Страница:
– Не князь ты, не царь, а господской псарь!
Насмешка взбесила тиуна:
– Эй, люди! Дать малому двадцать плетей за побег и посадить на хлеб, на воду. А там поглядим!
После наказания сердобольный Амоска, покачивая головой, сказал:
– Понапрасну супротивничаешь! У нас, миляга, медвежья берлога, к нам государевым дьякам и то ходу нет. Ты, Семеюшко, до поры до времени затаись…
Богатое хозяйство было у князя Артемия Оболенского. Свой лен и шерсть у него же в усадьбе превращались в полотна и сукна; из кож забитого скота сапожники шили сапоги, седельники обтягивали седла, шорники шили сбрую. Свои портные обшивали княжескую челядь. Свои рыболовы и охотники снабжали поместье и московский дом князя рыбой и дичью. Свои медовары заготовляли бочки медов и квасов.
Были среди многочисленной княжеской челяди избранные – медвежатники, псари, выжлятники, ловчие.[43] Они жили беззаботно, сыто и пьяно и шли для князя на любую послугу: сжить ли со свету врага, наловить ли на дорогах новых холопов, разгромить ли непокорных мужиков в дальней вотчине…
Но большая часть боярской дворни до упаду трудилась в работных избах: медоварнях, сыроварнях, шерстобитнях, сукноваляльнях…
В усадьбе Оболенского Андрею пришлось вплотную столкнуться с народной нуждой, картины которой он так часто наблюдал, скитаясь с Булатом по Руси.
Правда, здесь избы дворовых не валились набок, как в крестьянских деревушках, и хозяевам не приходилось подпирать стены кольями. Такое неблагообразие, пожалуй, укололо бы глаз гостей, наезжавших к боярину, и они укорили бы им хозяина, а тот, в свою очередь, строго взыскал бы с тиуна.
Но в опрятных с виду избушках боярских холопов гнездилась такая же нищета, как и повсюду на Руси.
Дрова для нужд холопов тиун отпускал скупо, и зимой в избушках дворовых стоял лютый холод. Пища работных людей была самая скудная: основу ее составляли хлебная тюря[44] да редька с квасом.
Плохо питавшихся и плохо одетых дворовых ставили на работу с самого юного возраста – с двенадцати-тринадцати лет. Работники трудились на боярина по шестнадцати-восемнадцати часов в сутки: летом от зари до зари, а зимой при тусклом свете лучины.
За дерзостное поведение Мурдыш послал Андрея работать в кожевенную мастерскую, и там Голован вдоволь хлебнул горя. В огромных дубильных чанах кисли шкуры; из чанов несло нестерпимой вонью. Потом шкуры вынимались, и с них тупыми кривыми скребками счищалась мездра[45] и шерсть.
С непривычки Головану кожевенная работа показалась хуже каторги. Парень вытерпел только неделю, а потом пошел к Мурдышу проситься на плотничью работу.
– Смирился? – удовлетворенно проворчал тиун в густую бороду. – Я к покорным милостив!
Голована поставили на постройку новой мыльни.
Мыльню кончили. На беду, Андрей, всегда увлекавшийся работой, показал себя искусным плотником и столяром.
Мурдышу пришла в голову новая затея: он решил пристроить к столовой палате с полуденной стороны гульбище узорчатое – галерею с резными перилами, где боярин и наезжавшие к нему гости могли бы прохаживаться на солнышке.
Головану поручили делать сложную резьбу перил. Видя его мастерство, Мурдыш стал особенно ценить нового холопа и приказал зорко за ним следить.
В поместье Оболенского была церковь. Поп проповедовал мужикам:
– Служите господину верно и усердно, ибо нерадивых рабов наказует всевышний. Сказано бо есть: «Рабы да повинуются своим господам». Тако повелось искони, тако и пребудет до скончания века… Раб, восстающий против боярина, подобен отцеубийце и проклят от господа…
Голован слушал проповеди с хмуро опущенными глазами.
Чтобы прикрепить ко двору нужного человека, Мурдыш решил женить Голована.
– Видал стряпущую девку Настасьицу? Поприглядись к ней, Семеюшко! А коль не по душе придет, другую найдем: у нас девок запас! Вишь, сколь я к тебе милостив. – А сам думал: «Ничего! Молодо пиво – убродится!»
Замысел тиуна привел Андрея в ужас.
«Бежать, бежать!» – думал он.
Но бегство из княжеской усадьбы было рискованным делом. В бытность Голована в усадьбе один из холопов, наскучив неволей, сбежал из лесу, где рубил дрова. За беглецом погнались с собаками, поймали и жестоко выпороли. Он лежал в людской, и неизвестно было, выздоровеет или помрет.
Участь наказанного страшила Голована. Но вековать век холопом, навсегда распроститься с зодчеством…
Голована заставил решиться подслушанный разговор.
– Дурак этот беглый! – сказал седобородый псарь. – В руки ловцам дался!
– А как уйдешь-то, дедушка? – спросил приятель Голована Амоска. – Ведь собаки…
– Как?.. Эх ты, псарь зовешься! То-то, молодо – зелено… Ему бы подошвы чесноком натереть – ни одна собака по следу не пойдет…
Сторожа у ворот остервенело заколотили в било,[46] на дворе поднялась суматоха. Люди бежали к месту пожара с баграми, топорами, ведрами. Караульщики тоже бросились тушить пламя. Никто не заметил, как в калитку выскользнул человек.
Пожар был затушен быстро. Побег Голована обнаружили только утром. Собаки по следу не пошли.
Разгневанный Мурдыш решил поймать беглеца и примерно наказать за поджог постройки, за дерзкий побег. Но расчет Голована оказался верным: зная, что он пробирался в Москву, преследователи бросились к западу. А быстроногий Голован, отбежав за ночь верст тридцать к востоку, затаился в глухой чащобе…
Глава XI
Часть вторая
Глава I
Глава II
Насмешка взбесила тиуна:
– Эй, люди! Дать малому двадцать плетей за побег и посадить на хлеб, на воду. А там поглядим!
