Страница:
Женское зрение, я вам скажу, это нечто!
Командир это тоже скоро почуял.
Собрали они баб с мужьями в клубе, поскольку им все еще хотелось договориться. И командир стал держать перед ними речь.
А командир наш человек невероятной порядочности, хоть и забывчив, и девичьего смущения в нем достаточно имеется, если дело касается смешанных полов, то есть если есть и мужчины, и женщины. И потом, он у нас очень образованный человек, если где кроссворд какой-нибудь, или чайнворд, или же викторина – всегда он занимал первые места.
Но была у него одна особенность: если он вслух говорил о мужчине, то добавлял «ебеньть», а если о женщине, то «бля».
И вот держит он речь перед нашими бабами, которые пришли на встречу вместе с мужьями. Речь о культуре и о том, что не надо материться в присутствии прекрасного пола, о чем этот пол все время напоминает.
Произнося «мужчина», он говорил «ебеньть», а «женщина» – конечно же, «бля».
В зале начинается движение на стульях, сдавленный смех.
Командир не понимает, в чем дело и начинает волноваться и произносить слова тщательней, отчего вместо одного «ебеньть» он говорит два раза «ебеньть», ну а «бля» он говорит уже три раза.
Бабы от хохота ссали на стулья.
Потом пришел зам и вывел командира под руки – тот по дороге квакал.
Затем он попросил удалиться женщин и полчаса говорил мужикам, что они своих баб, бля, совершенно распустили. Теперь мужики начинают ссать на стулья, и к концу дня помещение было на удивление как загажено.
Потом приняли волевое решение. За пять литров спирта и коробку дефицита наняли нужных баб, проинструктировали, и они три дня на сборах очень ловко, с песнями и с камланием, изображали женсовет.
А Васек во всем этом не участвовал. Он совсем после этого дела сник, подал рапорт, перешел в стройбат, а там и вовсе уволился и сменил родину – уехал в Швецию, где, по слухам, сменил пол и потом уже, со временем, возглавил шведское движение за женскую эмансипацию.
Вот. А еще говорят, что я замов не люблю.
ПОДВИГ
ФИКУС
СЛУЧАЙ
ПРОДОЛЖЕНИЕ
ЭПИДЕМИОЛОГИЧЕСКАЯ ОБСТАНОВКА
ШИЗОФРЕНИЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Скоро, скоро влетит эта безумная тройка на заиндевелый постоялый двор, и запорошенные, продрогшие путники, галдя и покрякивая, ввалятся во внутреннее помещение и обступят печь и протянут руки к долгожданному огню…»
Так в недалеком прошлом дорогие россияне, вслед за дорогими филистимлянами, реализовывали свое исконное право на путешествия.
И вообще у них – россиян – еще масса всяческих прав. (Я считаю – масса.)
О праве на путешествия мы уже сказали. Оно как раз сохранилось лучше всех и до сих пор звучит приблизительно так: кто б ты ни был – пшел отседа на все четыре. И они идут, за милую душу, приворовывая, приторговывая, получая высшее образование – чего б его не получить – и продавая не только его, но и все что имеется, в виде знаний о чем угодно, где ни попадя – чего б все это не продать?
Из других, полностью реализованных на этот момент на этой территории прав, хочется отметить право чихать, чесать, вздыхать, вздрагивать, кашлять, хохотать, пришепетывать, а так же пожевывать, позевывать, поплевывать и кидать ботву на дорогу. Хочется сказать еще об одном неотъемлемом праве, из которого немедленно вытекают еще целых два, но об этом мы скажем самом конце, после значительного лирического отступления о России.
Ах, Россия, Россия! Ты ж нам, можно сказать, мать, вроде бы даже матушка, земля родимая, в общем – землица, водица и чего-нибудь там еще! Как же ты все-таки похожа на большую белую совершенно бесхозную собаку, местами плешивую – там у нас на карте невиданные поля, на них мы вручную будем поднимать зяби, там у нас еще и степи, и травы-ковыль; а где-то и пролежни – это у нас топи-болота-овраги-реки-ущелья-балки-кочки; и мослы – это горы наши, тянь-шани; и шерсть – а это уже тайга у нас, господа мои хорошие.
И все-то тебе равно – разлюбезное наше отечество – что там с твоими драгоценными чадами, а по соотнесению размеров – совершенными блохами, колотить их некому, происходит.
И лишь изредка ты вздрагиваешь, устраивая им наводнение или землетрясение, или напускаешь на них, совершенно без всяческой злобы, какую-нибудь другую трудно выводимую заразу.
Ах, блохи, блошки, жучки, паучки, цапики, клопики. А они еще и важничают, говорят, например: «Не отдадим ни пяди нашей родной собаки!» – а они еще и философствуют – пишут трактаты о влиянии блошиного сознания на окружающую Вселенную и мечтают о переселении в параллельные миры, устанавливают законы и правила, заводят себе экономику, устраивают ей подъемы и обвалы, берут за рубежом кредиты и переводят их на личные счета, выбирают себе президента, устанавливают идеалы, а потом отдают за них жизнь, преимущественно не свою.
Им ставят памятники.
Я видел один. На нем было написано: «Тебе, насекомое, от благодарных букашек!»
Ох уж эти памятники-обелиски-матери-родины! Они, в лучшем случае, величиной с сарай, в худшем – с холм, курган, косогор. И стоишь у его подножья бывало, запрокинув свою непутевую голову, и такая ты перед ним невозможная даже козявка, – титит твою медь – что и сказать нельзя. И раздавить бы тебя, урода противного, да все как-то недосуг, я полагаю.
Командир это тоже скоро почуял.
Собрали они баб с мужьями в клубе, поскольку им все еще хотелось договориться. И командир стал держать перед ними речь.
