым; и вокруг башни шла другая, совсем не романтическая жизнь – а компанию свои люди по-прежнему называли «бандой», друг друга Кольками, Юрками и Ленками, матерились через слово и по утрам рассказывали, кто сколько и до какого беспамятства вчера бухнул.
   Надо прийти в обеденное время, подняться по пустым лестницам – народ толпится, ожидая лифтов, – и, поднимаясь, позвонить на прямой. Услышать «але» и удостовериться, что Y на месте. Потом рывок на один лестничный марш вверх, распахнуть дверь в приемную как бы с ходу, как бы торопясь по делу к назначенному часу, бросить на ходу «Лидочка, привет», открыть тяжелую дверь в кабинет.
   И пока Y будет неохотно отрываться от компьютерного экрана и поворачивать голову, чтобы увидеть, кто вошел, надо успеть вытащить пистолет.
* * *
   N никогда прежде не задумывался о таких вещах.
   Как многих чувственных (что было, то было) людей, его не терзали сильные страсти. Вероятно, именно его равнодушие люди и принимали за доброту. Во всяком случае, у него была репутация очень доброго парня. Все, кто его знал, были уверены, что никогда и ни за что N не причинял и не причинит никому зла сознательно, разве что нечаянно, не желая того. И даже многочисленные его женщины, которых N не то чтобы разлюбил, а и не любил никогда, оставленные им из неосознанного страха любви, – даже они считали его, конечно, не слишком достойным, но и уж точно не злым, поскольку боль они испытывали из-за него, но явно не по его желанию. Его б воля – N бы их всех осчастливил, только без его участия. У него и выражение такое было: «Отдаю в хорошие руки, ласковая, к чистоте приучена»… Товарищи, сослуживцы и просто собутыльники тоже среди его достоинств – было их немало, например, быстрый ум, точность, добросовестность в любой работе – главным числили доброту. Всегда был готов помочь, хотя, если присмотреться, помощь его обычно была такая, которая от него больших усилий и тем более жертв не требовала. Особенно легко помогал деньгами, которые у него водились уже давно, еще когда они мало у кого были. И, что особенно часто ему ставили в заслугу, никому гадостей не делал, интриг не плел. А что ему никогда и не хотелось ничего такого делать именно по равнодушию и безразличию, то об этом никто или почти никто не задумывался.
   Только одна женщина считала его отвратительным человеком, предателем и подлецом, который если специально и не толкнет, то по слабому и упавшему пройдет без угрызений совести. Но женщина эта была его женою, а от обиженной жены муж всегда может услышать дурную правду про себя, считай весь остальной мир его хоть святым.
* * *
   Однако план убийства в офисе имел существенный недостаток.
   Еще в буйные, взрывоопасные времена, когда только переехали в башню, внизу поставили рамку металлодетектора, а рядом с нею маленький столик для выворачивания сумок, портфелей и рюкзачков, с которыми ходили большинство задержавшихся в юности служащих. Охрана, сплошь состоявшая из сдержанных сорокалетних мужиков хорошей выучки, начала пропускать сквозь рамку и обыск даже своих, с постоянными электронными пропусками. Мимо рамки шли только высшие начальники, они не прикладывали и пропуска к глазку электронного турникета – охрана здоровалась с именем-отчеством, дежурный нажимал невидимую кнопку под конторкой рецепции, и стальная палка турникета бессильно повисала, открывая проход.
   Только на это и можно было рассчитывать.
   Правда, в некоторых случаях Y лично распоряжался немедленно отобрать у изгнанного пропуск и предупредить охрану, более того – особо нежелательных вносили в черный список, им навсегда запрещалось входить в башню, и даже если кто-нибудь, по неведению, заказывал такому отверженному разовый пропуск, то охрана заявку не принимала. Но N в такие подробности башенного быта не вдавался, так, долетали какие-то слухи. Год за годом N проходил через сам собой открывавшийся турникет, удостоверение с магнитной полосой лежало в забытом отделении бумажника, портфель для досмотра никогда не раскрывал – только кивал охранникам и улыбался девушке, сидевшей рядом с дежурным у телефона на предмет приема и передачи пакетов.