После наказания сердобольный Амоска, покачивая головой, сказал:
– Понапрасну супротивничаешь! У нас, миляга, медвежья берлога, к нам государевым дьякам и то ходу нет. Ты, Семеюшко, до поры до времени затаись…
* * *
Вотчина Оболенского-Хромого представляла целый городок. Позади боярских хором выстроились людские избы; за ними разбросались скотные и птичьи дворы, собачники, амбары, кладовые, погреба, мыльня, кузня, швальня, шерстобитная изба, ткацкая…Богатое хозяйство было у князя Артемия Оболенского. Свой лен и шерсть у него же в усадьбе превращались в полотна и сукна; из кож забитого скота сапожники шили сапоги, седельники обтягивали седла, шорники шили сбрую. Свои портные обшивали княжескую челядь. Свои рыболовы и охотники снабжали поместье и московский дом князя рыбой и дичью. Свои медовары заготовляли бочки медов и квасов.
Были среди многочисленной княжеской челяди избранные – медвежатники, псари, выжлятники, ловчие.[43] Они жили беззаботно, сыто и пьяно и шли для князя на любую послугу: сжить ли со свету врага, наловить ли на дорогах новых холопов, разгромить ли непокорных мужиков в дальней вотчине…
Но большая часть боярской дворни до упаду трудилась в работных избах: медоварнях, сыроварнях, шерстобитнях, сукноваляльнях…
В усадьбе Оболенского Андрею пришлось вплотную столкнуться с народной нуждой, картины которой он так часто наблюдал, скитаясь с Булатом по Руси.
Правда, здесь избы дворовых не валились набок, как в крестьянских деревушках, и хозяевам не приходилось подпирать стены кольями. Такое неблагообразие, пожалуй, укололо бы глаз гостей, наезжавших к боярину, и они укорили бы им хозяина, а тот, в свою очередь, строго взыскал бы с тиуна.
Но в опрятных с виду избушках боярских холопов гнездилась такая же нищета, как и повсюду на Руси.
Дрова для нужд холопов тиун отпускал скупо, и зимой в избушках дворовых стоял лютый холод. Пища работных людей была самая скудная: основу ее составляли хлебная тюря[44] да редька с квасом.
Плохо питавшихся и плохо одетых дворовых ставили на работу с самого юного возраста – с двенадцати-тринадцати лет. Работники трудились на боярина по шестнадцати-восемнадцати часов в сутки: летом от зари до зари, а зимой при тусклом свете лучины.
За дерзостное поведение Мурдыш послал Андрея работать в кожевенную мастерскую, и там Голован вдоволь хлебнул горя. В огромных дубильных чанах кисли шкуры; из чанов несло нестерпимой вонью. Потом шкуры вынимались, и с них тупыми кривыми скребками счищалась мездра[45] и шерсть.
С непривычки Головану кожевенная работа показалась хуже каторги. Парень вытерпел только неделю, а потом пошел к Мурдышу проситься на плотничью работу.
– Смирился? – удовлетворенно проворчал тиун в густую бороду. – Я к покорным милостив!
Голована поставили на постройку новой мыльни.
Мыльню кончили. На беду, Андрей, всегда увлекавшийся работой, показал себя искусным плотником и столяром.
Мурдышу пришла в голову новая затея: он решил пристроить к столовой палате с полуденной стороны гульбище узорчатое – галерею с резными перилами, где боярин и наезжавшие к нему гости могли бы прохаживаться на солнышке.
Головану поручили делать сложную резьбу перил. Видя его мастерство, Мурдыш стал особенно ценить нового холопа и приказал зорко за ним следить.
В поместье Оболенского была церковь. Поп проповедовал мужикам:
– Служите господину верно и усердно, ибо нерадивых рабов наказует всевышний. Сказано бо есть: «Рабы да повинуются своим господам». Тако повелось искони, тако и пребудет до скончания века… Раб, восстающий против боярина, подобен отцеубийце и проклят от господа…
Голован слушал проповеди с хмуро опущенными глазами.
Чтобы прикрепить ко двору нужного человека, Мурдыш решил женить Голована.
– Видал стряпущую девку Настасьицу? Поприглядись к ней, Семеюшко! А коль не по душе придет, другую найдем: у нас девок запас! Вишь, сколь я к тебе милостив. – А сам думал: «Ничего! Молодо пиво – убродится!»
Замысел тиуна привел Андрея в ужас.
«Бежать, бежать!» – думал он.
Но бегство из княжеской усадьбы было рискованным делом. В бытность Голована в усадьбе один из холопов, наскучив неволей, сбежал из лесу, где рубил дрова. За беглецом погнались с собаками, поймали и жестоко выпороли. Он лежал в людской, и неизвестно было, выздоровеет или помрет.
Участь наказанного страшила Голована. Но вековать век холопом, навсегда распроститься с зодчеством…
Голована заставил решиться подслушанный разговор.
– Дурак этот беглый! – сказал седобородый псарь. – В руки ловцам дался!
– А как уйдешь-то, дедушка? – спросил приятель Голована Амоска. – Ведь собаки…
– Как?.. Эх ты, псарь зовешься! То-то, молодо – зелено… Ему бы подошвы чесноком натереть – ни одна собака по следу не пойдет…
* * *
Осенним вечером, в сухую ветреную погоду вспыхнуло ярким пламенем строящееся гульбище. Огонь нашел обильную поживу: на постройке валялись стружки, обрезки, сухой тес.Сторожа у ворот остервенело заколотили в било,[46] на дворе поднялась суматоха. Люди бежали к месту пожара с баграми, топорами, ведрами. Караульщики тоже бросились тушить пламя. Никто не заметил, как в калитку выскользнул человек.
Пожар был затушен быстро. Побег Голована обнаружили только утром. Собаки по следу не пошли.
Разгневанный Мурдыш решил поймать беглеца и примерно наказать за поджог постройки, за дерзкий побег. Но расчет Голована оказался верным: зная, что он пробирался в Москву, преследователи бросились к западу. А быстроногий Голован, отбежав за ночь верст тридцать к востоку, затаился в глухой чащобе…
Глава XI
Нищая братия
Голован скрывался весь день, питаясь захваченным с собой хлебом. Вечером начал пробираться к дороге. На пути заметил костер, разложенный посреди поляны. Андрей решил разузнать, что там за люди. Всмотревшись, облегченно вздохнул: «Убогие!»