А командир наш человек невероятной порядочности, хоть и забывчив, и девичьего смущения в нем достаточно имеется, если дело касается смешанных полов, то есть если есть и мужчины, и женщины. И потом, он у нас очень образованный человек, если где кроссворд какой-нибудь, или чайнворд, или же викторина – всегда он занимал первые места.
Но была у него одна особенность: если он вслух говорил о мужчине, то добавлял «ебеньть», а если о женщине, то «бля».
И вот держит он речь перед нашими бабами, которые пришли на встречу вместе с мужьями. Речь о культуре и о том, что не надо материться в присутствии прекрасного пола, о чем этот пол все время напоминает.
Произнося «мужчина», он говорил «ебеньть», а «женщина» – конечно же, «бля».
В зале начинается движение на стульях, сдавленный смех.
Командир не понимает, в чем дело и начинает волноваться и произносить слова тщательней, отчего вместо одного «ебеньть» он говорит два раза «ебеньть», ну а «бля» он говорит уже три раза.
Бабы от хохота ссали на стулья.
Потом пришел зам и вывел командира под руки – тот по дороге квакал.
Затем он попросил удалиться женщин и полчаса говорил мужикам, что они своих баб, бля, совершенно распустили. Теперь мужики начинают ссать на стулья, и к концу дня помещение было на удивление как загажено.
Потом приняли волевое решение. За пять литров спирта и коробку дефицита наняли нужных баб, проинструктировали, и они три дня на сборах очень ловко, с песнями и с камланием, изображали женсовет.
А Васек во всем этом не участвовал. Он совсем после этого дела сник, подал рапорт, перешел в стройбат, а там и вовсе уволился и сменил родину – уехал в Швецию, где, по слухам, сменил пол и потом уже, со временем, возглавил шведское движение за женскую эмансипацию.
Вот. А еще говорят, что я замов не люблю.
ПОДВИГ
Акванавт старший мичман Васильев способен на подвиг. Недавно это выяснилось. Несколько дней тому назад в котельной прорвало трубу с горячей водой, а старший мичман Васильев дежурным стоял. Так вот: он бросился бороться за живучесть, закрывая дыру голыми руками и терпя сильнейшую боль от кипятка.
А тут случился другой, молоденький мичман, оказавшийся неизвестно зачем в той же котельной, просто шлялся вокруг, видимо, и зашел на крик. И вот Васильев, рыча, поворотив свое распаренное, красное лицо, с совершенно разутыми от напряжения глазами в его сторону, отправляет его за помощью к дежурному по части: «Даааа… вай!»
А вокруг лето, полдень, лепота, расслабление.
Но кипяток жжет Васильева. Просто нещадно жжет – ЫЫЫЫ!!!
Жжет! Нет сил терпеть, а помощи все нет и нет, и тогда Васильев бросает трубу на хер, с криком выбегает на улицу, окропляя дорогу потом и не только, и…
И что он видит? Посланный за помощью молоденький мичман играет с котенком.
Такого вопля давно не слышали у акванавтов.
Васильев гнался за молодым мичманом с возгласом: «Убью, сука!»
Молодого мичмана от смерти спасли только быстрые ноги.
А тут случился другой, молоденький мичман, оказавшийся неизвестно зачем в той же котельной, просто шлялся вокруг, видимо, и зашел на крик. И вот Васильев, рыча, поворотив свое распаренное, красное лицо, с совершенно разутыми от напряжения глазами в его сторону, отправляет его за помощью к дежурному по части: «Даааа… вай!»
А вокруг лето, полдень, лепота, расслабление.
Но кипяток жжет Васильева. Просто нещадно жжет – ЫЫЫЫ!!!
Жжет! Нет сил терпеть, а помощи все нет и нет, и тогда Васильев бросает трубу на хер, с криком выбегает на улицу, окропляя дорогу потом и не только, и…
И что он видит? Посланный за помощью молоденький мичман играет с котенком.
Такого вопля давно не слышали у акванавтов.
Васильев гнался за молодым мичманом с возгласом: «Убью, сука!»
Молодого мичмана от смерти спасли только быстрые ноги.
ФИКУС
У нас мичман Панин по-большому в туалет только при сигарете ходил. Входил, садился, закуривал, и только тогда из него на базе дерьмо шло. Иначе никак. Условный рефлекс, отшлифованный годами. Вот в море, под водой, без сигареты – пожалуйста. А на свежем воздухе – ни за что. А тут – перестройка грянула, и с сигаретами перебои. Не подвозят вовремя, и мичман Панин у нас три дня не срамши.
Просто погибает человек. «Найдите мне хоть сена», – говорит он всем жалобно. А где мы его найдем? Север, зима – ни травинки. Люди были посланы искать, но вернулись ни с чем. Мы к доктору его отволокли, а он с клизмой не дается и все стонет: «Травы… мне… травы…» – умирает человек.
И вот когда стало совсем невтерпеж – просто у всего экипажа жопа разрывается от сострадания, – врывает в ротное помещение матрос Хохлов с криком: «Нашел!» – в заброшенной казарме он нашел засохший фикус. Перетирали его листья просто все, для скорости. Потом свернули козью ножку, воткнули скрюченному Панину ее в рот, подожгли, а самого его, дымящегося, под руки волоком в гальюн. Там штаны сдернули, развернули почти совсем без ощущений, усадили орлом и дверь прикрыли.
И тут с помощью жопы он издает рев буйвола, застрявшего в кустах, – СРЕТ!!!
Вы знаете, никогда потом этот звук не порождал в экипаже такое количество счастья.
С тех пор фикус у нас постоянно в казарме растет.
На всякий случай.
