Хорошую избу построил себе Илья Большой, когда обветшала старая избушка, поставленная тестем Семеном после изгнания из Пскова. Трудов своих строитель не пожалел, а лесу вокруг сколько хочешь. Изба Ильи стояла на высоком подклете: там помещались телята, куры. Крестьянские избушки обычно рубились о семи-восьми венцах; взрослые влезали в низенькую дверь скрючившись; распрямляясь, чуть не стукались головой о балку. А Илья поставил жилую горницу о двенадцати венцах; высокий хозяин едва доставал рукой потолок.
   Мужики полушутя-полусерьезно звали жилье Ильи Большого хоромами. Оконные наличники и ставни, карнизы крыши – все было изукрашено резьбой.
   Окно – око избы. Крохотные, подслеповатые окошки, словно маленькие глазки человека, придавали избушкам выбутинцев кислое, неприятное выражение. Хоромина Ильи смотрела весело, открыто, как и ее владелец – шумный, гостеприимный, добродушный. И недаром именно у Ильи собирались мужики провести субботний вечерок, единственный в неделе, когда над душой не висела мысль о завтрашней работе.
   И все-таки изба топилась по-черному, как и все маленькие, бедные избушки: деревня тогда не знала печей с дымовыми трубами. В курных избах сажа покрывала стены и потолок, свешивалась сверху клочьями. Большие и малые – все ходили чумазые, как трубочисты. Дым и грязь никого не смущали.
   «То не беда, когда дымит густо, – рассуждали мужики, – а то беда, когда в брюхе пусто!»
   Заботливая Афимья не терпела неряшества: целый день она скребла и мыла горницу или убиралась в подклете.
   Изба Ильи Большого стояла на берегу Великой, чуть пониже последнего, самого грозного порога реки, там, где она начинает плавный бег по равнине к недалекому Псковскому озеру.
   Великая…
   Какое очарование скрыто в имени реки, близ которой ты родился и вырос, в которой купался жаркими летними днями, по льду которой скользил на самодельных коньках…
   Лет в десять-одиннадцать Голован прослыл первым пловцом в Выбутине. Было у деревенских ребят особое удальство, грозившее гибелью и потому манящее.
   Целой ватагой уходили мальчишки за водопад и бросались в упругие, звенящие струи, чтобы выплыть на другой берег чуть повыше того места, где круто падал уровень воды и где течение приобретало неудержимую силу…
   Стоило не рассчитать, ослабеть в борьбе с быстриной – и смельчака утаскивало в ревущий порог, откуда не было возврата. Так случалось почти каждый год. Но заходить слишком высоко никто не решался: над осторожными смеялись.
   В опасной забаве Голован был первым: никто не бросался в стремительный поток ниже его, и изо всей гурьбы пловцов он достигал противоположного берега раньше всех.

Глава IV
Несчастье

   После памятной охоты на медведя и ночного сиденья на дереве Голован болел долго, но, поправившись, пошел в рост и стал набираться сил.
   Весной отец усадил Андрюшу за псалтырь.[12] Илья умел читать и писать, что было редкостью на деревне. По целым часам сидел мальчик за толстой книгой в деревянном переплете и водил пальцем по закапанным воском страницам.
   Его тянуло на волю; год назад он сбежал бы на речку с веселыми товарищами, но теперь не отходил от книги, пока не кончал урок. К концу лета Андрюша читал свободно.
   Монахи не по-пустому толковали о новой стройке: Паисий, настоятель Спасо-Мирожского монастыря, начал ставить каменную церковь.
   Исстари повелось: Псков славился каменных дел мастерами. Псковских искусников приглашали повсюду, где затевалось строительство больших каменных зданий или городских стен. В Новгороде, Ярославле, Костроме и в самой белокаменной Москве – всюду бывали псковские мастера, возводили палаты, храмы, укрепленные башни… Паисию за мастерами не пришлось далеко ходить. Церковь взялся строить известный на Псковщине Герасим Щуп с товарищами.
   Мрачные предчувствия выбутинского старосты Егора Дубова оправдались полностью: монастырь завалил крестьян работой на стройке.
   На каждую семью пала повинность: либо дай мужика-работника, либо подводу с лошадью. А так как мужик берег коня пуще жены и детей и не мог доверить его чужому присмотру, то с подводой отправлялся кто-нибудь из членов семьи.