   Теперь N надеялся пройти таким же образом, поскольку приказ еще мог и не обрасти распоряжениями начальника службы персонала об исключении из телефонного списка и начальника службы безопасности – об изъятии пропуска. А на слухи, не подкрепленные распоряжениями, охрана не реагировала, слухи ходили постоянно всякие.
   Надо только идти быстро, уверенно, как бы промелькнуть, как обычно шли все топ-менеджеры, вечно опаздывавшие на какое-нибудь совещание. Быстрым, сосредоточенным шагом три метра от машины, вкось остановившейся перед крыльцом, чтобы немедленно уехать на внутреннюю начальническую стоянку. Два метра по вестибюлю. Слегка боком, одновременно кивая охранникам, сквозь открывшийся сам собою турникет. И к лестнице, по которой для тренировки поднимался и раньше, как многие опять же начальники, – чтобы не ждать лифта и не ехать в забившей кабину толпе.
   Если же остановят…
   «Если» разрушало весь план. Более того – в этом случае вряд ли удалось бы повторить попытку в других обстоятельствах, по другому плану, служба безопасности насторожилась бы и приняла бы все соответствующие меры.
   Служба эта с первых дней существования «банды» была предметом самых серьезных забот высшего начальства, принимали исключительно бывших офицеров ГБ, причем начальник службы подбирал всю компанию из тех, кого хорошо знал лично. Только однажды, в тот безумный год, когда неведомо откуда появились в башне вице-президенты и директора с манерами брайтонской шпаны и диким одесско-американским акцентом, принципиально изменилась и служба безопасности. Возникли какие-то одутловатые бритоголовые молодые люди в черных костюмах мешком, их стало невообразимо много, они болтались по этажам, мозоля глаза спиральными заушными проводками и непрерывно что-то бубня как бы в пространство. Контраст с аккуратными проборами, строгими пиджаками и незаметностью гэбэшников был неприятный. Назывались эти явные «быки» ЧОП «Молния». Но вскоре, вслед за неудачно и ненадолго внедренными американскими начальниками, исчезли и они. Один из этих отморозков сделал замечание начальнику отдела информационного обеспечения, курившему в неположенном месте. Ходил начальник отдела в линялой майке и драных джинсах, так что выглядел трудным подростком, а не менеджером с заработком далеко за сотню в год. Он твердо послал дурака куда следовало, тот, естественно, скрутил подонка… На этом все и кончилось, и через два дня отставные рыцари плаща и кинжала снова стояли на своих местах и здоровались, с кем положено, по имени-отчеству.
   Они вполне могли уже получить распоряжение, которое выполнят точно, можно не сомневаться. И хорошо, если Y велел занести его в черный список – тогда можно громко обидеться и спокойно уйти, не вызвав никаких подозрений. Вполне вероятно, что охранники и посочувствуют, если они вообще обсуждают между собой такие вещи – надо же, столько лет проработал человек руководителем, а теперь не пускать, как врага! М-да, Виктор Олегович чудит… Гораздо хуже, если просто скажут – будьте добры, в рамочку… и портфель, пожалуйста… и когда будете уходить, сдайте, пожалуйста, пропуск… Тогда только развернуться и бежать, быстро уходить. А служба безопасности заинтересуется, и даже копать им не придется – разрешения на оружие они и пробивали когда-то для всего начальства. Подумают немного и примут превентивные меры, и уже близко никогда не подойдешь к Y.
   И придется так жить дальше.
* * *
   Все тогда и началось, в тот год, когда пришли эти американцы с комическими, как псевдонимы провинциальных актеров, фамилиями и чужими именами, все эти алексы славски и джеймсы алмазофф.
   Вспыхнула война, Y вел ее упорно и зло, американцы вяло отмахивались, будучи, видимо, не готовыми к такому сопротивлению – вероятно, затеявшие все это ребята из администрации не предупредили их о том, что предстоит схватка с беспредельщиком, сохранившим до пятого десятка упорство и злость капотненского хулигана. И все остальное старое руководство тоже держалось крепко. «Банда» целиком включилась в борьбу, действуя партизанскими методами неожиданных вылазок и саботажа: вдруг, не сговариваясь, проваливали голосование на совете директоров или единодушно, но ничего не объясняя, просто не замечали очередного американского нововведения и вели дела так, будто никаких реформ нет и не было.