Просто погибает человек. «Найдите мне хоть сена», – говорит он всем жалобно. А где мы его найдем? Север, зима – ни травинки. Люди были посланы искать, но вернулись ни с чем. Мы к доктору его отволокли, а он с клизмой не дается и все стонет: «Травы… мне… травы…» – умирает человек.
И вот когда стало совсем невтерпеж – просто у всего экипажа жопа разрывается от сострадания, – врывает в ротное помещение матрос Хохлов с криком: «Нашел!» – в заброшенной казарме он нашел засохший фикус. Перетирали его листья просто все, для скорости. Потом свернули козью ножку, воткнули скрюченному Панину ее в рот, подожгли, а самого его, дымящегося, под руки волоком в гальюн. Там штаны сдернули, развернули почти совсем без ощущений, усадили орлом и дверь прикрыли.
И тут с помощью жопы он издает рев буйвола, застрявшего в кустах, – СРЕТ!!!
Вы знаете, никогда потом этот звук не порождал в экипаже такое количество счастья.
С тех пор фикус у нас постоянно в казарме растет.
На всякий случай.
СЛУЧАЙ
У нас есть катер для отвозки курсантов. То есть практика, мы их откатали, они на берег сошли, потом у них какие-то береговые бдения с переходом в мучения, а мы – несколько офицеров и, стало быть, преподавателей, на некоторое время свободны вместе с командованием катера, что непременно отмечается.
Все напиваются, как последние свиньи.
А утром – строгие и тупые – все собираются у каюты командира, потому что он из дверей должен появиться и определить нашу дальнейшую судьбу.
И он появляется. То есть открывается дверь, и из нее показывается рука, которая, следуя по стенке влево, начинает там шарить – это он графин ищет. Там, на стенке, в специальном стакане, прикрученном намертво, стоит графин с водой. Вернее, стоял до вчерашнего дня, а потом мы его на рынду заменили. Она как раз по размеру подошла. И она же медная, гладкая и прохладная, и очень потому на графин похожа, если б не одна деталь – у нее горлышка нет. А рука командира шарит именно в поисках этого горлышка. Гладит она бока рынды и, судя по всему, недоумевает – где же оно. А наши, наблюдая эти муки, комментируют: мол, горлышко должно быть, надо только получше поискать. И рука, следуя этим указаниям, ищет получше, а ее направляют: мол, влево посмотри, а теперь вправо, а что, если бок почесать.
Наконец появляется совершенно охуевший командир. Он высовывает из дверей голову и смотрит на то, что он уже двадцать минут изо всех сил считает графином.
И вы знаете, у всех все-таки одно высшее образование и несколько средних, но тут, как только увидели его лицо, все осознавшее, так и ломанули по коридору бежать вперемежку, стараясь друг друга на поворотах обойти.
Потому что он бежал сзади, ревел и крушил все этой рындой.
Все напиваются, как последние свиньи.
А утром – строгие и тупые – все собираются у каюты командира, потому что он из дверей должен появиться и определить нашу дальнейшую судьбу.
И он появляется. То есть открывается дверь, и из нее показывается рука, которая, следуя по стенке влево, начинает там шарить – это он графин ищет. Там, на стенке, в специальном стакане, прикрученном намертво, стоит графин с водой. Вернее, стоял до вчерашнего дня, а потом мы его на рынду заменили. Она как раз по размеру подошла. И она же медная, гладкая и прохладная, и очень потому на графин похожа, если б не одна деталь – у нее горлышка нет. А рука командира шарит именно в поисках этого горлышка. Гладит она бока рынды и, судя по всему, недоумевает – где же оно. А наши, наблюдая эти муки, комментируют: мол, горлышко должно быть, надо только получше поискать. И рука, следуя этим указаниям, ищет получше, а ее направляют: мол, влево посмотри, а теперь вправо, а что, если бок почесать.
Наконец появляется совершенно охуевший командир. Он высовывает из дверей голову и смотрит на то, что он уже двадцать минут изо всех сил считает графином.
И вы знаете, у всех все-таки одно высшее образование и несколько средних, но тут, как только увидели его лицо, все осознавшее, так и ломанули по коридору бежать вперемежку, стараясь друг друга на поворотах обойти.
Потому что он бежал сзади, ревел и крушил все этой рындой.
ПРОДОЛЖЕНИЕ
Потом все друг друга простили. Командир опять заснул, а мы собрались рядом, в нарды играть. Имелся у нас один специалист – ни за что не обыграешь. Все это знали, но был там один недотепа – мичман с катера. Решил он с ним сыграть на рев льва. Проигравший становится на четвереньки на стол, потом ноги сгибает так, как это делает лев, голову запрокидывает и орет ужасно три раза.
Мичман тут же проиграл, за что он встал на стол, принял позу царя зверей, запрокинул голову и… и прежде чем он заорал, самые умные уже побежали, потому что в конце рева те, кто уже отбежал далеко и оглянулся, мог видеть мичмана, который так и не принял человеческую позу, а так львом и скакал по коридору, потому что за ним гнался разбуженный командир, в руках у которого был багор для отпихивания от плавающих бревен в тумане.
Мичман бросился через перила за борт и поплыл, а командир подбежал к перилам и метнул в него багор.
Мичман тут же проиграл, за что он встал на стол, принял позу царя зверей, запрокинул голову и… и прежде чем он заорал, самые умные уже побежали, потому что в конце рева те, кто уже отбежал далеко и оглянулся, мог видеть мичмана, который так и не принял человеческую позу, а так львом и скакал по коридору, потому что за ним гнался разбуженный командир, в руках у которого был багор для отпихивания от плавающих бревен в тумане.