У костра лежали и сидели нищие. Над костром висел котелок.
Головану захотелось послушать нищих: может быть, они говорят о событиях прошлой ночи. Андрей подкрался к опушке, хрустнул веткой. Нищие насторожились.
– Кто-то бродит по лесу? – спросил тщедушный подросток с плоским серым лицом.
– Зверушка, – равнодушно отозвался старик, лежавший у костра на холстине.
– Дедушка Силуян, рассказывай дальше, – попросил плосколицый паренек.
– Хватит! Слыхали мы про Илью… – проворчал слепой мужик огромного роста, с черной всклокоченной головой.
Но другие заспорили:
– Замолчь, Лутоня! Вечно насупротив всех!.. Сказывай, дед Силуян!
Силуян заговорил нараспев:
– На закате то было красна солнышка, на восходе то было светла месяца… Выезжал на подвиг матерой казак, матерой казак Илья Муромец. Перед ним ли раскинулось поле чистое, а на поле том старый дуб стоит… У того ли дуба три дороженьки: уж как первая дорога к Новугороду, а вторая-то дорога к стольну Киеву, а что третья-то дорога к морю синему, к морю синему далекому…
Слушая тихую, ласковую речь деда Силуяна, который, очевидно, был вожаком нищих, Голован решил открыться ему и просить покровительства. Если старик согласится принять его в артель, легче будет укрыться от преследования.
Андрей смело вышел из лесу. Его неожиданное появление наделало переполоху. Плосколицый паренек испуганно крикнул; огромный Лутоня схватился за нож, повернув незрячее лицо в сторону Голована; одноногий нищий принялся совать куски хлеба в суму… Только Силуян не тронулся с места; лицо его, заросшее мягким седым волосом, спокойно обернулось к чужаку.
– Хлеб да соль, родимые! – поклонился Голован.
– Едим да свой, а ты подале стой!.. – грубо ответил Лутоня.
– Экой ты неукладливый, Лутонюшка! – перебил слепого Силуян. – Чего парня зря пугаешь?.. Подходи, малый, присаживайся: мы люди не опасные. Откудова будешь, чьих?
– Я от татарского полону избавился, а иду в Москву…
Андрей рассказал о странствиях с Булатом, о том, как печально они закончились. Оказалось, что нищие слыхали о Булате, не раз стояли на папертях построенных им церквей. Слушая повесть Голована, смягчился даже суровый Лутоня, а суровость его была не от природы: ожесточила его жизнь.
Правдолюбец, прямой и искренний, холоп князя Вяземского, Лутоня смолоду восстановил против себя боярского тиуна.
Тиун Аверко брал, как говорится, с живого и с мертвого, жадности его не было предела. Он установил двойной оброк: один в пользу князя, другой в свою собственную.
Против лихоимца смело поднял голос Лутоня. Не раз он обличал тиуна при народе, а потом его же жестоко наказывали батогами.
Лутоня не унялся.
«Доведу самому князю про злые деда Аверки!» – решил мужик, сбежал из вотчины и пешком отправился в Москву за правдой.
Аверко узнал от доносчика о затее холопа и принял свои меры. Он опередил Лутоню и первый явился к Вяземскому с тяжелыми обвинениями против беглеца.
«Лутоня – дерзкий бунтовщик! – уверял князя тиун, подтверждая свою ложь клятвами. – Он супротивник боярской власти и перед убегом хвалился, что волшебством твою княжескую милость изведет: для того и на Москву подался…»
Верные слуги князя схватили Лутоню у заставы. От него и под пыткой не могли вынудить признание, что он злоумышлял против князя, но все же мужик был приговорен к тяжкому наказанию: Лутоне выжгли глаза.
С тех пор слепец Лутоня пристал к нищей братии и уже много лет бродил по Руси, обличая боярскую неправду.
Но к простым и особенно к гонимым старый Лутоня был добр. Подозвав Андрея, слепец ласково провел шершавой ладонью по его лицу, по голове и тихо сказал:
– О, да ты еще совсем молодой, паренек! А горя, видать, досталась на твою долю немалая толика…
Осмелев от ласкового приема, Голован признался:
– От одного полону спасся, в другой попал нежданно-негаданно…
– Как это? – насторожились нищие.
– А так: схватили меня люди князя Артемия Оболенского и силком забрали в холопы…
– Ах, проклятые! – возмутился Лутоня. – И ты дался?
– Как не даться, когда их десятеро, а я один!..
При живом участии слушателей Голован рассказал историю своих злоключений. Конец рассказа вызвал одобрение Лутони.
– Так и ушел, баешь?[47] – Лутоня подтянул Андрея и радостно гладил его темные непокорные волосы. – И пятки чесноком смазал? Ох-хо-хо! Молодчага!.. Сгореть бы дотла разбойничьему гнезду!
– Не желай другому, чего себе не желаешь!
– У меня вотчины нет, дед Силуян! – озлился Лутоня. – Мои хоромы – посередь пустого двора горница, ветром обгорожена, облаком покрыта. У меня гореть нечему! Ненавижу князей да бояр, и слово мое таково: укрыть парня!
– Само собой, укроем!
Нищая братия шла в Муром; дорога вела мимо вотчины Оболенского. Голован боялся; спутники успокаивали его:
– Да тебя нипочем не признать! Совсем другой человек стал. И кто помыслит, что ты под ихний тын сунешься!
– Разве по глазам? – догадался Силуян. – А мы вот как сделаем…
Когда они подходили к усадьбе, старик вывернул Андрею веки, и тот притворился слепым.
Около усадьбы нищие остановились и жалобно запели. Им вынесли милостыню. Дед Силуян разговорился с поваренком:
– Что это запрошлую ночь над вашей вотчиной зарево стояло?
– А у нас холоп утек. Хоромину поджег, да скоро затушили, – весело сообщил поваренок.
– Поймали али нет?