   А N устранился.
   То есть не то чтобы прямо и открыто перешел на сторону врага, но просто работал так, будто ничего не произошло. На совещаниях в основном помалкивал – как, впрочем, уже и все последние годы, – если же высказаться было необходимо, выступал исключительно с позиции здравого смысла, а не заведомо против всего, что исходило от чужаков. Больше всего N хотел мира, потому что боялся развала компании, к которому должна была привести война, как привели подобные войны к развалу других компаний. А развала компании N, не обманывая себя, боялся не из высокого чувства корпоративного патриотизма, а просто дорожа собственным положением. Все эти отважные инсургенты из «банды» не боялись ничего, потому что им и нечего было бояться – тылы у всех подстрахованы, паспорта в карманах, счета даже не в Цюрихе, а на далеких островах, семьи в случае чего и сами проживут, у некоторых жены зарабатывали не меньше…
   А его деньги, почти все, уже давно уходили в маленький немецкий город, где в уставленной цветами палате лучшей и самой дорогой в мире клиники для таких больных восьмой год жила его жена, и он был виноват в том, что она живет там.
* * *
   И вот, когда началась война «банды» против, как говорили в коридорах, «американского империализма», N испугался насмерть. Чем бы ни кончилось, N терял все. Если победят американцы, его выкинут вместе со всей прежней верхушкой, если одолеет Y, ему не простят коллаборационизма, если выйдет ничья, в результате которой руины достанутся затеявшему операцию и наверняка планировавшему именно такой результат чиновному воронью, его выбросят вместе со всеми участниками битвы, как расходный материал.
   Все же тихое пережидание показалось ему самым безопасным – возможно, потому, что оно соответствовало его характеру. N действительно не чувствовал искренней ненависти к чужакам, не ощущал кровного родства со своими, но и не мог решительно переметнуться, как-то неловко было…
   А потом американцы просто рассосались, исчезли. Черт их знает, почему – возможно, изменились планы на самом верху.
   И Y принялся раздавать награды и казнить изменников.
   Однако ж уничтожить его было не так-то легко даже для Y. Потому что он был как бы талисманом «банды».
* * *
   Их знакомство началось в те времена, когда никто и вообразить не мог, что когда-нибудь жизнь повернется таким образом. В странные, полупьяные, полные безнадежного веселья семидесятые годы Y пришел в НИИ и сразу, как тогда говорили, проявил себя, особенно на фоне общего безделья и презрения к карьере. Серьезный молодой ученый по-настоящему занялся порученной темой, хоть и не самой заметной в институте, но требовавшей и хорошей теоретической подготовки, и умения организовать работу маленького коллектива, лаборантки и механика, отвечавшего за оборудование. При том, что с механиком Y сразу принялся необузданно пить каждый рабочий день, точнее, вечер, а с лаборанткой немедленно началось, как сам выражался, «использование в служебном положении»… Уже года через два у Y была прочная репутация безобразника, пьяницы, но почти гения.
   А N к тому времени имел не менее прочную репутацию одаренного, но не слишком, старательного, но не сверх меры, вполне приличного специалиста и доброго малого с единственной слабостью – по женской части. Пил, как все, но не больше и без скандалов. Любую работу делал быстро и хорошо, но всем было понятно: не в работе его счастье. Впрочем, женщины, имевшие основания судить, считали, что счастье его и не в женщинах: вроде бы и готов в любую минуту и почти с любой, но без приложения особых усилий, по обстоятельствам. Да N и сам не совсем понимал, в чем его счастье, а твердо знал только одно: и не в счастье дело.
   Они были знакомы, но не более того – разница в возрасте и, главное, в образе жизни мешала сближению. Приятельствовать начали лишь на заре новых времен, когда выяснилось, что оба готовы к тому, к чему мало кто был готов.
   Вдруг обнаружилось, что Y способен быстро и толково разобраться в бесчисленных документах, необходимых для создания кооператива, понимает, что такое платежка, и вообще умеет обращаться с деньгами большими, чем мэнээсовская зарплата – хотя прежде и ее-то пропивал за неделю.
