Страница:
Если бы она знала, что другие люди поставили перед Эваном другую задачу. И что выполнение ее выпало на тот же самый день.
Это был сканированный текст из какой-то, судя по загнутому, затасканному уголку страницы, довольно давно изданной книги. Текст гласил: «Сказал Абу-Хурейра, да будет доволен им Аллах: в то время как мы, с помощью Аллаха, ждем Махди{Мусульманский (в осн. шиитский) вариант Мессии.}, а также Ису, сына Марьям, иудеи ждут Даджаля{Мусульманский вариант Антихриста.}. И появится Даджаль в конце времен, и распространит бесчестье по земле, призывая людей поклоняться ему. И будет наделен он большой властью, вызывать дождь и оживлять землю растительностью. И последуют за ним иудеи. И будет приход Даджаля одним из трех главных признаков, которые предшествуют Часу в конце времен прямо перед Днем Воскресения. И выйдет человек из Наблуса{Арабское название Шхема.}, сын иудейки, но верный мусульманин, и будут с ним воины отважные, и войдет этот человек в селение иудейское, которое сами же иудеи и разрушили. И будет человек этот прославлен вовеки, как спаситель веры мусульманской, и не будет забыто имя его. И начнется последняя война, и будут иудеи сражаться с вами, и сделает Аллах мусульманина властелином над иудеями, и истребит он их. И спросили пророка Мухаммада, где это произойдет, и он ответил – в Иерусалиме, среди окружающих народов. Иудеи спрячутся за камнями и деревьями, и скажут камень и дерево: «О, мусульманин! О, раб Аллаха! За мной прячется иудей. Приди и убей его, пока ни одного еврея не останется!» А дерево гаркад не скажет, ибо это иудейское дерево. И убьет сын Марьям Даджаля, и пронзит его в Наблусе копьем».
Письмо того, кто послал это факсимиле, было коротким: «Вот что написано в сборнике хадисов Сунаджиба аль-Салиха». А в окошке над именем адресата значилось «Мазузу Шихаби, сыну еврейки Марьям, уроженцу Наблуса, вождю отважных воинов, что разбили стан у бывшего еврейского поселения Канфей-Шомрон, разрушенного самими евреями».
И вновь бегом, бегом, скорее, к Анни, к малышам, к его дому, к грязно-белому бетонному кубу, вместилищу всего, что держит его на этом свете. Только подойдя к двери, он замедлил шаги. Что делать дальше?
В кармане запел мобильник.
– Алло, Халил? Ты где? А, вот, я вижу тебя в окно.
Халил невольно взглянул на два больших зарешеченных окна ливана. Они были черными.
– Не смотри, не смотри, все равно меня не увидишь, верблюжье отродье! Значит, так – кладешь на землю сначала сотовый... Молодец, правильно. Теперь – пистолет. Не знаю, где он у тебя, но не надо уверять, что его нет. Вот умница. Теперь три шага назад. Отлично. На случай, если у тебя еще какая-нибудь игрушка припасена, подними руки и повернись ко мне спиной. Спиной, спиной, а не в пол-оборота. Вот так. И не оборачивайся. И имей в виду, я выхожу вместе с Анни, приставив дуло к ее виску, так что одно движение – и ты вдовец.
Халил послушно повернулся. Дверь скрипнула, и послышались шаги. Раз, два...
«Странно! – промелькнуло. – Такое ощущение, что идет один человек, а не два. Где же Анни?»
Сзади раздался негромкий хлопок. Халил взмахнул поднятыми руками и упал, раскинув их и слегка вытянув вперед. Лежа он, худой и черный, напоминал дохлого скорпиона.
Шаги простучали в тишине и заглохли. Наступило оцепенение. Выходя из дому, человек в черной маске в спешке не закрыл за собой дверь. Оттуда полз запах крови.
То ли Эван машинально потянулся за книжицей, то ли она сама скользнула ему в руки, только через несколько секунд он уже, с первого раза открыв на нужной странице, читал:
«Руки у моего отца были большие и стремительные, а пальцы длинные и хваткие. Когда он меня, малыша, дома подбрасывал к потолку или на улице к небесам, я никогда не сомневался, что как высоко ни взлечу, он меня поймает. Поэтому, хотя дух и захватывало, я при этом смеялся. А отец – никогда. Даже не улыбался. И всегда в его взгляде было ожидание – пополам с обреченностью.
Отец часто рассказывал мне о своем детстве, о Львове, большом польском городе, где в центре города все надписи были на идише. Рассказывал о матери своей, моей, стало быть, бабушке, любимице и благодетельнице всех окрестных кошек, особенно одной, серой с рыжиной, ежедневно приходившей за своей порцией требухи ровно в пять. Рассказывал о том, как в пятницу вечером весь центр города звенел еврейскими застольными песнопениями, несущимися из окон на улицы, наполненные цветочными ароматами и свежим дыханием старинного Стрыйского парка, расположенного неподалеку. Рассказывал о йом-киппуре{День поста и молитвы.}, когда поутру все мужчины отправлялись в синагогу и весь центр города, казалось, закутывался в полосатый талит.
Там мой отец вырос, там же он и женился в первый раз. Всю жизнь проработал краснодеревщиком, краснодеревщиком остался и когда немцы из дома, где он родился, переселили их в Замарстынов – район, отделенный от города железнодорожной насыпью и превращенный немцами в гетто. Всего там было около трехсот одно-, двух– и трехэтажных домов, куда немцам удалось впихнуть сто пятьдесят тысяч евреев Львова и окрестных городов. Отца вместе с его матерью, женой Ханной, десятилетним Велвелом и двумя маленьким дочурками поселили в крошечной квартирке на улице Локетки. Квартирка прежде принадлежала какому-то одинокому поляку, которого немцы выселили неизвестно куда, быть может, в бывшую отцовскую квартиру.
Отец рассказывал, а я закрывал глаза и видел: разбитые витрины, рельсы, по которым давно не ходят трамваи, улицы, где почти нет прохожих, – люди боятся выйти из дому – зато часто можно встретить отряд марширующих полицаев...