   Старик Ляпун, вытаскивая из грязи телегу с тяжелым грузом кирпича, надорвался и медленно чах, проклиная монашеское корыстолюбие. Илью Большого поставили главным по плотничным работам. Безлошадный Тишка Верховой пошел на постройку чернорабочим.
   И хуже всего было то, что эта тяжелая повинность не засчитывалась в оброк. Оброк шел своим чередом.
   Напрасно угрюмый Егор Дубов проявил несвойственное, ему красноречие, уговаривая игумена и келаря записать мужикам в счет подати хоть часть работы на постройке.
   – Богу работаете, не людям! – строго отвечал Паисий. – Монастырю подайте, что по грамоте положено, а для господа сверх сего постарайтесь!
   – Отче преподобный, да когда же сверх-то? – взмолился Егор – И так на работе кишки повымотали Ляпун-то кончается…
   – Помрет – похороним за свой счет и поминать за службами безвозмездно сорок дён будем, – хладнокровно возразил игумен.
   Упрямый Егор добрался с жалобой до государева наместника во Пскове, но старосту, как смутьяна, выпороли на наместничьем дворе: келарь Авраам раньше побывал у наместника с богатыми дарами.
   Делать было нечего: мужики отдувались за всё.
   На монастырскую стройку вместе с отцом пошел и тринадцатилетний Андрюша: он еще не видел, как возводятся каменные здания.
   – Присматривайся, сынок! – ласково говорил Илья. – Рад буду, коли полюбится тебе каменное дело. По плотницкому мастерству ты, сказать, все прошел, а лишнее ремесло за плечами не виснет. Да и размах шире у каменных дел мастера: каменное строение вековечное, а деревянное – до первого пожара…
   Герасим Щуп полюбил грамотного и усердного паренька и взял в ученье. Зодчий задавал Андрюше вычерчивать своды, колонны, заставлял придумывать узоры. И если Головану удавалось набросать новый изящный узор, учитель говорил:
   – Вот мы и пустим его в дело. Пускай в этом храме и твоя малая доля живет. Ничего, что люди не узнают имени строителя: человек порадуется твоему творению – вот и награда!..
   Зодчий учил Андрюшу составлять замесы для каменной кладки; по весу и звону кирпича, когда им ударяют о другой кирпич, узнавать, годится ли он в дело; учил проверять правильность кладки отвесом и уровнем…
   Один из жарких июньских дней 1539 года на всю жизнь запомнился Андрюше.
   Каменщики, в белых рубашках с расстегнутым воротом, в холщовых портках, обливались потом. Их босые, избитые до крови ноги цепко ступали по зыбким мосткам. Герасим бесстрашно ходил по краю стены, возведенной сажен[13] на семь. Голован сидел в тени на груде бревен. Тополя щедро сыпали на мальчика нежный пух, с вершин деревьев доносился немолчный вороний грай.
   Андрюша рассеянно смотрел вокруг. Спасо-Мирожский монастырь был не из богатых, облупленные церквушки с куполами-луковками под ржавым железом, позолота с крестов облезла, монашеские домики-кельи пошатнулись в разные стороны… Каменная стена с раскрошенными зубцами окружала монастырь. На всем следы ветхости и запустения.
   В монастырь шло немало приношений от доброхотных даятелей, но они залеживались во вместительных сундуках игумена и келаря.
   «Жарко… – думал разморенный Андрюша. – Отпрошусь у наставника искупаться…»
   Мальчик не успел подойти к Герасиму: на стройке началось усиленное движение. Каменщики быстрее забегали с ношами кирпича, творившие замес проворнее замахали лопатами в большом чану. На стройку пожаловал настоятель монастыря игумен Паисий.
   Коротконогий и толстобрюхий, с рыжеватой бородой веером, игумен шагал важно, с развальцем, из-под лохматых бровей зорко смотрели заплывшие глаза. Служка тащил за игуменом кресло.
   Ряса у игумена была из дорогой ткани, нагрудный крест искрился на солнце алмазами.
   Утомленный Паисий приостановился; служка ловко подставил кресло. Монах сел, из-под руки посмотрел на высокую стену. К нему подбежал с докладом костлявый, остробородый Щуп.
   – Худо строите! – разразился игумен. – С пятницы стену на аршин[14] не подняли!
   – Отче игумен, больше подняли!
   – Лжешь, грешник!
   – Отче преподобный, промерь! – с лукавой усмешкой предложил зодчий.
   Игумен взглянул на семисаженную стену, на зыбучие кладки…
   – Вдругорядь займусь, – прогудел он и двинулся дальше.
   Щуп шел позади Паисия.