Мичман бросился через перила за борт и поплыл, а командир подбежал к перилам и метнул в него багор.
ЭПИДЕМИОЛОГИЧЕСКАЯ ОБСТАНОВКА
– Товарищ комдив! В дивизии сложилась тревожная эпидемиологическая обстановка!
– А что такое?
Витя Прошин – начальник медицинской службы атомного ракетоносца и по совместительству флагманский врач на сегодня – встал на докладе у комдива, произнес эти слова и сразу превратился в живое усердие и служебное рвение. И еще у него глаза серые, с проблесками бесстыжести, вылезли на лоб, а челка вспотела.
Дело в том, что старпом Витин – Клавдий Трофимович Прокопец – уже две недели преследовал его на корабле и шел по теплому Витиному следу, проще говоря, гноил его на каждом шагу.
И вот Витя решил оторваться. Оставшись на два дня за флагманского, он организовал на дивизии поголовный посев.
А что такое посев? Посев – это торжество медицинское. Вся дивизия следует в амбулаторию, где снимает штаны, а потом, по команде, наклоняется и – «Раздвиньте ягодицы!» – раздвигает, после чего им всем в жопу, неожиданно глубоко и в отдельных случаях, если люди неприятны, и больно, вставляют стеклянную пробирку, ворошат там, после чего в отдельных случаях с чмоканьем вынимают и со словами «Еще одна целочка!» – рисуют в чашке Петри всякие каляки-маляки, потом все это относится в лабораторию, где результат может и удивить.
Витя посеял всех. Кроме родного старпома – Клавдия Трофимовича Прокопца. Тот ловко уклонялся. Витя решил положить этому конец, а заодно и всем этим преследованиям. Он заложил его комдиву.
– На экипаже таком-то (называется собственный экипаж) старпом всячески саботирует мероприятие, чем нарушается документ (номер документа) и создается прецедент (номер прецедента).
– Старпома ко мне, и вы лично возьмете у него мазок (посев)… да, да посев в моем присутствии… есть здесь кто-либо из этого экипажа?
Есть! Дело в том, что на том же докладе вышеупомянутый старпом находился в качестве старшего на экипаже. Краснее помидора, дозревшего на открытом воздухе, а не в ящике, стало лицо Клавдия Трофимовича, когда он поведал высокому собранию, кто тут уклоняется, сложно виляя задницей.
– А… так это вы? Очень хорошо. Далеко ходить не будем. Доктор, у вас все с собой, надеюсь? (торопливый кивок и от нетерпения вспотели виски). Чудненько. Старпом, прошу на центр поля.
На Трофимыча страшно было смотреть. Он вышел, заплетаясь в шнурках. Он снимал штаны, расстегнув зачем-то китель. Он наклонялся так, будто сзади его непременно ждет электродрель. Он по команде «Раздвиньте ягодицы» так их раздвинул, что все желающие могли пронаблюдать неповторимое устройство старпомовской гузки.
А когда в него по локоть залезли, то он сказал: «Ам!»
– Как вы там говорите при этом, доктор? – спросил уже милостиво комдив.
– Мы говорим: «Еще одна целочка!» – сказал Витя Прошин, складывая инструменты, появившиеся у него по-волшебному и так же по-волшебному исчезнувшие.
– О! – сказал комдив и поднял палец вверх. – Очень правильные слова.
С тех пор Клавдий Трофимович уже больше не ходит за доктором по свежему следу. Бросил.
– А что такое?
Витя Прошин – начальник медицинской службы атомного ракетоносца и по совместительству флагманский врач на сегодня – встал на докладе у комдива, произнес эти слова и сразу превратился в живое усердие и служебное рвение. И еще у него глаза серые, с проблесками бесстыжести, вылезли на лоб, а челка вспотела.
Дело в том, что старпом Витин – Клавдий Трофимович Прокопец – уже две недели преследовал его на корабле и шел по теплому Витиному следу, проще говоря, гноил его на каждом шагу.
И вот Витя решил оторваться. Оставшись на два дня за флагманского, он организовал на дивизии поголовный посев.
А что такое посев? Посев – это торжество медицинское. Вся дивизия следует в амбулаторию, где снимает штаны, а потом, по команде, наклоняется и – «Раздвиньте ягодицы!» – раздвигает, после чего им всем в жопу, неожиданно глубоко и в отдельных случаях, если люди неприятны, и больно, вставляют стеклянную пробирку, ворошат там, после чего в отдельных случаях с чмоканьем вынимают и со словами «Еще одна целочка!» – рисуют в чашке Петри всякие каляки-маляки, потом все это относится в лабораторию, где результат может и удивить.
Витя посеял всех. Кроме родного старпома – Клавдия Трофимовича Прокопца. Тот ловко уклонялся. Витя решил положить этому конец, а заодно и всем этим преследованиям. Он заложил его комдиву.
– На экипаже таком-то (называется собственный экипаж) старпом всячески саботирует мероприятие, чем нарушается документ (номер документа) и создается прецедент (номер прецедента).
– Старпома ко мне, и вы лично возьмете у него мазок (посев)… да, да посев в моем присутствии… есть здесь кто-либо из этого экипажа?
Есть! Дело в том, что на том же докладе вышеупомянутый старпом находился в качестве старшего на экипаже. Краснее помидора, дозревшего на открытом воздухе, а не в ящике, стало лицо Клавдия Трофимовича, когда он поведал высокому собранию, кто тут уклоняется, сложно виляя задницей.
– А… так это вы? Очень хорошо. Далеко ходить не будем. Доктор, у вас все с собой, надеюсь? (торопливый кивок и от нетерпения вспотели виски). Чудненько. Старпом, прошу на центр поля.