– Все время были облавы, – продолжал отец. – Все меньше и меньше народу оставалось. – И, помолчав, добавлял: – За нами приходили.
Однажды поздней весной 5702 (1942) года его вызвал комендант гетто, герр Гжимек, несмотря на польское имя, чистокровный немец, и велел сделать письменный стол с двумя выдвижными ящиками и прямоугольной крышкой, отделанной кожей. За это он пообещал, что никого из семьи отца не тронут. Стол с ящиками и крышкой отец сделал, сделал на славу, сам господин Гжимек пожал ему руку, сказав: «Вообще-то я еврейских рук не жму, но когда речь идет о золотых руках...»
А через неделю во время акции по отлову еврейских стариков забрали мать отца, мою бабушку. Узнав об этом, отец, невзирая на опасность, бросился к коменданту, без вызова.
Удивительно, что тот не рассердился, а наоборот, извинился: «Прости, Залман, произошла несостыковка с моим приказом. Больше такого не повторится. А ты пока мне сделай высокий трехстворчатый шифоньер».
Почему отец своими сильными руками тут же, на месте, не оторвал этому Гжимеку голову? Ведь буквально за неделю до этого инженер Друтовский, которому он когда-то до войны делал мебель, бросился на пытавшего его гестаповца Кайля и придушил его. Может, отца остановило то, что после этого случая он видел, как мстят немцы за смерть своего, как людей сотнями расстреливают и вверх ногами вешают. Взял он свои фуганки и шерхебели, фигурные рубанки и рубаночки – помню, он впоследствии при мне такие же сам изготавливал – и отгрохал трехстворчатый шифоньер из сосны, отделав его грабом.
В день, когда работа была закончена, отец возвращался домой без конвоира. Дорога шла вдоль обрыва. Он заметил, что в одном месте глину слегка размыло дождями и под проволокой можно пролезть. Правда, спуск там крутой, но если его одолеть, то внизу – леса, леса, леса... Домой он примчался окрыленный и тут узнал, что сегодня в десять утра во время облавы увезли Ханну с маленькими Эстерке и Ривкеле. Несколько часов подряд ходил Залман Фельдман по комнате, и все мерещились ему то за шкафчиком рыжие колечки Ривочкиных волос, то на фоне закатных бликов, скользящих по стене, веснушки Эстерке. И все слышались Ханнины причитания, звучавшие всякий раз, как его от нее уводили в комендатуру: «Любимый мой! Любимый мой!» Он подошел к окну, взглянул на скамью во дворике, которую он когда-то смастерил из двух поленьев и обломков досок. И он, и Ханна, и девочки часто всей семьей в разрешенные часы сидели на ней, опасаясь отходить далеко от дома. Затем отец направился к скрючившемуся на корточках в углу рыдающему Велвелу, сел на пол рядом и обнял его. Посидев так, встал сам, поднял на ноги малыша, взяв за плечи, тряхнул его, чтобы привести в чувство, и сказал: «Собирай вещи. Мы уходим».
Оказавшись внизу, они двинулись по лесу и шли примерно до полуночи, когда Велвел почувствовал, что у него нет больше сил шагать. Место для ночевки оказалось не самым удачным – неподалеку была польская деревня. Зато прямо на поляне, где они остановились, стоял стог сена, куда они и залезли, поужинав: Велвел сухарем, который Ента Хандт из запрещенного немцами благотворительного общества, рискуя жизнью, три дня назад принесла им, а отец – чистым лесным воздухом, пьянящим после духоты и вони, царивших в гетто. Последние слова засыпающего Велвела были: «Как проснусь, пойду в деревню, раздобуду нам что-нибудь поесть...» Отец усмехнулся, глядя на птичье личико спящего сына. «Пойду, раздобуду». Завтра весь день надо будет сидеть в стогу, а как стемнеет...
Спать отец не мог – все время мерещились лица Ханны, Эстерке и Ривкеле, но шевелиться боялся: ночью в лесу все шорохи слышны, а неподалеку поляки. Поляки… немцы… и в каждом – Гжимек. В ком побольше, в ком поменьше, в ком совсем маленький… Но в каждом.
Так и лежал неподвижно с открытыми глазами, лежал-лежал, лежал-лежал, а под утро все же задремал. Разбудил его выстрел, раздавшийся неподалеку. Еще не открыв глаза, он понял: «Велвел». А открыв, увидел, что солнце давно взошло и перебирает росистый бисер на зеленой шевелюре стога. Велвела, естественно, рядом не было. Отец скатился со стога, и забыв об опасности, – что ему теперь была любая опасность?! – кинулся в сторону деревни, бормоча на бегу: «Немцы? Поляки? Немцы? Поляки?» Мальчик до деревни не дошел – лежал на дороге. Это значило – немцы. Если бы добрался до деревни, тогда убили бы поляки.
«Вот и за Велвелом пришли», – твердил отец, расковыривая землю прихваченным из дому ножом краснодеревщика, чтобы похоронить Велвела. Когда дело было сделано, он поднялся. «Я их обману, – сказал он себе. – Я не буду дожидаться, пока за мной придут!» Он ведь взял с собой не только нож, но и веревку захватил – думал, пригодится при спуске с обрыва, если что – Велвелу бросить. Нож он отшвырнул в сторону – нечего заниматься ловлей ветра! А веревку... Что ж, вот это дерево с такими толстыми сучьями вполне подойдет. И растут они достаточно высоко.
«А может, лучше немцев вешать, а не самого себя?» – произнес на идише подошедший неслышно мужчина с трофейным «шмайсером» и положил ему руку на плечо.
Партизан в этих местах было мало, тем более, еврейских партизан. Но когда Вс-вышний решает продлить человеку жизнь, степень вероятности значения не имеет. А люди говорят – «повезло».