   – Богу, не людям работаете, – брюзжал игумен. – Вы лишь о суетном думаете, об утробе заботитесь…
   Осмотр постройки прервался возвращением монастырского сборщика отца Ферапонта. Игумену перенесли кресло в тень тополей, где укрывался от жары Голован. Ферапонт, высокий мужчина с угрюмым лицом и резкими ухватками, подошел к игумену под благословение, сдал запечатанную кружку, в которую опускались подаяния:
   – Благослови, отче, в мыльню с дороги сходить!
   – Успеешь! – буркнул Паисий, взвешивая кружку на руке.
   Игумен распечатал кружку и высыпал содержимое на рясу, раздвинув колени. Потное, красное лицо его еще больше побагровело от досады, перед ним трудилась медь, и лишь кое-где сиротливо поблескивали серебряные деньги.
   – Ты что, окаянный, – возвысил бас игумен, – смеешься? Серебро выудил?
   – Освидетельствуй печати, отче! – хладнокровно возразил Ферапонт.
   – «Печати»!.. Вы чорта[15] из-под семи печатей выкрадете! Пропил? Признавайся!
   – Вот те бог, отче!..
   – А кто тебя в позапрошлую среду видел в Сосновке в корчме?
   – Отец Калина! – ахнул сборщик. В живых злобных глазах его мелькнул испуг.
   – То-то, отец Калина! – торжествовал игумен. – За такую провинность в железах заморю… Эй, позвать келаря! На чепь нечестивца, в подвал!
   Это было жестокое наказание. При всей своей смелости Ферапонт побледнел; он упал перед игуменом в мягкую пыль двора:
   – Прости, отче святой! Бес попутал… Последний раз согрешил… Поставь на каменное дело! Заслужу!..
   – Не помилую, не жди! – Игумен ткнул ногой валявшегося монаха.
   Убедившись, что просьбы не помогут, Ферапонт встал, выгнул колесом грудь.
   – Ну, попомнишь, игумен! – яростно проревел он. – Хрест на пузо навесил – так мыслишь, первый после бога стал? Святых иноков голодом заморил, стяжатель! В монастырь изо всех деревень и жареным и пареным волокут, а вы с келарем всё в город на продажу гоните…
   – Когда гоним? Когда? Ты видел? – рассвирепел Паисий.
   – А и видел, хоть вы по ночам обозы отправляете…
   Мужики бросили работу и прислушивались с удовольствием: перебранка монахов открывала многое, что прежде было тайной. Паисий и Ферапонт, разгорячась, поносили друг друга ругательными словами.
   На дворе показались два инока с цепью. Увидев, что его свободе приходит бесславный конец, Ферапонт остервенился, сшиб с ног служку и бросился бежать. Подобрав полы рясы, патлатый, буйный, он несся огромными скачками.
   – Держи злодея, держи! – орал игумен.
   Встревоженные вороны с неистовым карканьем кружились в воздухе.
   – Улю-лю, улю-лю! – озорно кричали и свистели каменщики. Никто из них не тронулся с места.
   Монахи погнались за Ферапонтом, а тот проскочил в калитку, грозно подняв пудовый кулак над присевшим от страха привратником, бросился в Великую и огромными саженками поплыл к другому берегу.
   Охотников преследовать беглеца не нашлось.
   Строители нехотя вернулись к прерванной работе. Надо было поднять наверх тяжелую балку. Ее подцепили канатами, продели канаты в векши.[16] Начался трудный подъем; огромное бревно медленно ползло вверх.
   Зазевавшийся Тишка Верховой споткнулся, канат пополз из его потных рук.
   – Ой, смертынька! – раздался тоскливый крик. – Не сдержать!
   Под тяжестью балки пополз канат из рук и у других. Бревно поехало с высоты назад. Оно угрожающе накренилось и, казалось, вот-вот рухнет, сокрушая подмостки, калеча и убивая людей.
   На подмогу примчались Герасим Щуп и Голован, схватились за веревку. Но равновесие нарушилось, усилия людей не помогали. Поднялся шум:
   – Держи! Спущай!
   – Подтягивай! Подтяги-и-ва-ай!
   – Бежим прочь, ребята!
   – Де-е-ержи!..
   На подмостки выскочил из недостроенного пролета Илья Большой:
   – Криком изба не рубится!
   Он схватился за канат. С неимоверной натугой держал он тяжесть, пока мужики не взбежали наверх и не помогли ему. Балку втащили.