– Нет. Ищут, по лесам гоняют. Мурдыш остервенился. «Кожу, – бает, – с живого сдеру, как доступлю сбега!»
Голован вздрогнул. Но поваренок не узнал юношу в обличье слепого нищего.
Муром остался позади, но снять нищенские лохмотья Голован не решился: сделав это, пришлось бы бросить артель, а она была беглецу крепкой защитой.
По утрам нищие садились у церкви и жалобным голосом заводили духовный стих либо былину. Бабы благочестиво крестились, вздыхали, несли нищим скромное подаяние: краюшку черствого хлеба, пяток луковиц, яичко…
Мужики, вечные борцы с нуждой, хмуро отшучивались:
– У нас в семи дворах один топор!
– А мы, коль пахать начнем, спрягаемся: на всю деревню одна лошадь, и та без ног!
– А у нас ноне рожь хороша родилась! – хвалился один.
– Ну и насыпал бы мерку божьим людям! – ядовито подхватывал другой.
– Да рожь-то боярская! – отрезал первый. – Хороша Маша, да не наша!
С нищими охотно беседовали: они разносили вести по стране, от них узнавалось то, что бояре старались скрыть от народа. Восставали ли где озлобленные мужики против господина, задушившего их поборами; поднималась ли целая волость против притеснителя-наместника; убивали ли губного старосту, чересчур рьяно стоявшего за дворянские права, – обо всем этом на Руси становилось известно очень быстро, и распространителями таких вестей, поднимавших народ на сопротивление боярскому гнету, были нищие да весельчаки – скоморохи, вечные скитальцы по русской земле.
Продвигаясь к Москве, артель деда Силуяна повсюду оповещала:
– Будете, люди, за Муромом – стерегитесь проходить близ усадьбы Артемия Оболенского там разбойное гнездо, там свободных людей хватают и в холопы к князю Артемию беззаконно пишут…
У костра лежали и сидели нищие. Над костром висел котелок.
Головану захотелось послушать нищих: может быть, они говорят о событиях прошлой ночи. Андрей подкрался к опушке, хрустнул веткой. Нищие насторожились.
– Кто-то бродит по лесу? – спросил тщедушный подросток с плоским серым лицом.
– Зверушка, – равнодушно отозвался старик, лежавший у костра на холстине.
– Дедушка Силуян, рассказывай дальше, – попросил плосколицый паренек.
– Хватит! Слыхали мы про Илью… – проворчал слепой мужик огромного роста, с черной всклокоченной головой.
Но другие заспорили:
– Замолчь, Лутоня! Вечно насупротив всех!.. Сказывай, дед Силуян!
Силуян заговорил нараспев:
– На закате то было красна солнышка, на восходе то было светла месяца… Выезжал на подвиг матерой казак, матерой казак Илья Муромец. Перед ним ли раскинулось поле чистое, а на поле том старый дуб стоит… У того ли дуба три дороженьки: уж как первая дорога к Новугороду, а вторая-то дорога к стольну Киеву, а что третья-то дорога к морю синему, к морю синему далекому…
Слушая тихую, ласковую речь деда Силуяна, который, очевидно, был вожаком нищих, Голован решил открыться ему и просить покровительства. Если старик согласится принять его в артель, легче будет укрыться от преследования.
Андрей смело вышел из лесу. Его неожиданное появление наделало переполоху. Плосколицый паренек испуганно крикнул; огромный Лутоня схватился за нож, повернув незрячее лицо в сторону Голована; одноногий нищий принялся совать куски хлеба в суму… Только Силуян не тронулся с места; лицо его, заросшее мягким седым волосом, спокойно обернулось к чужаку.
– Хлеб да соль, родимые! – поклонился Голован.
– Едим да свой, а ты подале стой!.. – грубо ответил Лутоня.
– Экой ты неукладливый, Лутонюшка! – перебил слепого Силуян. – Чего парня зря пугаешь?.. Подходи, малый, присаживайся: мы люди не опасные. Откудова будешь, чьих?
– Я от татарского полону избавился, а иду в Москву…
Андрей рассказал о странствиях с Булатом, о том, как печально они закончились. Оказалось, что нищие слыхали о Булате, не раз стояли на папертях построенных им церквей. Слушая повесть Голована, смягчился даже суровый Лутоня, а суровость его была не от природы: ожесточила его жизнь.
Правдолюбец, прямой и искренний, холоп князя Вяземского, Лутоня смолоду восстановил против себя боярского тиуна.
Тиун Аверко брал, как говорится, с живого и с мертвого, жадности его не было предела. Он установил двойной оброк: один в пользу князя, другой в свою собственную.
Против лихоимца смело поднял голос Лутоня. Не раз он обличал тиуна при народе, а потом его же жестоко наказывали батогами.
Лутоня не унялся.
«Доведу самому князю про злые деда Аверки!» – решил мужик, сбежал из вотчины и пешком отправился в Москву за правдой.
Аверко узнал от доносчика о затее холопа и принял свои меры. Он опередил Лутоню и первый явился к Вяземскому с тяжелыми обвинениями против беглеца.
«Лутоня – дерзкий бунтовщик! – уверял князя тиун, подтверждая свою ложь клятвами. – Он супротивник боярской власти и перед убегом хвалился, что волшебством твою княжескую милость изведет: для того и на Москву подался…»
Верные слуги князя схватили Лутоню у заставы. От него и под пыткой не могли вынудить признание, что он злоумышлял против князя, но все же мужик был приговорен к тяжкому наказанию: Лутоне выжгли глаза.
С тех пор слепец Лутоня пристал к нищей братии и уже много лет бродил по Руси, обличая боярскую неправду.
Но к простым и особенно к гонимым старый Лутоня был добр. Подозвав Андрея, слепец ласково провел шершавой ладонью по его лицу, по голове и тихо сказал:
– О, да ты еще совсем молодой, паренек! А горя, видать, досталась на твою долю немалая толика…
Осмелев от ласкового приема, Голован признался:
– От одного полону спасся, в другой попал нежданно-негаданно…
– Как это? – насторожились нищие.