Провоевав сначала в еврейском отряде, а потом в Армии Людовой, он приехал в родной город. Все было, как прежде – дома, лебеди, утюжащие пруд у главных ворот Стрыйского парка, тополиные аллеи, трамвайные линии, старинные дворцы, люди. Только люди были другие, лица другие. Евреев не было. Надписи на идиш кое-где сохранились, но читать их было некому. Там, где когда-то трепетали клейзмерские скрипки, теперь грохотали армейские духовые оркестры.
Еврейские заповеди отец перестал соблюдать в день гибели Велвела, но, бродя по пустому для него, полному чужой жизни, городу, вспомнил, что сегодня как раз йом-кипур, и отправился в синагогу. Он шел по Стрыйской, по Козельницкой, и то, что читал во взглядах встречных, было, пожалуй, самым страшным – удивление. А это кто еще такой, на нас совсем не похожий, в странном картузе, с черными глазами, с большим носом? Евреев не просто выдавили – их выдавили и из памяти.
В синагоге кресла стояли мягкие и нетронутые... в основном. Арон акодеш{Ковчег для свитков Торы.}, был распахнут. Свитки Торы, конечно, пропали, но ажурные дверцы так и остались поскрипывать под ветром. Разумеется, пурпурная с золотом завеса, а также часы и люстра, все это было снято, но следов сознательного вандализма он не заметил. Разве что запах... Ну, что ж делать – люди все время проходят мимо открытого помещения, общественный туалет далеко, а тут не работает. Вот и... Тем, кто в былые времена здесь молился, это уже теперь все равно.
Он пришел к дому, где когда-то жил с матерью и отцом, а потом и с Ханной, Велвелом, Эстерке и Ривкеле. Дом немножко подремонтировали, но в целом он выглядел, как до войны. Их квартира была на третьем этаже. Он не стал подниматься. Стоять перед чужой дверью? Он – призрак, он из тех, за кем приходят. Просто за ним пока не приходили. Еще придут.
Все. Пора на вокзал. Скоро поезд. Он посмотрел на часы – ровно пять.
Что-то потерлось о его ноги. Он взглянул и обомлел. Кошка. Серая с рыжиной кошка. Та самая. Она пережила войну, и теперь каждый день ровно в пять приходит – ждет, что вернется его мать и накормит ее требухой. Кошка – единственное существо в этом городе, которое помнит, что здесь когда-то жили евреи».
Словно в ответ на его мысли, зазвенела мелодия национального гимна Палестины «Билади! Билади!» Убийца в ужасе вскочил, но тут же понял, что это заработал мобильный телефон Мазуза Шихаби. Из-за этого телефона и пришлось стольких убить. На экране высветился номер. Местный. Да что там местный! Это же домашний телефон самого Мазуза Шихаби! Значит, уже опомнился, ищет? Ну, ищи, ищи, дорогой! Юсеф нажал на кнопку отбоя. Вот так. А теперь надо посмотреть, из-за чего весь сыр-бор, кто что такое написал или наговорил в сотовый, что потребовалось срочно его изымать.
Так, «эсэмэсок» нет. А что «звездочка сто пятьдесят один» скажет?
По мере того, как Юсеф слушал замолкший навеки для всех остальных голос Ибрагима Хуссейни, лицо его все больше и больше вытягивалось. Когда же он наконец закрыл мобильный, то единственное, что смог вымолвить, было «вот это да!».
В черном проеме коридора, ведущего в спальню, появилась фигура в длинной белой рубахе. Рамиза! Любимая! Наверняка ее разбудил мобильник Шихаби. Он чувствовал, что не в силах подойти к ней.
– Что случилось? – пробормотала она, еще не вынырнув из сна. – Где ты был? Что это за музыка?
Не дождавшись ответа, развернулась и утонула в темных недрах спальни. Он проводил ее влюбленным взглядом и вновь остался наедине с блестящим черным свидетелем махинаций Хозяина.
Итак, зачем Хозяин, верблюжье отродье, велел украсть мобильный? Чтобы Мазуз не прослушал этой записи. Но через два дня Мазуз приобретет новый телефон с тем же номером и прослушает эту запись.
Юсеф задумался. Ну конечно же! Достаточно звонка в компанию сотовой связи, и они по слову Хозяина сотрут эту запись. И тогда хоть выбрасывай этот черный аппаратик, хоть подбрасывай, ничегошеньки уже Мазуз узнать не сможет. Ан сможет! Он, Юсеф, в случае необходимости, всегда может сунуться к Мазузу и поведать ему о кознях Абдаллы! Но и Абдалла это знает. Уж он-то не сомневается в том, что Юсеф все прослушал. Следовательно, жить Юсефу, в соответствии с планами Хозяина, осталось ровно то время, которое потребуется убийце, чтобы доехать из Газы до Эль-Фандакумие. Правда, у Юсефа совсем другие планы на будущее. Он вовсе не торопится туда, куда меньше часа назад отправил Халила с женой и выводком. Но что же делать, чтобы не попасть туда?
Несколько минут Юсеф сидел на полу, размышляя, затем решение пришло само собой. Он прошел в свой кабинет и включил компьютер. Затем вытащил из ящика USB–провод, одним концом вставил его в гнездо мобильного, а другим – в гнездо компьютера. Вот и все. Теперь найти соответствующую программу и скопировать информацию через компьютер. А оттуда – на диск. Вот как спрятать диск – это вопрос.
Субботу он публично не нарушал; завтракал, обедал и ужинал со всеми вместе, следовательно, волей-неволей соблюдал кашрут; женился на Рахели, моей будущей матери, по всем правилам, постоял под хупой, но... Никто ни разу не видел, чтобы он, скажем, вошел в синагогу, произнес благословение на еду или надел тфиллин. Ни разу не был ни на одной молитве. Не то чтобы на него из-за этого косились, но однажды все тот же Давид не выдержал и спросил, чего он так шарахается – от молитвы еще ни у кого язык к гортани не прилип. «Терпеть не могу Б-га, – ответил мой будущий отец. – Ужасный антисемит!».