На Трофимыча страшно было смотреть. Он вышел, заплетаясь в шнурках. Он снимал штаны, расстегнув зачем-то китель. Он наклонялся так, будто сзади его непременно ждет электродрель. Он по команде «Раздвиньте ягодицы» так их раздвинул, что все желающие могли пронаблюдать неповторимое устройство старпомовской гузки.
А когда в него по локоть залезли, то он сказал: «Ам!»
– Как вы там говорите при этом, доктор? – спросил уже милостиво комдив.
– Мы говорим: «Еще одна целочка!» – сказал Витя Прошин, складывая инструменты, появившиеся у него по-волшебному и так же по-волшебному исчезнувшие.
– О! – сказал комдив и поднял палец вверх. – Очень правильные слова.
С тех пор Клавдий Трофимович уже больше не ходит за доктором по свежему следу. Бросил.
ШИЗОФРЕНИЯ
Я в Северодвинске тополя увидел. Не то чтобы я их никогда не видел раньше, просто север – и вдруг тополя. Я привык, что на севере береза не выше колена.
Пришли мы на захоронение летом, и сразу солнце, деревья высокие – есть от чего обалдеть. Я минут пять стоял рядом со светофором, смотрел, как он работает, и улыбался. А люди шли на автобус и тоже улыбались. Наверное, у меня был глупый вид.
Все это происходило в 1985 году. Мы тогда из последней автономки прибыли, и сразу закрутилось – в Северодвинск, лодку пилим на иголки.
Вот пришли, и сразу отпустило, будто никаких автономок никогда и не было.
У меня их двенадцать. В те времена – обычное число. Я видел тех, кто за то же время отходил двадцать пять, – совершенно ненормальные люди. Помню одного боцмана. Во-первых, он в тридцать восемь лет был похож на дедушку, во-вторых, при разговоре моргал и плечами дергал, в-третьих, говорил, чтоб я не обращал на это внимания.
Здорово мы тогда ходили. В году по две автономки – это сто восемьдесят суток, потом два контрольных выхода – еще двадцать, и так, по мелочи, раза три по десять. Итого – двести тридцать ходовых. А некоторые успевали сделать три автономки за год – это за триста.
И так – почти десять лет.
Полный мрак.
А на коротких выходах режимы рваные – вверх, вниз – без сна. А если сразу после автономки в море выгонят, то народ как глотнет свежего воздуха, так и вырубился. Рваные режимы самые тяжелые.
Хуже всего центральному посту, штурману – тот вообще на одних нервах да на молодости – суток пять может не спать. Просто некогда спать.
Но чуть зазевался, и сон тебя поймал – тогда спишь где угодно.
И, главное, никак не проснуться. Голова мотается, ты знаешь, что надо открыть глаза, говоришь себе: «Сейчас же открыть глаза!» – и ни в какую. Устал бороться – опять выключился.
Однажды на таком выходе я вхожу в центральный, а они все спят: спит старпом в командирском кресле, спит боцман на рулях, механик на «каштане», спит оператор БИП – боевого информационного поста – и все вахтенные.
В автономке ты привык к одному воздуху, а здесь – другой. Свежий. И кислороду больше. У нас в походе редко выше девятнадцати процентов, а на воздухе – двадцать один. Укладывает в момент.
Сходил после автономки пару раз в поселок чапающей походкой, поваландался на пирсе парочку дней, вышел опять в море – готово. Мертвый. Не разбудить.
А если вы интересуетесь, почему у нас после похода такая походка, так мы вам расскажем, что это от ослабления связок. Связки голени, голеностопа слабеют, потому что в походе как ни ходи, все равно в сутки проходишь только восемьсот метров.
Хорошо, если на берегу нога в ботинке не подвернется. А если подвернется, то распухнет – ботинок будешь резать.
А еще болят кости ног. Отвыкли ходить.
В Северодвинске я сразу пошел в библиотеку, в читальный зал. Я там читал сказки Андерсена. На меня смотрели как на дурака.
После меня вошли два лейтенанта и попросили подшивку журналов «Вокруг света». Молодые, смеются.
А еще я читал Ахматову. Все, что нашел. Жадно.
С нами в последнюю автономку ходил прикомандированный доктор. Звали его Женя. Сокращенно доктор «Же». Просто у нас своего доктора давно не было.
Сначала у нас был Демидов сорока двух лет, но в авто– номке у него случился инфаркт. Командир упросил его потерпеть до берега.
Это была наша первая автономка, и командиру важно было ее не сорвать досрочным возвращением – у него наклевывалась Академия.
А положено же как? Положено доложить, что на борту больной, для чего надо всплыть, дать радио, а это потеря скрытности, срыв боевой задачи.
Вот Демидов и терпел.
После него много побывало у нас докторов. Все со своими тараканами: кто-то пьяница, кто-то просто дурак.
А дали молодого врача – он пошел и на чердаке в Мурманске повесился. Месяц искали.
Потом замкомандира дивизии на вопрос командира о прикомандировании на поход доктора неизменно отвечал: «Нечего было своего вешать».
Это он так шутил.
Когда появился Женя, или «доктор «Же», мы все хором подумали, что еще один чудик.
Но Женя был славный. Хороший парень, трудяга. В любое время примет, перевяжет.
У нас же матросы сонные на вахту бредут, а на лодке штырей всюду торчит – видимо-невидимо.
Ну и бодались. Потом вся башка в крови.
А Женя зашивает. Я бы этих конструкторов об каждый такой выступ головой лично бы бил. До крови. Есть у меня такая мечта.
Мы с Женей любили болтать. Он, оказывается, тему диссертации себе присмотрел, и уже по ней работает.
Название – самое безобидное. Что-то такое: «Соотношение труда и отдыха».