– А так: схватили меня люди князя Артемия Оболенского и силком забрали в холопы…
– Ах, проклятые! – возмутился Лутоня. – И ты дался?
– Как не даться, когда их десятеро, а я один!..
При живом участии слушателей Голован рассказал историю своих злоключений. Конец рассказа вызвал одобрение Лутони.
– Так и ушел, баешь?[47] – Лутоня подтянул Андрея и радостно гладил его темные непокорные волосы. – И пятки чесноком смазал? Ох-хо-хо! Молодчага!.. Сгореть бы дотла разбойничьему гнезду!
– Не желай другому, чего себе не желаешь!
– У меня вотчины нет, дед Силуян! – озлился Лутоня. – Мои хоромы – посередь пустого двора горница, ветром обгорожена, облаком покрыта. У меня гореть нечему! Ненавижу князей да бояр, и слово мое таково: укрыть парня!
– Само собой, укроем!
* * *
Наутро Андрей, преображенный, шел с артелью деда Силуяна. Его одежду запрятали по котомкам, а самого обрядили в лохмотья. На лбу его Силуян искусно вывел морщины, щеку обвязал тряпицей. Голован скрючился и хромал, опираясь на клюку.Нищая братия шла в Муром; дорога вела мимо вотчины Оболенского. Голован боялся; спутники успокаивали его:
– Да тебя нипочем не признать! Совсем другой человек стал. И кто помыслит, что ты под ихний тын сунешься!
– Разве по глазам? – догадался Силуян. – А мы вот как сделаем…
Когда они подходили к усадьбе, старик вывернул Андрею веки, и тот притворился слепым.
Около усадьбы нищие остановились и жалобно запели. Им вынесли милостыню. Дед Силуян разговорился с поваренком:
– Что это запрошлую ночь над вашей вотчиной зарево стояло?
– А у нас холоп утек. Хоромину поджег, да скоро затушили, – весело сообщил поваренок.
– Поймали али нет?
– Нет. Ищут, по лесам гоняют. Мурдыш остервенился. «Кожу, – бает, – с живого сдеру, как доступлю сбега!»
Голован вздрогнул. Но поваренок не узнал юношу в обличье слепого нищего.
Муром остался позади, но снять нищенские лохмотья Голован не решился: сделав это, пришлось бы бросить артель, а она была беглецу крепкой защитой.
По утрам нищие садились у церкви и жалобным голосом заводили духовный стих либо былину. Бабы благочестиво крестились, вздыхали, несли нищим скромное подаяние: краюшку черствого хлеба, пяток луковиц, яичко…
Мужики, вечные борцы с нуждой, хмуро отшучивались:
– У нас в семи дворах один топор!
– А мы, коль пахать начнем, спрягаемся: на всю деревню одна лошадь, и та без ног!
– А у нас ноне рожь хороша родилась! – хвалился один.
– Ну и насыпал бы мерку божьим людям! – ядовито подхватывал другой.
– Да рожь-то боярская! – отрезал первый. – Хороша Маша, да не наша!
С нищими охотно беседовали: они разносили вести по стране, от них узнавалось то, что бояре старались скрыть от народа. Восставали ли где озлобленные мужики против господина, задушившего их поборами; поднималась ли целая волость против притеснителя-наместника; убивали ли губного старосту, чересчур рьяно стоявшего за дворянские права, – обо всем этом на Руси становилось известно очень быстро, и распространителями таких вестей, поднимавших народ на сопротивление боярскому гнету, были нищие да весельчаки – скоморохи, вечные скитальцы по русской земле.
Продвигаясь к Москве, артель деда Силуяна повсюду оповещала:
– Будете, люди, за Муромом – стерегитесь проходить близ усадьбы Артемия Оболенского там разбойное гнездо, там свободных людей хватают и в холопы к князю Артемию беззаконно пишут…
* * *
Медленно подвигались нищие к западу. Уж кузнецы Кузьма и Демьян принялись ковать на реки и озера ледяные мосты,[48] когда в морозный ясный день Голован увидел золоченые маковки московских церквей.
Часть вторая
Москва и Казань
Глава I
Ордынцев
Задумав побег из Выбутина, Тишка Верховой расспрашивал во Пскове и окрестных деревнях о боярах, высланных в другие края после уничтожения псковской вольницы. Самые благоприятные отзывы довелось услышать Тишке о бывшем псковском боярине Ордынцеве Григории Филипповиче. Говорили люди, что, по слухам из Москвы, Ордынцев принимает псковских утеклецов,[49] не выдавая их властям.
Этого Ордынцева и имел в виду Тишка, когда, идя с Булатом, рисовал картины будущего безмятежного житья у боярина. Но хитрый мужик не назвал боярина: Тишка не хотел оставлять за собой след, по которому могли бы его разыскать.
Род Ордынцевых вел начало от Митрофана Ушака, дружинника князя Александра Невского. Митрофан двадцать лет томился пленником в Золотой Орде, вырвался оттуда и вернулся на Русь. Люди прозвали Митрофана Ордынцем, и по этому прозвищу стали зваться его потомки.
Григорий Филиппович был не из первых псковских богачей, но человек влиятельный: к его голосу прислушивались многие. Потому он и попал в число трехсот знатных, которые после присоединения Пскова к Москве были разосланы по разным областям. Поместья высланных перешли в собственность государства.
Знатные псковитяне, выселенные из родного города Василием III, получили земли в Московщине, Рязанщине, Владимирщине и иных близких и дальних областях.
Григорию Ордынцеву дали выморочное поместье близ Серпухова, на берегу Оки: все мужчины семьи, владевшей деревней Дубровкой, вымерли от повальной болезни, и некому было нести службу за землю.
Так бывший псковский боярин стал московским дворянином.
Ордынцев, получив хорошее поместье вблизи Москвы, был доволен. Правда, Дубровка досталась Григорию Филипповичу не без труда: много пришлось дать дорогих подарков дьякам.
Оторванный от родных мест, Григорий Филиппович не растерялся: он был человеком твердой воли и острого ума. Первым условием для возвышения рода являлось богатство; богатство боярских и дворянских семей создавалось крестьянским трудом. Чем больше оседало крестьян на земле владельца, тем больше собиралось оброков, тем легче выполнялись повинности перед государством.