Сразу же после решения ООН о разделе Палестины 18 хешвана 5708 года (29 ноября1947) арабы начали боевые действия против еврейского населения. Жители Кфар-Эциона и трех близлежащих киббуцев – этот блок поселений назывался Гуш-Эцион – вместе с бойцами Пальмаха сдерживали натиск иорданской армии, именуемой «Арабский легион». Против них шло шесть тысяч солдат, обученных и натренированных британскими офицерами, и помимо винтовок и пулеметов у легионеров были пушки, минометы и броневики. К иорданцам присоединились отряды боевиков под командованием некого Абдул-Кадера и тысячи местных крестьян, так называемых «нерегуляров». Они извлекли из загашников немецкие винтовки, английские «энфилды» и американские «спрингфилды», выкопали дожидавшиеся своего часа ящики с патронами и пошли, в основном, правда, грабить, а не сражаться, а если убивать, то безоружного противника, но при этом могли задавить числом. А что до воинского искусства, то пальмахники тоже без году неделя как армией стали. Удар свой арабы направили на Иерусалим. К весне дороги, связывающие его с Тель-Авивом, были перекрыты, и великий город оказался в блокаде. Перед обитателями Гуш-Эциона, нависавшего над шоссе, которое с юга подползало к Иерусалиму, была поставлена задача – всеми силами мешать передвижению арабов из Хеврона в Иерусалим и обратно. А тридцатого апреля был получен приказ полностью блокировать это шоссе, с тем чтобы не дать арабам возможности прислать из Хеврона в Иерусалим подкрепление во время операций ПАЛЬМАХа в Катамоне, где решалась судьба Нового Города. Жители Гуш-Эциона и пальмахники стали воздвигать баррикады, перерезать телефонные коммуникации, устраивать засады на арабские конвои – иными словами, всячески срывать любую помощь арабам с юга. Однако силы были неравны. На подкрепление рассчитывать не приходилось, и скоро Гуш-Эцион сам оказался в блокаде. Зимой с одним из последних конвоев удалось переправить в Иерусалим жен и детей защитников Кфар-Эциона. По сей день эти дети, ставшие уже дедами и бабками, перезваниваясь, кличут друг друга по номерам. Можно услышать, как такой вот седобородый малыш в кипе, набрав номер на мобильном, кричит в него, жестикулируя так, будто перед ним видеофон: «Алло, номер первый? Привет! Это говорит номер тринадцатый. Слушай, как связаться с номером четырнадцатым?» Я был Шестьдесят восьмым. Мой друг Натан Изак – Шестьдесят девятым.
* * *
Пока Мазуз Шихаби, не подозревая о творящихся рядом событиях, крепко спал, ему на электронный адрес пришло очень странное послание.Это был сканированный текст из какой-то, судя по загнутому, затасканному уголку страницы, довольно давно изданной книги. Текст гласил: «Сказал Абу-Хурейра, да будет доволен им Аллах: в то время как мы, с помощью Аллаха, ждем Махди{Мусульманский (в осн. шиитский) вариант Мессии.}, а также Ису, сына Марьям, иудеи ждут Даджаля{Мусульманский вариант Антихриста.}. И появится Даджаль в конце времен, и распространит бесчестье по земле, призывая людей поклоняться ему. И будет наделен он большой властью, вызывать дождь и оживлять землю растительностью. И последуют за ним иудеи. И будет приход Даджаля одним из трех главных признаков, которые предшествуют Часу в конце времен прямо перед Днем Воскресения. И выйдет человек из Наблуса{Арабское название Шхема.}, сын иудейки, но верный мусульманин, и будут с ним воины отважные, и войдет этот человек в селение иудейское, которое сами же иудеи и разрушили. И будет человек этот прославлен вовеки, как спаситель веры мусульманской, и не будет забыто имя его. И начнется последняя война, и будут иудеи сражаться с вами, и сделает Аллах мусульманина властелином над иудеями, и истребит он их. И спросили пророка Мухаммада, где это произойдет, и он ответил – в Иерусалиме, среди окружающих народов. Иудеи спрячутся за камнями и деревьями, и скажут камень и дерево: «О, мусульманин! О, раб Аллаха! За мной прячется иудей. Приди и убей его, пока ни одного еврея не останется!» А дерево гаркад не скажет, ибо это иудейское дерево. И убьет сын Марьям Даджаля, и пронзит его в Наблусе копьем».
Письмо того, кто послал это факсимиле, было коротким: «Вот что написано в сборнике хадисов Сунаджиба аль-Салиха». А в окошке над именем адресата значилось «Мазузу Шихаби, сыну еврейки Марьям, уроженцу Наблуса, вождю отважных воинов, что разбили стан у бывшего еврейского поселения Канфей-Шомрон, разрушенного самими евреями».
* * *
Халил бежал мимо дворов и садов, обтянутых сеточными ограждениями, мимо белых стен с железными дверями, мимо гаражей, закрытых на ночь, магазинов и мастерских, мимо мечети, конвоируемой двумя минаретами, каждый из которых был схвачен зеленым неоновым ошейником. Несмотря на то, что он служил телохранителем у самого Мазуза Шихаби, Халил здоровьем не отличался, а тут еще в январские дожди простудился, схватил жуткий кашель, который на фоне того, что он «уговаривал» две трети пачки «Мальборо» в день, прогрессировал на глазах. Поэтому, пронесясь мимо кофейни, разумеется, уже закрытой, однако украшенной негасимой неоновой рекламой в виде дымящейся чашки кофе, он остановился перевести дух. И подтянуть носок в левом ботинке, который все время сползал. Из-за страха за свою семью Халил не замечал ни света, льющегося, несмотря на позднее время, из зарешеченных окон, ни запаха гари, ползущего со сжигаемых по обочинам куч мусора, а вот этого паршивого ощущения то и дело сползающего носка вытерпеть не мог.И вновь бегом, бегом, скорее, к Анни, к малышам, к его дому, к грязно-белому бетонному кубу, вместилищу всего, что держит его на этом свете. Только подойдя к двери, он замедлил шаги. Что делать дальше?
В кармане запел мобильник.