На первый взгляд – чушь.
Я ему тогда так и сказал, а он на меня посмотрел внимательно и начал рассказывать. Вот его рассказ вкратце.
«В земных сутках – двадцать четыре часа. Давно это повелось. Примерно несколько миллионов лет, может больше, и все живое на Земле привыкло к двадцатичетырехчасовому циклу. Где бы ни было земное существо: в космосе, на земле, в воздухе, под землей, под водой – у него внутри биологические часы. Двадцать четыре часа.
Например, на орбите у космонавтов солнце всходит и заходит каждые сорок пять минут. И была мысль сделать им восемнадцать часов работы, а двенадцать – сна. Не получилось. Не захотел организм.
Организм хочет, чтоб ты уложился в двадцать четыре часа.
Если у тебя вахта четыре часа, а потом, через восемь часов, еще четыре часа, организм решает, что у тебя двенадцатичасовой рабочий день, и он начинает перестраиваться. Он начинает ломать свои собственные часы – все летит к черту. Нервная система дает сбои. Отсюда депрессии, нервные срывы и прочие радости.
Организм хочет двадцать четыре часа. То есть ты заступаешь на вахту один раз в сутки, и это будет не четыре, а шесть часов. У тебя должна быть не трех-, а четырехсменка. И спать ты должен не два раза по четыре и не сперва шесть, а потом два, а восемь часов подряд. А если не получается, то сокращайте плавание. Два месяца – это предел.
Американцы плавают так: шестьдесят суток, потом пришли, семьдесят пять суток – отпуск с санаторием за государственный счет с семьями под наблюдением врачей – потом двадцать суток на то, чтоб вспомнить в учебном центре, что ты подводник, и опять в море на шестьдесят.
Как плавают наши, ты знаешь. Двести двадцать – сорок – шестьдесят суток ходовых в году, а подряд может быть сто – сто двадцать, а отдых может быть в следующем году.
Человек, получается, самый надежный на лодке болт. Не обращал внимания на лица людей после автономки? Правда, кажется, что они не в себе?»
Правда. У нас в сорок лет можно выглядеть на пятьдесят, а в сорок пять быть уже покойником. И все это время быть «не в себе».
«Через шестьдесят суток плавания на английском торговом флоте любой считается недееспособным. Его подпись на банковских документах должна быть удостоверена еще кем-то. И это закреплено законом. А у нас что закреплено законом?»
У нас? Если у нас подводники ходят по двести с лишним в году, и это, получается, законно, то надводники могут укатить на четырнадцать месяцев. А про рыбаков мне рассказывали, что «путина» у них может продолжаться целый год, а потом человек выходит на верхнюю палубу с чемоданами, говорит всем: ну, я пошел домой, и падает в винты. Много таких было случаев.
Как-то на моем веку создали лодку-катамаран, «Акулу», здоровенную дуру. На ней оборудовали комнату отдыха, сауну, бассейн, и на этом простом основании решили им сделать автономку в сто двадцать суток.
В поход пошли медики. Они брали кровь на анализ у всего экипажа. Они выяснили, что на сто двадцатые сутки кровь подводника меняет свой состав. «Акулам» оставили девяносто суток автономости.
«У американцев отдых после автономки должен превышать время, проведенное в автономке, а у нас «полное восстановление» наступает через двадцать суток, которые можно провести «при части» – дивно, не правда ли?
А ты знаешь, что я меряю температуру моряков сразу после сна и в первый час после заступления на ночную вахту? Она еще час после заступления держится на уровне тридцать пять градусов: человек, стоя на вахте, еще час спит. У него спит сердце, желудок, голова – он весь спит. Как же он несет вахту, если не помнит, что он делает?
Но это моряки, матросы срочной службы, молодежь. Он отслужил три года – и домой.
А офицеры и мичманы? Через несколько лет такой службы температура тела все время находится на уровне тридцать шесть градусов. Не тридцать шесть и шесть, а тридцать шесть. О чем это говорит? Организм включил самосохранение. Он понял, что его убивают, и включил режим, при котором он может выжить.
Что потом? В конечном итоге, человек не отвечает за свои действия. Это можно назвать «шизофреническими явлениями», или я это еще называю «наведенной шизофренией». Она проходит, но потом.
Вспомни, были ли случаи странного поведения в автономке?»
Были. Мне рассказывали, что у соседей в походе случилось вот что: в конце похода торпедисты запросили у командира «добро» на проворачивание машинки ТПУ (торпедопогрузочного устройства). Он разрешил. Через некоторое время акустики доложили: странный звук. Лодка начала искать источник звука, отворачивала, прослушивала кормовые углы, потом нашли – звук из первого отсека: эти орлы сидели и ножовкой по металлу отпиливали кусок ТПУ – им показалось, что она большая.
«Да. Человеку кажется, что все он делает правильно».
А сколько раз при пожаре вместо огнегасителя (система ЛОХ) в горящий отсек давали ВВД – воздух высокого давления? Кучу раз. Причем дается ЛОХ из центрального старшиной команды трюмных, а это человек грамотный и он до последнего уверен, что дал не ВВД, а ЛОХ. А там клапаны разные. Даже по внешнему виду.
«Человек не отличает явь от сна».
Точно. Один раз в середине автономки ночью в центральном появился штурман в шинели, в ботинках, шапке, застегнутый на все пуговицы. На вопрос старпома: куда это он, тот сказал, смутившись: «Домой. Прошу разрешения наверх».
А «верх» закрыт. Мы под водой. Глубина сто метров. Атлантика.
Старпом на полном серьезе сказал: «Не разрешаю!» – и штурман пошел переодеваться.
А сколько раз путали день и ночь? А сколько раз во сне действовал, как в отсеке?