Григорий Филиппович установил для крестьян пониженный оброк, и его тиун не слишком притеснял неисправных должников. Ордынцев расчетливо полагал, что лучше прожить десяток лет с меньшими доходами, зато пустующие земли будут заселены и обработаны.
Так и случилось. Когда по округе прошла молва о добром боярине, у которого даже тиун сочувствует крестьянской нужде, в ордынцевскую деревню повалил народ. Пользуясь правом переходить к другому землевладельцу в Юрьев день, крестьяне рассчитывались с долгами обычно с помощью ордынцевского тиуна, и поместье Григория Филипповича с каждым годом становилось многолюднее.
По мере того как росли ряды изб в деревне Ордынцева, оброк поднимался. Долги, сделанные боярину при переходе в его поместье, начинали взыскиваться с беспощадной строгостью, с огромным «накладом», как в старину называли проценты.
Мужики, польстившиеся на посулы ордынцевского тиуна, поняли, что попали в ловушку. Но куда бежать? По горькому опыту крестьяне знали, что бояре и дворяне все одинаковы, что кабала везде горька.
Соседи Григория Филипповича, злобившиеся за «порчу людишек», поняли его игру и прониклись большим уважением к дальновидному пришельцу.
Ордынцевские мужики нищали, зато богатство Ордынцева стало быстро расти. Он поставил в Москве, на Покровке, богатый двор на трех десятинах земли. Там и стал он жить большую часть года, поручив управление деревней надежному тиуну.
Там, на Покровке, и нашел Ордынцева Тишка, благополучно пробравшийся в Москву, хотя дорогой и грозили ему, беглецу, многие опасности.
Григорий Филиппович, высокий и тучный, с окладистой темнорусой бородой, сильно тронутой сединой, принял Тишку наедине: старик избегал разговоров с пришлыми людьми при свидетелях. Проситель повалился Ордынцеву в ноги и, величая милостивым боярином, умолял принять его, недостойного раба, в холопы, на вечную службу.
Ордынцеву люди уже не были нужны, но Тишка клялся, что он прибежал к боярину из бывшего ордынцевского поместья, где мужики помнят и любят прежнего господина и жалеют о нем. Размягченный лестью, Григорий Филиппович принял Тишку с женой к себе во двор. За небольшую взятку дьяк составил на Тихона кабальную грамоту, и тот стал холопом Ордынцева. Тишка быстро освоился в новой среде. Наглый с дворовыми и угодливый с высшими, он наушничал на людей главному дворецкому и был у него в чести.
Через два года Тишку трудно стало узнать: он раздобрел, отрастил большую рыжую бороду, набрался спеси. Многие из дворни уже почтительно величали его Тихоном Аникеевичем и предвидели, что быть ему вскорости младшим дворецким.
У губного старосты была своя канцелярия – «губная изба»; делопроизводством ведал губной дьяк; помощниками губного старосты были губные целовальники. Целовальниками в старину назывались служилые люди, которые целовали крест, то есть приносили присягу в том, что будут добросовестно выполнять свои обязанности.
Главным делом губных старост была борьба с разбоями. Губные целовальники задерживали на дорогах подозрительных людей и препровождали на суд к губному старосте.
Избрание губным старостой изменило установившийся образ жизни Григория Филипповича: приходилось оставить спокойное житье в Москве и принять обширные заботы по уезду. И все же Ордынцев не отказался: ему польстило доверие дворян, прежних его недоброжелателей, и он хотел доказать, что они выбрали достойного. Была и другая сторона дела, пожалуй еще более важная для Ордынцева: должность губного старосты была небезвыгодной. Губные старосты имели право казнить виновных в разбое; имущество казненных частью шло на удовлетворение пострадавших, частью в пользу государства. Разобраться, как произведен дележ и какая часть имущества прилипла к рукам губных властей, было невозможно, особенно если чины губной избы крепко поддерживали друг друга.
Расчетливый Григорий Филиппович так поставил дело, что его подчиненные были довольны, и опасность доноса исключалась.
Губная реформа вырвала право суда из рук князей и бояр и тем значительно урезала их власть. Зато сильно возросло влияние мелкого дворянства, избиравшего губных старост.
Но реформа била не только по князьям и боярам: она больней того ударила по крестьянству. На языке того времени разбоем называли не только грабеж на большой дороге, но и всякое недовольство, всякое выступление крестьян против помещиков. Такие выступления подавлялись губными старостами, ярыми защитниками интересов дворянства, с особой свирепостью.
Дворяне, избравшие губным старостой Ордынцева, остались им вполне довольны: он крепко соблюдал их, а заодно и свои интересы, зорко следил за порядком в уезде и всякие попытки крестьян к возмущению против господ беспощадно пресекал в самом начале.
Этого Ордынцева и имел в виду Тишка, когда, идя с Булатом, рисовал картины будущего безмятежного житья у боярина. Но хитрый мужик не назвал боярина: Тишка не хотел оставлять за собой след, по которому могли бы его разыскать.
Род Ордынцевых вел начало от Митрофана Ушака, дружинника князя Александра Невского. Митрофан двадцать лет томился пленником в Золотой Орде, вырвался оттуда и вернулся на Русь. Люди прозвали Митрофана Ордынцем, и по этому прозвищу стали зваться его потомки.
Григорий Филиппович был не из первых псковских богачей, но человек влиятельный: к его голосу прислушивались многие. Потому он и попал в число трехсот знатных, которые после присоединения Пскова к Москве были разосланы по разным областям. Поместья высланных перешли в собственность государства.
Знатные псковитяне, выселенные из родного города Василием III, получили земли в Московщине, Рязанщине, Владимирщине и иных близких и дальних областях.
Григорию Ордынцеву дали выморочное поместье близ Серпухова, на берегу Оки: все мужчины семьи, владевшей деревней Дубровкой, вымерли от повальной болезни, и некому было нести службу за землю.
Так бывший псковский боярин стал московским дворянином.