– Алло, Халил? Ты где? А, вот, я вижу тебя в окно.
Халил невольно взглянул на два больших зарешеченных окна ливана. Они были черными.
– Не смотри, не смотри, все равно меня не увидишь, верблюжье отродье! Значит, так – кладешь на землю сначала сотовый... Молодец, правильно. Теперь – пистолет. Не знаю, где он у тебя, но не надо уверять, что его нет. Вот умница. Теперь три шага назад. Отлично. На случай, если у тебя еще какая-нибудь игрушка припасена, подними руки и повернись ко мне спиной. Спиной, спиной, а не в пол-оборота. Вот так. И не оборачивайся. И имей в виду, я выхожу вместе с Анни, приставив дуло к ее виску, так что одно движение – и ты вдовец.
Халил послушно повернулся. Дверь скрипнула, и послышались шаги. Раз, два...
«Странно! – промелькнуло. – Такое ощущение, что идет один человек, а не два. Где же Анни?»
Сзади раздался негромкий хлопок. Халил взмахнул поднятыми руками и упал, раскинув их и слегка вытянув вперед. Лежа он, худой и черный, напоминал дохлого скорпиона.
Шаги простучали в тишине и заглохли. Наступило оцепенение. Выходя из дому, человек в черной маске в спешке не закрыл за собой дверь. Оттуда полз запах крови.
* * *
Слоеные каменные стены пещеры медленно растаяли и понемногу перетекли в гладкие бежевые стены гостиничного номера, временного пристанища «выселенца». Эван очнулся. Когда успел он зажечь свет? Сидел в кровати, думал о Вике, вспоминал вчерашний спуск в пещеру и вот сам не заметил, как включил ночник. На столике лежала тоненькая брошюрка, написанная и распечатанная за свой счет равом Фельдманом – бывшим главным раввином их поселения и по-прежнему их вожаком. Называлась она «Мой дом – Канфей-Шомрон». Почему-то Натан Изак, друг рава Фельдмана и в некотором смысле наставник Эвана, ухватился за идею распространять ее среди полицейских и солдат, которым предстояло выселять евреев из северной Самарии прошлым летом. Слог, надо сказать, у раввина был довольно корявый, даже Эван с его щуплым ивритом это чувствовал. Натан, правда, немного причесал эссе друга, но все равно то здесь, то там вылезали огрехи. Например, как там сказано про стремительные руки и хваткие пальцы?То ли Эван машинально потянулся за книжицей, то ли она сама скользнула ему в руки, только через несколько секунд он уже, с первого раза открыв на нужной странице, читал:
«Руки у моего отца были большие и стремительные, а пальцы длинные и хваткие. Когда он меня, малыша, дома подбрасывал к потолку или на улице к небесам, я никогда не сомневался, что как высоко ни взлечу, он меня поймает. Поэтому, хотя дух и захватывало, я при этом смеялся. А отец – никогда. Даже не улыбался. И всегда в его взгляде было ожидание – пополам с обреченностью.
Отец часто рассказывал мне о своем детстве, о Львове, большом польском городе, где в центре города все надписи были на идише. Рассказывал о матери своей, моей, стало быть, бабушке, любимице и благодетельнице всех окрестных кошек, особенно одной, серой с рыжиной, ежедневно приходившей за своей порцией требухи ровно в пять. Рассказывал о том, как в пятницу вечером весь центр города звенел еврейскими застольными песнопениями, несущимися из окон на улицы, наполненные цветочными ароматами и свежим дыханием старинного Стрыйского парка, расположенного неподалеку. Рассказывал о йом-киппуре{День поста и молитвы.}, когда поутру все мужчины отправлялись в синагогу и весь центр города, казалось, закутывался в полосатый талит.
Там мой отец вырос, там же он и женился в первый раз. Всю жизнь проработал краснодеревщиком, краснодеревщиком остался и когда немцы из дома, где он родился, переселили их в Замарстынов – район, отделенный от города железнодорожной насыпью и превращенный немцами в гетто. Всего там было около трехсот одно-, двух– и трехэтажных домов, куда немцам удалось впихнуть сто пятьдесят тысяч евреев Львова и окрестных городов. Отца вместе с его матерью, женой Ханной, десятилетним Велвелом и двумя маленьким дочурками поселили в крошечной квартирке на улице Локетки. Квартирка прежде принадлежала какому-то одинокому поляку, которого немцы выселили неизвестно куда, быть может, в бывшую отцовскую квартиру.
Отец рассказывал, а я закрывал глаза и видел: разбитые витрины, рельсы, по которым давно не ходят трамваи, улицы, где почти нет прохожих, – люди боятся выйти из дому – зато часто можно встретить отряд марширующих полицаев...
– Все время были облавы, – продолжал отец. – Все меньше и меньше народу оставалось. – И, помолчав, добавлял: – За нами приходили.
Однажды поздней весной 5702 (1942) года его вызвал комендант гетто, герр Гжимек, несмотря на польское имя, чистокровный немец, и велел сделать письменный стол с двумя выдвижными ящиками и прямоугольной крышкой, отделанной кожей. За это он пообещал, что никого из семьи отца не тронут. Стол с ящиками и крышкой отец сделал, сделал на славу, сам господин Гжимек пожал ему руку, сказав: «Вообще-то я еврейских рук не жму, но когда речь идет о золотых руках...»
А через неделю во время акции по отлову еврейских стариков забрали мать отца, мою бабушку. Узнав об этом, отец, невзирая на опасность, бросился к коменданту, без вызова.
Удивительно, что тот не рассердился, а наоборот, извинился: «Прости, Залман, произошла несостыковка с моим приказом. Больше такого не повторится. А ты пока мне сделай высокий трехстворчатый шифоньер».
Почему отец своими сильными руками тут же, на месте, не оторвал этому Гжимеку голову? Ведь буквально за неделю до этого инженер Друтовский, которому он когда-то до войны делал мебель, бросился на пытавшего его гестаповца Кайля и придушил его. Может, отца остановило то, что после этого случая он видел, как мстят немцы за смерть своего, как людей сотнями расстреливают и вверх ногами вешают. Взял он свои фуганки и шерхебели, фигурные рубанки и рубаночки – помню, он впоследствии при мне такие же сам изготавливал – и отгрохал трехстворчатый шифоньер из сосны, отделав его грабом.