«Природу человека нельзя насиловать безнаказанно. Наказание – аварии, катастрофы, смерть. Если у летчика жизнь зависит от состояния машины и от его личного состояния, то жизнь подводника и всего корабля зависит еще и от того, в каком состоянии находится каждый вахтенный в каждом отсеке. А через шестьдесят суток плавания он не отвечает за свои действия».
Это правда. Стоит очередь в курилку, и на моих глазах матросик от безделья отключает, а затем включает пока зывающий прибор глубиномера. Спроси его, что он делает, и он ответит: ничего. А оставил он этот прибор обесточенным, и автоматика отработает: лодка будет или всплывать или погружаться. И причину не скоро найдешь.
И после автономки я встречал ребят: замедленные, делают массу ненужных движений, не сразу отвечают на вопросы – вот такие дела.
На флоте все нормальные люди, но до капитана третьего ранга. Потом умные уходят, остальные растут до капитана второго ранга, дальше все повторяется: умные уходят…
Господи! Хорошо, что это вовремя кончилось, и я вовремя очутился в Северодвинске, где удивлялся светофорам и жадно читал Ахматову.
А потом я ушел.
Сперва из Северодвинска, потом – с флота. Доктор Женя, а ты теперь где?
Пришли мы на захоронение летом, и сразу солнце, деревья высокие – есть от чего обалдеть. Я минут пять стоял рядом со светофором, смотрел, как он работает, и улыбался. А люди шли на автобус и тоже улыбались. Наверное, у меня был глупый вид.
Все это происходило в 1985 году. Мы тогда из последней автономки прибыли, и сразу закрутилось – в Северодвинск, лодку пилим на иголки.
Вот пришли, и сразу отпустило, будто никаких автономок никогда и не было.
У меня их двенадцать. В те времена – обычное число. Я видел тех, кто за то же время отходил двадцать пять, – совершенно ненормальные люди. Помню одного боцмана. Во-первых, он в тридцать восемь лет был похож на дедушку, во-вторых, при разговоре моргал и плечами дергал, в-третьих, говорил, чтоб я не обращал на это внимания.
Здорово мы тогда ходили. В году по две автономки – это сто восемьдесят суток, потом два контрольных выхода – еще двадцать, и так, по мелочи, раза три по десять. Итого – двести тридцать ходовых. А некоторые успевали сделать три автономки за год – это за триста.
И так – почти десять лет.
Полный мрак.
А на коротких выходах режимы рваные – вверх, вниз – без сна. А если сразу после автономки в море выгонят, то народ как глотнет свежего воздуха, так и вырубился. Рваные режимы самые тяжелые.
Хуже всего центральному посту, штурману – тот вообще на одних нервах да на молодости – суток пять может не спать. Просто некогда спать.
Но чуть зазевался, и сон тебя поймал – тогда спишь где угодно.
И, главное, никак не проснуться. Голова мотается, ты знаешь, что надо открыть глаза, говоришь себе: «Сейчас же открыть глаза!» – и ни в какую. Устал бороться – опять выключился.
Однажды на таком выходе я вхожу в центральный, а они все спят: спит старпом в командирском кресле, спит боцман на рулях, механик на «каштане», спит оператор БИП – боевого информационного поста – и все вахтенные.
В автономке ты привык к одному воздуху, а здесь – другой. Свежий. И кислороду больше. У нас в походе редко выше девятнадцати процентов, а на воздухе – двадцать один. Укладывает в момент.
Сходил после автономки пару раз в поселок чапающей походкой, поваландался на пирсе парочку дней, вышел опять в море – готово. Мертвый. Не разбудить.
А если вы интересуетесь, почему у нас после похода такая походка, так мы вам расскажем, что это от ослабления связок. Связки голени, голеностопа слабеют, потому что в походе как ни ходи, все равно в сутки проходишь только восемьсот метров.
Хорошо, если на берегу нога в ботинке не подвернется. А если подвернется, то распухнет – ботинок будешь резать.
А еще болят кости ног. Отвыкли ходить.
В Северодвинске я сразу пошел в библиотеку, в читальный зал. Я там читал сказки Андерсена. На меня смотрели как на дурака.
После меня вошли два лейтенанта и попросили подшивку журналов «Вокруг света». Молодые, смеются.
А еще я читал Ахматову. Все, что нашел. Жадно.
С нами в последнюю автономку ходил прикомандированный доктор. Звали его Женя. Сокращенно доктор «Же». Просто у нас своего доктора давно не было.
Сначала у нас был Демидов сорока двух лет, но в авто– номке у него случился инфаркт. Командир упросил его потерпеть до берега.
Это была наша первая автономка, и командиру важно было ее не сорвать досрочным возвращением – у него наклевывалась Академия.
А положено же как? Положено доложить, что на борту больной, для чего надо всплыть, дать радио, а это потеря скрытности, срыв боевой задачи.
Вот Демидов и терпел.
После него много побывало у нас докторов. Все со своими тараканами: кто-то пьяница, кто-то просто дурак.
А дали молодого врача – он пошел и на чердаке в Мурманске повесился. Месяц искали.
Потом замкомандира дивизии на вопрос командира о прикомандировании на поход доктора неизменно отвечал: «Нечего было своего вешать».
Это он так шутил.
Когда появился Женя, или «доктор «Же», мы все хором подумали, что еще один чудик.
Но Женя был славный. Хороший парень, трудяга. В любое время примет, перевяжет.
У нас же матросы сонные на вахту бредут, а на лодке штырей всюду торчит – видимо-невидимо.
Ну и бодались. Потом вся башка в крови.
А Женя зашивает. Я бы этих конструкторов об каждый такой выступ головой лично бы бил. До крови. Есть у меня такая мечта.