   А N оказался сведущ не только в тематике своей лаборатории, но и всего института и сумел выделить в ней то, на что неизбежно должен был возникнуть спрос.
   И они объединились, и вскоре научный кооператив «Керосинщик», названный ими так и в честь законченного обоими вуза, и в память о бестолковом пьянстве недавних времен, стал оказывать весьма существенные консультационные услуги тем, кто сумел сбросить ослабевшую руку власти с нефтяного вентиля. Организация добычи, транспортировки и переработки…
   К середине девяностых Y был не в первой десятке, но и не в последней сотне богатых людей страны.
   А N так и остался высокооплачиваемым специалистом – высокооплачиваемым даже по новым меркам, но не более.
   «Старый, – сказал ему однажды Y, – знаешь, почему у меня бабла до хера, а у тебя так себе?»
   N молчал с обычной своей, несколько кривой и поднимавшей брови уголком усмешкой, ожидая от Y ответа на риторический вопрос.
   «А потому, – как всегда, проглатывая окончания слов и слегка картавя, закончил Y, – что я и хочу до хера, а ты так себе! Всосал?»
   N не обиделся – слишком давно они знали друг друга, чтобы обижаться на правду. Тем более что Y, несмотря на такое тонкое понимание равнодушной натуры своего приятеля и служащего, платил ему хорошо и помогал всегда, когда требовалось.
   В Германию жену N отправлял тоже Y. У самого N тогда с деньгами было не очень – только что купили дом, слишком дорогой по его доходам, а тут как раз ударил кризис, так что отдать Y долг за первый год пребывания жены в больнице N смог нескоро.
* * *
   И вот, когда американцы сгинули, Y вызвал его и, глядя прямо в лицо круглыми, карими с рыжеватым оттенком глазами, предложил уйти.
   «Бабки на выход получишь, – сказал Y, – какие тебе положены, и давай, вали».
   N так и стоял у двери, не успев сесть, хотя всегда садился, не дожидаясь приглашения.
   «Ты, сука, – тут Y заорал, как обычно орал, матерясь, – меня тоже хотел кинуть, как бабу свою! Но меня ты хер кинешь, понял?! Ты, предатель сраный, ты пожалеешь, я тебя теперь достану до конца, ты мне теперь враг!»
   Было похоже, что, вопреки своему правилу, Y крепко выпил в рабочее время.
   N вышел, не ответив.
* * *
   Заявления N не подал, и все продолжалось, как будто и не было этого бешеного, полного истинной злобы крика.
   N понимал, что случилось с Y, – слишком много и тесно Y в последние десять лет общался по делам «банды» с настоящими бандитами, а у этого народа не было более страшного обвинения, чем предательство. Они находились в постоянном состоянии войны друг с другом и с миром вообще, а на войне нет ничего ненадежнее союзничества и опаснее предательства. Обычную хитрость и прямой обман могли простить, отчаянная драка могла завершиться разумным миром, и противники возобновляли вполне нормальные отношения – но предавший союзник, и особенно друг, переходил в разряд вечных кровных врагов и подлежал уничтожению при любой возможности.
   Конечно, следовало бы уйти и найти какой-нибудь другой источник денег, но N не решался. Время – да и возраст – были уже не такие, чтобы начинать свой новый бизнес, а ни в одну команду не возьмут: история ссоры с Y уже, естественно, была всем известна, и крики Y известны дословно, как становилось каким-то образом известно все, что происходило в башне. Предателей, сливавших информацию, Y регулярно грозился найти и истребить, но без результата… И никто не возьмет на работу, да еще в руководство – а не в руководство тем более, да и N не пойдет – человека, которого Y объявил личным врагом. Не то чтобы Y боялись, но считались с ним, справедливо признавая деловой дар, да и вообще – кому нужен лишний геморрой? Хоть бы речь шла о каком-нибудь выдающемся персонаже, а то – ну, специалист, ну, хороший специалист, ну, мужик вроде добрый и порядочный – так что? Да и насчет порядочности… Может, зря его предателем Y назвал, а может, и не зря…
   И N остался. На совещаниях уже сидел вообще как глухонемой, в остальное время из кабинета выходил редко, свои направления вел, стараясь не принимать никаких решений, которым не было бы прецедента – чтобы не создать проблему и не столкнуться с Y. В сущности, N вполне мог простить Y все, что было в том истерическом вопле, все, кроме упоминания жены. Потому что и у него в уме как-то так получалось, что ведь действительно предал ее, кинул, хотя какое предательство, когда человек просто заболел…
   И за все это N искренне и сильно желал Y смерти.