Ордынцев, получив хорошее поместье вблизи Москвы, был доволен. Правда, Дубровка досталась Григорию Филипповичу не без труда: много пришлось дать дорогих подарков дьякам.
Оторванный от родных мест, Григорий Филиппович не растерялся: он был человеком твердой воли и острого ума. Первым условием для возвышения рода являлось богатство; богатство боярских и дворянских семей создавалось крестьянским трудом. Чем больше оседало крестьян на земле владельца, тем больше собиралось оброков, тем легче выполнялись повинности перед государством.
Григорий Филиппович установил для крестьян пониженный оброк, и его тиун не слишком притеснял неисправных должников. Ордынцев расчетливо полагал, что лучше прожить десяток лет с меньшими доходами, зато пустующие земли будут заселены и обработаны.
Так и случилось. Когда по округе прошла молва о добром боярине, у которого даже тиун сочувствует крестьянской нужде, в ордынцевскую деревню повалил народ. Пользуясь правом переходить к другому землевладельцу в Юрьев день, крестьяне рассчитывались с долгами обычно с помощью ордынцевского тиуна, и поместье Григория Филипповича с каждым годом становилось многолюднее.
По мере того как росли ряды изб в деревне Ордынцева, оброк поднимался. Долги, сделанные боярину при переходе в его поместье, начинали взыскиваться с беспощадной строгостью, с огромным «накладом», как в старину называли проценты.
Мужики, польстившиеся на посулы ордынцевского тиуна, поняли, что попали в ловушку. Но куда бежать? По горькому опыту крестьяне знали, что бояре и дворяне все одинаковы, что кабала везде горька.
Соседи Григория Филипповича, злобившиеся за «порчу людишек», поняли его игру и прониклись большим уважением к дальновидному пришельцу.
Ордынцевские мужики нищали, зато богатство Ордынцева стало быстро расти. Он поставил в Москве, на Покровке, богатый двор на трех десятинах земли. Там и стал он жить большую часть года, поручив управление деревней надежному тиуну.
Там, на Покровке, и нашел Ордынцева Тишка, благополучно пробравшийся в Москву, хотя дорогой и грозили ему, беглецу, многие опасности.
Григорий Филиппович, высокий и тучный, с окладистой темнорусой бородой, сильно тронутой сединой, принял Тишку наедине: старик избегал разговоров с пришлыми людьми при свидетелях. Проситель повалился Ордынцеву в ноги и, величая милостивым боярином, умолял принять его, недостойного раба, в холопы, на вечную службу.
Ордынцеву люди уже не были нужны, но Тишка клялся, что он прибежал к боярину из бывшего ордынцевского поместья, где мужики помнят и любят прежнего господина и жалеют о нем. Размягченный лестью, Григорий Филиппович принял Тишку с женой к себе во двор. За небольшую взятку дьяк составил на Тихона кабальную грамоту, и тот стал холопом Ордынцева. Тишка быстро освоился в новой среде. Наглый с дворовыми и угодливый с высшими, он наушничал на людей главному дворецкому и был у него в чести.
Через два года Тишку трудно стало узнать: он раздобрел, отрастил большую рыжую бороду, набрался спеси. Многие из дворни уже почтительно величали его Тихоном Аникеевичем и предвидели, что быть ему вскорости младшим дворецким.
* * *
В 1541 году в жизни Ордынцева произошла важная перемена: его избрали серпуховским губным[50] старостой.У губного старосты была своя канцелярия – «губная изба»; делопроизводством ведал губной дьяк; помощниками губного старосты были губные целовальники. Целовальниками в старину назывались служилые люди, которые целовали крест, то есть приносили присягу в том, что будут добросовестно выполнять свои обязанности.
Главным делом губных старост была борьба с разбоями. Губные целовальники задерживали на дорогах подозрительных людей и препровождали на суд к губному старосте.
Избрание губным старостой изменило установившийся образ жизни Григория Филипповича: приходилось оставить спокойное житье в Москве и принять обширные заботы по уезду. И все же Ордынцев не отказался: ему польстило доверие дворян, прежних его недоброжелателей, и он хотел доказать, что они выбрали достойного. Была и другая сторона дела, пожалуй еще более важная для Ордынцева: должность губного старосты была небезвыгодной. Губные старосты имели право казнить виновных в разбое; имущество казненных частью шло на удовлетворение пострадавших, частью в пользу государства. Разобраться, как произведен дележ и какая часть имущества прилипла к рукам губных властей, было невозможно, особенно если чины губной избы крепко поддерживали друг друга.
Расчетливый Григорий Филиппович так поставил дело, что его подчиненные были довольны, и опасность доноса исключалась.
Губная реформа вырвала право суда из рук князей и бояр и тем значительно урезала их власть. Зато сильно возросло влияние мелкого дворянства, избиравшего губных старост.
Но реформа била не только по князьям и боярам: она больней того ударила по крестьянству. На языке того времени разбоем называли не только грабеж на большой дороге, но и всякое недовольство, всякое выступление крестьян против помещиков. Такие выступления подавлялись губными старостами, ярыми защитниками интересов дворянства, с особой свирепостью.
Дворяне, избравшие губным старостой Ордынцева, остались им вполне довольны: он крепко соблюдал их, а заодно и свои интересы, зорко следил за порядком в уезде и всякие попытки крестьян к возмущению против господ беспощадно пресекал в самом начале.
Глава II
Боярские распри
В год смерти великого князя Василия III единственному сыну Григория Ордынцева исполнилось тринадцать лет. Юный Федор хорошо изучил к тому времени русскую грамоту, и отец нанял ему учителя по латыни.
Григорий Филиппович, сам малограмотный, с трудом разбиравший печатное и совсем не умевший писать, понимал значение образования. Сознавая, что ему самому не подняться выше губного старосты, он мечтал для сына о боярстве, хотел, чтобы Федор сделался приближенным советником государей.
Ивану IV было три года, когда умер его отец, и младенца объявили великим князем; но править государством должна была его мать Елена, из рода Глинских, недавних выходцев из Литвы.