В день, когда работа была закончена, отец возвращался домой без конвоира. Дорога шла вдоль обрыва. Он заметил, что в одном месте глину слегка размыло дождями и под проволокой можно пролезть. Правда, спуск там крутой, но если его одолеть, то внизу – леса, леса, леса... Домой он примчался окрыленный и тут узнал, что сегодня в десять утра во время облавы увезли Ханну с маленькими Эстерке и Ривкеле. Несколько часов подряд ходил Залман Фельдман по комнате, и все мерещились ему то за шкафчиком рыжие колечки Ривочкиных волос, то на фоне закатных бликов, скользящих по стене, веснушки Эстерке. И все слышались Ханнины причитания, звучавшие всякий раз, как его от нее уводили в комендатуру: «Любимый мой! Любимый мой!» Он подошел к окну, взглянул на скамью во дворике, которую он когда-то смастерил из двух поленьев и обломков досок. И он, и Ханна, и девочки часто всей семьей в разрешенные часы сидели на ней, опасаясь отходить далеко от дома. Затем отец направился к скрючившемуся на корточках в углу рыдающему Велвелу, сел на пол рядом и обнял его. Посидев так, встал сам, поднял на ноги малыша, взяв за плечи, тряхнул его, чтобы привести в чувство, и сказал: «Собирай вещи. Мы уходим».
* * *
Спуск по обрыву оказался еще труднее, чем он предполагал. Едва ощутимые под подошвой скользкие глиняные карнизы, казалось, так и норовили стряхнуть с себя большие босые ноги Залмана и обутые в маленькие деревянные башмаки ножки Велвела. Именно тогда, цепляясь за спасительные корни растущих у самого края деревьев пальцами, оцарапанными о торчащие из стены камни, отец впервые подумал о том, что мир просто не хочет, чтобы в нем жили евреи, вот и выдавливает их.Оказавшись внизу, они двинулись по лесу и шли примерно до полуночи, когда Велвел почувствовал, что у него нет больше сил шагать. Место для ночевки оказалось не самым удачным – неподалеку была польская деревня. Зато прямо на поляне, где они остановились, стоял стог сена, куда они и залезли, поужинав: Велвел сухарем, который Ента Хандт из запрещенного немцами благотворительного общества, рискуя жизнью, три дня назад принесла им, а отец – чистым лесным воздухом, пьянящим после духоты и вони, царивших в гетто. Последние слова засыпающего Велвела были: «Как проснусь, пойду в деревню, раздобуду нам что-нибудь поесть...» Отец усмехнулся, глядя на птичье личико спящего сына. «Пойду, раздобуду». Завтра весь день надо будет сидеть в стогу, а как стемнеет...
Спать отец не мог – все время мерещились лица Ханны, Эстерке и Ривкеле, но шевелиться боялся: ночью в лесу все шорохи слышны, а неподалеку поляки. Поляки… немцы… и в каждом – Гжимек. В ком побольше, в ком поменьше, в ком совсем маленький… Но в каждом.
Так и лежал неподвижно с открытыми глазами, лежал-лежал, лежал-лежал, а под утро все же задремал. Разбудил его выстрел, раздавшийся неподалеку. Еще не открыв глаза, он понял: «Велвел». А открыв, увидел, что солнце давно взошло и перебирает росистый бисер на зеленой шевелюре стога. Велвела, естественно, рядом не было. Отец скатился со стога, и забыв об опасности, – что ему теперь была любая опасность?! – кинулся в сторону деревни, бормоча на бегу: «Немцы? Поляки? Немцы? Поляки?» Мальчик до деревни не дошел – лежал на дороге. Это значило – немцы. Если бы добрался до деревни, тогда убили бы поляки.
«Вот и за Велвелом пришли», – твердил отец, расковыривая землю прихваченным из дому ножом краснодеревщика, чтобы похоронить Велвела. Когда дело было сделано, он поднялся. «Я их обману, – сказал он себе. – Я не буду дожидаться, пока за мной придут!» Он ведь взял с собой не только нож, но и веревку захватил – думал, пригодится при спуске с обрыва, если что – Велвелу бросить. Нож он отшвырнул в сторону – нечего заниматься ловлей ветра! А веревку... Что ж, вот это дерево с такими толстыми сучьями вполне подойдет. И растут они достаточно высоко.
«А может, лучше немцев вешать, а не самого себя?» – произнес на идише подошедший неслышно мужчина с трофейным «шмайсером» и положил ему руку на плечо.
Партизан в этих местах было мало, тем более, еврейских партизан. Но когда Вс-вышний решает продлить человеку жизнь, степень вероятности значения не имеет. А люди говорят – «повезло».
Провоевав сначала в еврейском отряде, а потом в Армии Людовой, он приехал в родной город. Все было, как прежде – дома, лебеди, утюжащие пруд у главных ворот Стрыйского парка, тополиные аллеи, трамвайные линии, старинные дворцы, люди. Только люди были другие, лица другие. Евреев не было. Надписи на идиш кое-где сохранились, но читать их было некому. Там, где когда-то трепетали клейзмерские скрипки, теперь грохотали армейские духовые оркестры.
Еврейские заповеди отец перестал соблюдать в день гибели Велвела, но, бродя по пустому для него, полному чужой жизни, городу, вспомнил, что сегодня как раз йом-кипур, и отправился в синагогу. Он шел по Стрыйской, по Козельницкой, и то, что читал во взглядах встречных, было, пожалуй, самым страшным – удивление. А это кто еще такой, на нас совсем не похожий, в странном картузе, с черными глазами, с большим носом? Евреев не просто выдавили – их выдавили и из памяти.