* * *
   Понемногу N стал замечать, что его все реже зовут на совещания, потом обнаружил, что не позвали и на совет директоров. И как раз решались его вопросы… Лида, глядя в стол, взяла вину на себя: «Простите, я упустила, Виктор Олегович очень меня ругал…» Было совершенно ясно, что Виктор Олегович выводит его из дела и ждет момента, чтобы выкинуть вон окончательно. Просто уволить одного из отцов-основателей, видимо, все еще не решался…
   Так прошел еще год.
   Однажды, на исходе этого года, столкнувшись на лестнице, его зазвал к себе директор по планированию и развитию, молодой джентльмен из последнего призыва «банды», говоривший по-английски лучше, чем по-русски, и приезжавший на службу в деловом костюме, но на роликах – в общем, новая генерация. Завел в кабинет, налил виски из скрытого в глобусе бара, себе водички без газа – и молча раскрыл перед ним папку.
   Из документов, аккуратно подшитых в папке, безусловно следовало, что в ближайшее время против него будет возбуждено уголовное дело. Увод от налогов неких сумм, причем не из его личного дохода, а из денег компании, передача других сумм сложными способами и по длинной цепочке неким должностным лицам, тоже вроде бы не в личных интересах, а в интересах компании… И прочие обычные дела. На всех бумагах действительно стояла его настоящая подпись, и подписание бумаг этих входило действительно в его круг обязанностей, но N теперь никак не мог сообразить, о чем же он думал, читая и подписывая весь этот кошмар.
   «Вы понимаете, – мягко сказал роликобежец, когда N закрыл папку, – что компания, чтобы отделить себя от этого… этих недоразумений, должна сейчас же начать корпоративное расследование… в общем, вы понимаете? И у нас есть обязанность передать результаты соответственно… вы понимаете?»
   «Я понимаю, – N стоя допил виски и поставил стакан прямо на середину последнего документа. – Я все понимаю, сынок».
* * *
   А ночью, когда N сидел уже, кажется, за второй бутылкой и ждал беспамятства, позвонили из Германии.
   Звонил врач, говорил по-английски.
   На вопрос о жене ответил не сразу, да, да, ей было не совсем хорошо, но теперь лучше, и она спит после укола.
   Я позвоню ей утром, сказал N, передайте, что утром я ей позвоню.
* * *
   Был еще вариант с клубом.
   Все знали, что Y бывает в этом клубе ежевечерне, точнее, еженощно, закончив часам к одиннадцати все дела. Собиралась там компания людей, одним из которых хотел бы, видимо, быть и сам Y, – сравнительно молодые актеры, музыканты, вообще люди шоу-бизнеса, ставшие известными уже в новые времена, когда, собственно, и появился шоу-бизнес, объединивший тех, кого раньше называли «творческой интеллигенцией», а когда-то, давным-давно, «богемой». Каким-то необъяснимым образом это слово, «богема», и сейчас выплыло, рядом с неромантическим «шоу-бизнесом», вместе с выплывшими оттуда же, из древней истории, «барышнями», вполне уживавшимися рядом с «телками». Вот человеком богемы и хотел быть Y. И внешне, по крайней мере, уже вполне был богемой, и даже носил более богемную одежду, чем сама богема, и придавал своему, заурядно простому, если присмотреться, лицу даже более дерзкое и пофигистское выражение, чем самые дерзкие художественные пофигисты… Его вроде бы принимали за своего, все здесь были приятели, дружбаны, однако как-то не забывалось, что его у подъезда ждет длинный «мерс» с круглосуточным шофером. Или, может, все забывали, а сам Y помнил? Но и отказываться от машины и шофера было глупо и пошло, а пошлости Y никак не допустил бы.