   Илья, шатаясь, спустился.
   – Ноет рука, – признался он.
   Келарь Авраам отпустил Илью с наказом завтра явиться пораньше. Тишку Верхового за провинность отпороли солеными розгами так, что он отлеживался две недели. Но Илье это не помогло: он не вышел на работу ни на следующий день, ни через месяц. Невыносимая боль сверлила и днем и ночью правую руку. Потом боль утихла, но рука высохла: плотник повредил сухожилие.
   Илья Большой стал калекой, но не пал духом. Работая и учась под старость так же упорно, как смолоду, Илья наловчился и левшой делать кое-какие немудреные поделки. Но слава и цена ему как плотнику упали.
   Больно переживал Илья, что не бродить ему больше по лесам с рогатиной, тугим луком и запасом стрел. Всю охотничью страсть отдал мужик рыбной ловле. На вечерней и утренней заре часто сиживал он на берегу Великой, склонившись над удочками…

Глава V
Неожиданная угроза

   Прошло несколько месяцев. Когда окончательно выяснилось, что Илья лишился руки, его вызвал игумен.
   – Так-то, чадо, – пробасил Паисий, поигрывая нагрудным крестом. – Посетил тебя господь, видно, за грехи. Уж ты монастырю не работник, и нам тебя ненадобе. Выселяйся-ка из Выбутина.
   – Как выселяться? – бледнея, спросил Илья. – А изба моя? Куда же я денусь?
   – Сие – не моя забота. Да ты не печалуйся: бог и птиц небесных питает, а они ни сеют, ни жнут; найдешь и ты приют…
   Кое-как упросил Илья игумена оставить его в Выбутине. Настоятель согласился только потому, что Илья был крестьянин непахатный, земельного надела не имел. За это «снисхождение» Илья обязался платить по рублю на год – немалые деньги для крестьянина.
   Илья стал делать на продажу корыта, коромысла, кадочки. По вечерам ему помогал сын, и работа спорилась. Раза два в месяц брали лошадь у Егора Дубова и везли наготовленный щепной товар в город, на рынок. Распродавшись, Илья и Андрюша закупали муку, мясо и прочее съестное.
   Жизнь стала налаживаться, но спокойствие семьи нарушили новые притязания игумена Паисия.
   Илье Большому приказано было вновь явиться к настоятелю и с сыном.
   Дородный и краснощекий Паисий утонул в кожаном кресле; ноги его нежились на медвежьей шкуре, подаренной Ильей после удачной охоты. Илья и Андрюша почтительно стояли у порога с шапками в руках.
   Не бедно жил Паисий. Просторную игуменскую келью со слюдяными окошками обогревала нарядная изразцовая печь. Лавки устланы коврами. Передний угол уставлен иконами в драгоценных окладах; перед иконами горели толстые восковые свечи. В огромных окованных сундуках хранилось игуменское добро.
   – Вот, чадо, – обратился к мальчику Паисий рокочущим басом, – невдолге кончится наше строительство, и твой наставник Герасим покинет сии места. А ты что на мысли держишь?
   Голован покраснел и не вымолвил ни слова. Ответил отец:
   – У отрока своего ума нет, отче игумен, за него родители думают.
   – Сие правильно! – одобрил игумен. – Как же ты полагаешь, Илья? Не смекал о сем? Так вот мое слово: отдал бы Андрея к нам в монастырь. Грамоте он, ведаю, обучен, и житие ему у нас будет беспечальное, легкое… В миру скорбь, забота, в миру грех повсюду ходит, а у нас тишина, у нас все помыслы ко господу. Сладостен труд жизни подвижнической!.. Ну-ка, что на сие ответствуешь?
   А сам думал: «Сладостно я пою, аки рыба сирена, про которую в древних баснях повествуется. Будто и не стоило бы мужичье уговаривать, да парень нужный, пользу от него большую можно получить…»
   Илья и Андрюша молчали. Опущенные к земле глаза мальчика наполнились слезами. Настоятель пытливо вглядывался в лица отца и сына, стараясь разгадать их мысли. Не дождавшись ответа, снова начал убедительно и мягко:
   – Может он у нас изографом[17] стать: ведаю, у него на то талант. А у нас дело найдется: ты видел, как лики угодников потемнели. Поновить, ох, как надо поновить святые иконы! И сие есть дело богоугодное. Опять и то, Илья, в толк возьми был ты могутной мужик, а стал калека. Сынок мал, тебя с бабой прокормить не в силах. Да он же к крестьянскому труду и не способен. Вишь, у него голова-то, оборони ее Христос, совсем не по тулову. Где ему мужичьи тяготы снести! Под оконьем с сумой ходить станете… А коли сделаешь по-моему, монастырь всю вашу семью призрит, опекать будем даже и до смерти вашей. И рубль на год за пожилое,[18] что ты обязался платить, прощу… Решай!