В синагоге кресла стояли мягкие и нетронутые... в основном. Арон акодеш{Ковчег для свитков Торы.}, был распахнут. Свитки Торы, конечно, пропали, но ажурные дверцы так и остались поскрипывать под ветром. Разумеется, пурпурная с золотом завеса, а также часы и люстра, все это было снято, но следов сознательного вандализма он не заметил. Разве что запах... Ну, что ж делать – люди все время проходят мимо открытого помещения, общественный туалет далеко, а тут не работает. Вот и... Тем, кто в былые времена здесь молился, это уже теперь все равно.
Он пришел к дому, где когда-то жил с матерью и отцом, а потом и с Ханной, Велвелом, Эстерке и Ривкеле. Дом немножко подремонтировали, но в целом он выглядел, как до войны. Их квартира была на третьем этаже. Он не стал подниматься. Стоять перед чужой дверью? Он – призрак, он из тех, за кем приходят. Просто за ним пока не приходили. Еще придут.
Все. Пора на вокзал. Скоро поезд. Он посмотрел на часы – ровно пять.
Что-то потерлось о его ноги. Он взглянул и обомлел. Кошка. Серая с рыжиной кошка. Та самая. Она пережила войну, и теперь каждый день ровно в пять приходит – ждет, что вернется его мать и накормит ее требухой. Кошка – единственное существо в этом городе, которое помнит, что здесь когда-то жили евреи».
* * *
«Завтра, – подумал тот, кто отправил Мазузу электронное пророчество, – завтра все решится. Если Шихаби клюнет, если он захватит Канфей-Шомрон, начнется такое, что может завершиться уничтожением всей этой гнусной нации, по крайней мере, ее ядра, ее сердца, тех, кто нагло живут на захваченной ими ханаанской земле! Через три недели выборы, на которых, конечно же, к власти придет ХАМАС, и если к этому моменту Канфей-Шомрон будет в наших руках, ХАМАС его в жизни не отдаст. Сдовательно, боевые действия! А с учетом «кассамов», летящих с юга, из Газы, и «катюш», летящих с севера, из Ливана, где ХИЗБОЛЛА наконец-то перевооружилась и готова к новым боевым действиям, можно не сомневаться, что еврейское государство ждет затяжная война на три фронта. Нынешний, откровенно слабый Израиль ее не выдержит. Сейчас не шестьдесят седьмой год, когда евреи, будучи на грани гибели, превентивным ударом захватили Синай, Газу, Западный берег и Голаны и тем спаслись от уничтожения. Синай они уже отдали, Газу и часть Самарии уже отдали, остальное тоже готовы отдать и создать на этих землях наше государство, что будет с их стороны уже чистым самоубийством. И тогда сбудется моя мечта. Сбудутся пожелания, которые так часто повторял дед, на что отец лишь хмурился. Правда, дед говорил, что в юности и отец был ничего, потом, в Легионе, первую трещину дал. Мир был, есть и будет таким, каким его создал Аллах. И нация, которая хочет его изменить, якобы к лучшему, да еще именем Творца, должен быть уничтожен. А у нас к этому народу особый счет. Наследственный».* * *
Черная маска с прорезями для глаз и губ была от пота мокрой, словно побывала в ведре с водой. Юсеф сорвал ее на ходу, подходя к своему дому. Отпер дверь, вошел в ливан – точно такой же, как в доме Халила, – и опустил свое тучное тело на пол. Ну вот и все. Еще час назад он бы не поверил, если бы ему сказали, что такое возможно. Чтобы как-то отвлечься от ужаса, который он только что сотворил и пережил, а шесть человек не пережили, он включил фонарик и провел лучиком по стене. На стене красовался ковер с переплетенными именами «Мухаммад» и «Аллах». Нет, эту бойню учинил не он. Он не мог такое сделать. Ну хорошо, Абула... Рука сама нажала на курок, Сухайля догнала пуля, когда он бросился бежать, Анни на него кинулась, как львица... Младенец, разбуженный, разорался... Хотя все равно невероятно... И рука не дрогнула. А зачем он побежал в детскую спальню убивать маленькую Надю? Шайтан, шайтан попутал, свидетель тому Аллах! Ах, сейчас бы забыть обо всем и броситься в объятия Рамизы! Да как забыть, когда весь этот кошмар перед глазами стоит?Словно в ответ на его мысли, зазвенела мелодия национального гимна Палестины «Билади! Билади!» Убийца в ужасе вскочил, но тут же понял, что это заработал мобильный телефон Мазуза Шихаби. Из-за этого телефона и пришлось стольких убить. На экране высветился номер. Местный. Да что там местный! Это же домашний телефон самого Мазуза Шихаби! Значит, уже опомнился, ищет? Ну, ищи, ищи, дорогой! Юсеф нажал на кнопку отбоя. Вот так. А теперь надо посмотреть, из-за чего весь сыр-бор, кто что такое написал или наговорил в сотовый, что потребовалось срочно его изымать.
Так, «эсэмэсок» нет. А что «звездочка сто пятьдесят один» скажет?
По мере того, как Юсеф слушал замолкший навеки для всех остальных голос Ибрагима Хуссейни, лицо его все больше и больше вытягивалось. Когда же он наконец закрыл мобильный, то единственное, что смог вымолвить, было «вот это да!».
В черном проеме коридора, ведущего в спальню, появилась фигура в длинной белой рубахе. Рамиза! Любимая! Наверняка ее разбудил мобильник Шихаби. Он чувствовал, что не в силах подойти к ней.
– Что случилось? – пробормотала она, еще не вынырнув из сна. – Где ты был? Что это за музыка?
Не дождавшись ответа, развернулась и утонула в темных недрах спальни. Он проводил ее влюбленным взглядом и вновь остался наедине с блестящим черным свидетелем махинаций Хозяина.
Итак, зачем Хозяин, верблюжье отродье, велел украсть мобильный? Чтобы Мазуз не прослушал этой записи. Но через два дня Мазуз приобретет новый телефон с тем же номером и прослушает эту запись.