В свиту великого князя Ивана IV стали набирать юношей из дворянских и боярских семей. Григорию Филипповичу пришлось сильно тряхнуть казной, чтобы добиться для сына придворной должности. Правда, должность оказалась невеликой: за высокий, не по годам, рост, за дородность Федора Ордынцева сделали рындой.
Рынды – великокняжеские пажи – выбирались из юношей лучших дворянских родов и во время парадных выходов и шествий поражали роскошью наряда. Их одежда из серебряной парчи с рядом больших серебряных пуговиц была подбита горностаевым мехом. Голову юношей покрывали высокие белые бархатные шапки, отделанные серебром и золотом и опушенные рысьим мехом, на ногах были белые сапоги с золочеными подковками. Рынды носили на плечах топоры, блиставшие золотой и серебряной отделкой.
Старый Ордынцев был крайне горд назначением сына, предвидя в этом первую ступень к будущим почестям.
Придворная должность позволила младшему Ордынцеву ежедневно видеть великого князя и знать все, что делалось во дворце. Большой почет, по мнению людей, и непрестанный страх перед вершителями судеб страны, способными раздавить, как козявку, молодого царедворца, если он осмелится стать на их пути, – вот какой стала жизнь Федора Ордынцева.
Многое пришлось увидеть Федору за годы придворной службы.
После смерти великого князя Василия, который управлял государством умно и твердо, бояре подняли голову, им показалось, что пришло время, когда, пользуясь слабостью правительства, можно восстановить древние боярские права.
Слишком хорошо еще помнили бояре, что их деды и прадеды были венценосцы, владетельные князья, которые ни в чем не уступали князьям московским, а иногда и превосходили их по старшинству и значению уделов. Пристойно ли им, боярам, потомкам государей, быть холопами государя московского!
Ведь они хотя и подчинились московскому великому князю, но владения своих отцов – вотчины – сохранили и распоряжались в них полновластно. Они имели свои войска, и когда начиналась война, эти войска должны были становиться под знамена великого князя. Но приходилось просить и уговаривать феодалов своевременно явиться с дружинами в ополчение; а передать удельную дружину под начальство другого воеводы было делом невозможным. И это связывало руки руководителю всего ополчения – великому князю.
На свои обязательства перед государством бояре-феодалы смотрели как на добровольное соглашение, от которого они всегда вольны отказаться и даже перейти на службу к другому государю, например в Литву.
Этот опасный пережиток старины следовало вытравить во что бы то ни стало Но время для этого еще не пришло…
Две сильные партии образовались среди боярства: одну составляли князья Бельские, в другой был многочисленный род Шуйских, потомков суздальских князей.
При жизни Елены ни Бельские, ни Шуйские не могли пробиться к власти. Но правительница умерла в 1538 году, как утверждали – от яда, поднесенного недругами. Худенький, болезненный восьмилетний великий князь сделался игрушкой в руках бояр.
Григорий Филиппович, сам малограмотный, с трудом разбиравший печатное и совсем не умевший писать, понимал значение образования. Сознавая, что ему самому не подняться выше губного старосты, он мечтал для сына о боярстве, хотел, чтобы Федор сделался приближенным советником государей.
Ивану IV было три года, когда умер его отец, и младенца объявили великим князем; но править государством должна была его мать Елена, из рода Глинских, недавних выходцев из Литвы.
В свиту великого князя Ивана IV стали набирать юношей из дворянских и боярских семей. Григорию Филипповичу пришлось сильно тряхнуть казной, чтобы добиться для сына придворной должности. Правда, должность оказалась невеликой: за высокий, не по годам, рост, за дородность Федора Ордынцева сделали рындой.
Рынды – великокняжеские пажи – выбирались из юношей лучших дворянских родов и во время парадных выходов и шествий поражали роскошью наряда. Их одежда из серебряной парчи с рядом больших серебряных пуговиц была подбита горностаевым мехом. Голову юношей покрывали высокие белые бархатные шапки, отделанные серебром и золотом и опушенные рысьим мехом, на ногах были белые сапоги с золочеными подковками. Рынды носили на плечах топоры, блиставшие золотой и серебряной отделкой.
Старый Ордынцев был крайне горд назначением сына, предвидя в этом первую ступень к будущим почестям.
Придворная должность позволила младшему Ордынцеву ежедневно видеть великого князя и знать все, что делалось во дворце. Большой почет, по мнению людей, и непрестанный страх перед вершителями судеб страны, способными раздавить, как козявку, молодого царедворца, если он осмелится стать на их пути, – вот какой стала жизнь Федора Ордынцева.
Многое пришлось увидеть Федору за годы придворной службы.
После смерти великого князя Василия, который управлял государством умно и твердо, бояре подняли голову, им показалось, что пришло время, когда, пользуясь слабостью правительства, можно восстановить древние боярские права.
Слишком хорошо еще помнили бояре, что их деды и прадеды были венценосцы, владетельные князья, которые ни в чем не уступали князьям московским, а иногда и превосходили их по старшинству и значению уделов. Пристойно ли им, боярам, потомкам государей, быть холопами государя московского!
Ведь они хотя и подчинились московскому великому князю, но владения своих отцов – вотчины – сохранили и распоряжались в них полновластно. Они имели свои войска, и когда начиналась война, эти войска должны были становиться под знамена великого князя. Но приходилось просить и уговаривать феодалов своевременно явиться с дружинами в ополчение; а передать удельную дружину под начальство другого воеводы было делом невозможным. И это связывало руки руководителю всего ополчения – великому князю.
На свои обязательства перед государством бояре-феодалы смотрели как на добровольное соглашение, от которого они всегда вольны отказаться и даже перейти на службу к другому государю, например в Литву.
Этот опасный пережиток старины следовало вытравить во что бы то ни стало Но время для этого еще не пришло…
Две сильные партии образовались среди боярства: одну составляли князья Бельские, в другой был многочисленный род Шуйских, потомков суздальских князей.
При жизни Елены ни Бельские, ни Шуйские не могли пробиться к власти. Но правительница умерла в 1538 году, как утверждали – от яда, поднесенного недругами. Худенький, болезненный восьмилетний великий князь сделался игрушкой в руках бояр.