   – Убожеством меня, отче, не кори, – угрюмо сказал Илья: – убожество я на вашей же работе заполучил! Кабы я крестьянские избы строил, той беды со мной не случилось бы…
   – На всё божья воля, – успокоительно прогудел игумен.
   Илья был на этот счет другого мнения, но высказать его не решился: с настоятелем ссориться не приходилось. Выгонит из села – и ступай на все четыре стороны.
   – Какова твоя думка, сынок? – ласково обратился Илья к Андрюше.
   Долго сдерживаемые слезы покатились из глаз мальчика. Всхлипывая, он прошептал:
   – Не знаю, ничего не знаю, тятенька! На твоей я воле…
   Илья задумался. Потом поклонился, заговорил тихо:
   – Такое дело, отче, одним часом не решается, великое надо размышление. Мне слово сказать, а Андрею целой жизнью за то слово расплачиваться…
   Голован благодарно пожал здоровую руку отца. Как ни слабо было пожатие, Илья его почувствовал и понял. И еще решительнее закончил:
   – Земно кланяюсь, отче игумен, за великие твои милости! Ответ дам в скорых днях.
   Илья и Андрюша поклонились Паисию в ноги, приняли благословение и вышли. Тень досады скользнула по упитанному лицу игумена и исчезла.
   – Будет по-моему! – прошептал он. – Деваться им некуда.
   Дни шли, а решение Андрюшиной судьбы все откладывалось. Илья понимал, что монашество – несчастье для мальчика: оно разобьет все его надежды на будущее. Но прямо отказать Паисию Илья не решался: он знал злобный, мстительный характер монаха.
   Однако долго тянуть с ответом не приходилось: Паисий не раз присылал служку с напоминанием, что Андрюшу ждут в монастыре.
   Субботним вечером у Ильи собрался маленький совет: обсудить дело пришли полюбивший мальчика Герасим Щуп и староста Егор Дубов. Андрюша, лежа на полатях, с затаенным дыханием прислушивался к разговору, который должен был решить его участь.
   – Я б взял мальца в свою артель, – сказал Герасим. – Хоть он еще и невелик, а работать способен. Хлеб свой завсегда оправдает.
   – Что ж ты раньше молчал, родной! – обрадовался Илья. – Сделаешь парня мастером, чего лучше!
   – Оно-то так, – задумчиво заметил Щуп, – да дело не за мной. Уж очень игумен разлакомился Андрея залучить: знает, что от того большая выгода будет. Для новой церкви иконостас[19] нужен. Резчикам да изографам платить надо – сундуки порастрясти, а отец Паисий того ох как не любит!
   – На своей спине знаем, как он корыстен, – мрачно отозвался Егор.
   – Андрей в возраст входит, через годик-другой настоящим работником станет. И новую церковь исподволь отделает за одни харчи, а они Паисию ничего не стоят…
   – Недаром он мальчонку охаивал, – грустно усмехнулся Илья. – «Он, вишь, и слаб и ни к какому делу не годен, опричь как сидеть в келье да иконы писать…»
   – Лжа то, тятенька, лжа неистовая! – горячо вмешался в разговор Андрюша. – Али я немощный какой?..
   – Молчи, сынок, когда старшие разговаривают, – внушительно прервал сына Илья.
   – Вот я и говорю, – продолжал Герасим, – отберет у меня игумен Андрея. Артель моя на дальние работы не ходит, все тут же, близ Пскова бьемся. И настоятель нас всюду досягнет.
   – Давно ведомо, что у монахов руки загребущие, – снова вставил слово Егор Дубов.
   Все замолчали надолго. В светце трещала лучина. Тихо постукивал деревянный стан работы Ильи. На этом стане Афимья ткала холсты из суровых ниток, напряденных ею из кудели. Руки Афимьи привычно продергивали челнок сквозь основу, ступня равномерно нажимала подножку, но мысли женщины были о сыне. Глубоко верующей Афимье казалось, что монашество для сына не такая уж большая беда. Монахам житье привольное, работы мало, знай молись да молись. Станет Андрюша монахом – родительские грехи отмолит. Но высказать свои мысли вслух Афимья не решалась: ей ли, бабе, соваться в мужские разговоры!