Юсеф задумался. Ну конечно же! Достаточно звонка в компанию сотовой связи, и они по слову Хозяина сотрут эту запись. И тогда хоть выбрасывай этот черный аппаратик, хоть подбрасывай, ничегошеньки уже Мазуз узнать не сможет. Ан сможет! Он, Юсеф, в случае необходимости, всегда может сунуться к Мазузу и поведать ему о кознях Абдаллы! Но и Абдалла это знает. Уж он-то не сомневается в том, что Юсеф все прослушал. Следовательно, жить Юсефу, в соответствии с планами Хозяина, осталось ровно то время, которое потребуется убийце, чтобы доехать из Газы до Эль-Фандакумие. Правда, у Юсефа совсем другие планы на будущее. Он вовсе не торопится туда, куда меньше часа назад отправил Халила с женой и выводком. Но что же делать, чтобы не попасть туда?
Несколько минут Юсеф сидел на полу, размышляя, затем решение пришло само собой. Он прошел в свой кабинет и включил компьютер. Затем вытащил из ящика USB–провод, одним концом вставил его в гнездо мобильного, а другим – в гнездо компьютера. Вот и все. Теперь найти соответствующую программу и скопировать информацию через компьютер. А оттуда – на диск. Вот как спрятать диск – это вопрос.
* * *
«После войны волна времени занесла отца в Палестину. Там он сблизился с парнями из религиозной группы «Квуцат Авраам» и поселился в созданном ими к юго-западу от Иерусалима киббуце Кфар-Эцион. Этот киббуц и строился как попытка ответа на то, что происходит с евреями в Европе, как прибежище для тех, кто, уцелев, приедет в Эрец Исраэль. «Сейчас, когда нечеловеческие страдания обрушились на наших братьев в Европе, здесь, в горах Иудеи, мы создадим кров для тех, кто выживет», – так гласил манифест основателей Кфар-Эциона. Ребята буквально сотворили чудо – на голых холмах, среди камней, вырастили цветущий сад. Понятно, что отец с его золотыми руками оказался для них человеком незаменимым. И вообще его любили. Близких друзей, правда, не появилось, но отношения со всеми были ровными. Угрюмость его у всех встречала понимание – ведь сколько пережил человек! Да и скидку на разницу в возрасте делали – он был старше всех в киббуце. И только однажды, на собрании в зале «Неве-Овадия», служившем в поселении культурным центром, когда разгорелся особо жаркий спор, перебросить ли часть народа с апельсиновых плантаций на строительство курятника или нет, он не выдержал и очень тихо, но так, что почему-то все услышали, не поднимаясь со стула, с досадой сказал: «Да какая разница?! Все равно за всеми скоро придут». «Что-что?» – переспросил ничего не понявший, как и все остальные, здоровяк Давид Изак, который в тот день вел собрание. «Убьют, говорю, нас всех», – как нечто само собой разумеющееся пояснил мой отец.Субботу он публично не нарушал; завтракал, обедал и ужинал со всеми вместе, следовательно, волей-неволей соблюдал кашрут; женился на Рахели, моей будущей матери, по всем правилам, постоял под хупой, но... Никто ни разу не видел, чтобы он, скажем, вошел в синагогу, произнес благословение на еду или надел тфиллин. Ни разу не был ни на одной молитве. Не то чтобы на него из-за этого косились, но однажды все тот же Давид не выдержал и спросил, чего он так шарахается – от молитвы еще ни у кого язык к гортани не прилип. «Терпеть не могу Б-га, – ответил мой будущий отец. – Ужасный антисемит!».
Сразу же после решения ООН о разделе Палестины 18 хешвана 5708 года (29 ноября1947) арабы начали боевые действия против еврейского населения. Жители Кфар-Эциона и трех близлежащих киббуцев – этот блок поселений назывался Гуш-Эцион – вместе с бойцами Пальмаха сдерживали натиск иорданской армии, именуемой «Арабский легион». Против них шло шесть тысяч солдат, обученных и натренированных британскими офицерами, и помимо винтовок и пулеметов у легионеров были пушки, минометы и броневики. К иорданцам присоединились отряды боевиков под командованием некого Абдул-Кадера и тысячи местных крестьян, так называемых «нерегуляров». Они извлекли из загашников немецкие винтовки, английские «энфилды» и американские «спрингфилды», выкопали дожидавшиеся своего часа ящики с патронами и пошли, в основном, правда, грабить, а не сражаться, а если убивать, то безоружного противника, но при этом могли задавить числом. А что до воинского искусства, то пальмахники тоже без году неделя как армией стали. Удар свой арабы направили на Иерусалим. К весне дороги, связывающие его с Тель-Авивом, были перекрыты, и великий город оказался в блокаде. Перед обитателями Гуш-Эциона, нависавшего над шоссе, которое с юга подползало к Иерусалиму, была поставлена задача – всеми силами мешать передвижению арабов из Хеврона в Иерусалим и обратно. А тридцатого апреля был получен приказ полностью блокировать это шоссе, с тем чтобы не дать арабам возможности прислать из Хеврона в Иерусалим подкрепление во время операций ПАЛЬМАХа в Катамоне, где решалась судьба Нового Города. Жители Гуш-Эциона и пальмахники стали воздвигать баррикады, перерезать телефонные коммуникации, устраивать засады на арабские конвои – иными словами, всячески срывать любую помощь арабам с юга. Однако силы были неравны. На подкрепление рассчитывать не приходилось, и скоро Гуш-Эцион сам оказался в блокаде. Зимой с одним из последних конвоев удалось переправить в Иерусалим жен и детей защитников Кфар-Эциона. По сей день эти дети, ставшие уже дедами и бабками, перезваниваясь, кличут друг друга по номерам. Можно услышать, как такой вот седобородый малыш в кипе, набрав номер на мобильном, кричит в него, жестикулируя так, будто перед ним видеофон: «Алло, номер первый? Привет! Это говорит номер тринадцатый. Слушай, как связаться с номером четырнадцатым?» Я был Шестьдесят восьмым. Мой друг Натан Изак – Шестьдесят девятым.