   Молчание прервал Герасим Щуп.
   – Есть у меня одна думка, – сказал мастер, пощипывая свою козлиную бородку, – да не знаю, по душе ли она вам придется. Работает сейчас во Пскове зодчий Никита Булат – крепостные стены поновляет. Прямо скажу: это зодчий, не мне чета. Большой мастер! Вот кабы он Андрюшу в ученье взял…
   – А какая разница? – удивился Илья. – Так же и у него парня настоятель отберет, как у тебя.
   – Тут другое дело, – возразил Щуп. – Булат из дальних краев, он родом суздальский. Оттоле много славных мастеров вышло.
   – Как же он к нам, во Псков, попал? – спросил Илья.
   – Призвал его наместник, он Булата в Москве знал.
   – Где нам с большими людьми водиться! – вздохнул Илья. – Уж коли его государевы бояре знают, он с нами и разговаривать не станет.
   – Он не из таких, – уверил Герасим. – Сам он простого роду и хотя знатным известен, а чванства не набрался.
   – Сколь это было бы хорошо, кабы Булат принял Андрюшу в ученье! Только ведь он мальца из Псковщины уведет, – сообразил Илья.
   – А я об чем толкую? – рассердился Герасим. – Уйдет Булат с Андрюшкой на Суздальщину либо в иное далекое место – там их и Паисию не сыскать, как ни длинны у него руки.
   Афимья, смирно сидевшая у ткацкого стана, вдруг всхлипнула на всю избу. Взоры собеседников устремились на нее, и смущенная женщина низко наклонилась к холсту.
   – Вишь, какое дело… – неопределенно заметил Илья. – Придется об нем думать да думать. Вот что, друг Герасим, и ты, дядя Егор, – плотник низко поклонился гостям: – приходите ко мне в ту субботу, тогда и порешим на том либо на другом.
   – Ладно, – согласился Щуп. – А вы вот что: пустите молву, что Андрюшка болен. Пускай он из избы не выходит, на печке валяется. Я до игумена доведу: мальчонку, мол, лихоманка треплет. Авось он тогда на вас напирать не станет. Я же тем временем слетаю в город да потолкую с Булатом, надобен ли ему ученик; а то мы, может, попусту огород городим…
   – Спаси тебя бог за совет да за подмогу! – низко поклонился мастеру Илья.

Глава VI
Мятежный замысел

   Неделя показалась Андрюше бесконечной. Чувства его двоились, он не знал, что лучше – монастырь или уход в далекие края.
   Далекие края манили неизведанными радостями, знакомством с другими городами, с чудесными памятниками старины. Прельщала мысль учиться у знаменитого зодчего и самому впоследствии, быть может, сделаться славным мастером.
   Но стоило взглянуть на побледневшее, осунувшееся лицо Афимьи, как сердце щемила тоска. Расстаться с горячо любимой матерью казалось невыносимо трудно. А разве легко покинуть ласкового, заботливого отца, с которым пережито так много и радостных и трудных охотничьих дней, который учил его мастерству!..
   Илья свыкся с мыслью отдать сына Булату, если тот согласится принять мальчика в ученье. Но трудно, страшно трудно оказалось внушить эту мысль Афимье. И когда пришла долгожданная суббота, сопротивление матери далеко не было сломлено.
   Вечером опять пришли Герасим Щуп и Егор Дубов. На этот раз явился Тишка Верховой и робко примостился в уголке у порога. Сознавая свою непоправимую вину перед Ильей, он старался держаться от него подальше, и приход его в этот вечер удивил плотника. Сейчас Тишкино присутствие было лишним, но русское гостеприимство не позволяло хозяевам выгнать гостя.
   Все уселись, и после незначительных замечаний о погоде и видах на урожай Герасим откашлялся и многозначительно заявил:
   – Толковал я с Булатом про наши дела…
   У Андрюши замерло сердце, Афимья закрыла лицо руками, чуя недоброе, а Илья нетерпеливо подался к мастеру:
   – Ну что? Что? Да говори скорее!
   Но Герасим, сознавая свое значение в эту минуту, еще помедлил и уж потом важно сказал:
   – Берет Никита ученика.
   Никто не успел вымолвить ни слова, как Афимья запричитала:
   – Уведут моего сыночка в чужедальнюю сторонушку… А чужедальняя сторонка непотачлива, дорога туда не дождем, а слезами полита…