Мы с Женей любили болтать. Он, оказывается, тему диссертации себе присмотрел, и уже по ней работает.
Название – самое безобидное. Что-то такое: «Соотношение труда и отдыха».
На первый взгляд – чушь.
Я ему тогда так и сказал, а он на меня посмотрел внимательно и начал рассказывать. Вот его рассказ вкратце.
«В земных сутках – двадцать четыре часа. Давно это повелось. Примерно несколько миллионов лет, может больше, и все живое на Земле привыкло к двадцатичетырехчасовому циклу. Где бы ни было земное существо: в космосе, на земле, в воздухе, под землей, под водой – у него внутри биологические часы. Двадцать четыре часа.
Например, на орбите у космонавтов солнце всходит и заходит каждые сорок пять минут. И была мысль сделать им восемнадцать часов работы, а двенадцать – сна. Не получилось. Не захотел организм.
Организм хочет, чтоб ты уложился в двадцать четыре часа.
Если у тебя вахта четыре часа, а потом, через восемь часов, еще четыре часа, организм решает, что у тебя двенадцатичасовой рабочий день, и он начинает перестраиваться. Он начинает ломать свои собственные часы – все летит к черту. Нервная система дает сбои. Отсюда депрессии, нервные срывы и прочие радости.
Организм хочет двадцать четыре часа. То есть ты заступаешь на вахту один раз в сутки, и это будет не четыре, а шесть часов. У тебя должна быть не трех-, а четырехсменка. И спать ты должен не два раза по четыре и не сперва шесть, а потом два, а восемь часов подряд. А если не получается, то сокращайте плавание. Два месяца – это предел.
Американцы плавают так: шестьдесят суток, потом пришли, семьдесят пять суток – отпуск с санаторием за государственный счет с семьями под наблюдением врачей – потом двадцать суток на то, чтоб вспомнить в учебном центре, что ты подводник, и опять в море на шестьдесят.
Как плавают наши, ты знаешь. Двести двадцать – сорок – шестьдесят суток ходовых в году, а подряд может быть сто – сто двадцать, а отдых может быть в следующем году.
Человек, получается, самый надежный на лодке болт. Не обращал внимания на лица людей после автономки? Правда, кажется, что они не в себе?»
Правда. У нас в сорок лет можно выглядеть на пятьдесят, а в сорок пять быть уже покойником. И все это время быть «не в себе».
«Через шестьдесят суток плавания на английском торговом флоте любой считается недееспособным. Его подпись на банковских документах должна быть удостоверена еще кем-то. И это закреплено законом. А у нас что закреплено законом?»
У нас? Если у нас подводники ходят по двести с лишним в году, и это, получается, законно, то надводники могут укатить на четырнадцать месяцев. А про рыбаков мне рассказывали, что «путина» у них может продолжаться целый год, а потом человек выходит на верхнюю палубу с чемоданами, говорит всем: ну, я пошел домой, и падает в винты. Много таких было случаев.
Как-то на моем веку создали лодку-катамаран, «Акулу», здоровенную дуру. На ней оборудовали комнату отдыха, сауну, бассейн, и на этом простом основании решили им сделать автономку в сто двадцать суток.
В поход пошли медики. Они брали кровь на анализ у всего экипажа. Они выяснили, что на сто двадцатые сутки кровь подводника меняет свой состав. «Акулам» оставили девяносто суток автономости.
«У американцев отдых после автономки должен превышать время, проведенное в автономке, а у нас «полное восстановление» наступает через двадцать суток, которые можно провести «при части» – дивно, не правда ли?
А ты знаешь, что я меряю температуру моряков сразу после сна и в первый час после заступления на ночную вахту? Она еще час после заступления держится на уровне тридцать пять градусов: человек, стоя на вахте, еще час спит. У него спит сердце, желудок, голова – он весь спит. Как же он несет вахту, если не помнит, что он делает?
Но это моряки, матросы срочной службы, молодежь. Он отслужил три года – и домой.
А офицеры и мичманы? Через несколько лет такой службы температура тела все время находится на уровне тридцать шесть градусов. Не тридцать шесть и шесть, а тридцать шесть. О чем это говорит? Организм включил самосохранение. Он понял, что его убивают, и включил режим, при котором он может выжить.
Что потом? В конечном итоге, человек не отвечает за свои действия. Это можно назвать «шизофреническими явлениями», или я это еще называю «наведенной шизофренией». Она проходит, но потом.
Вспомни, были ли случаи странного поведения в автономке?»
Были. Мне рассказывали, что у соседей в походе случилось вот что: в конце похода торпедисты запросили у командира «добро» на проворачивание машинки ТПУ (торпедопогрузочного устройства). Он разрешил. Через некоторое время акустики доложили: странный звук. Лодка начала искать источник звука, отворачивала, прослушивала кормовые углы, потом нашли – звук из первого отсека: эти орлы сидели и ножовкой по металлу отпиливали кусок ТПУ – им показалось, что она большая.
«Да. Человеку кажется, что все он делает правильно».
А сколько раз при пожаре вместо огнегасителя (система ЛОХ) в горящий отсек давали ВВД – воздух высокого давления? Кучу раз. Причем дается ЛОХ из центрального старшиной команды трюмных, а это человек грамотный и он до последнего уверен, что дал не ВВД, а ЛОХ. А там клапаны разные. Даже по внешнему виду.
«Человек не отличает явь от сна».
Точно. Один раз в середине автономки ночью в центральном появился штурман в шинели, в ботинках, шапке, застегнутый на все пуговицы. На вопрос старпома: куда это он, тот сказал, смутившись: «Домой. Прошу разрешения наверх».
А «верх» закрыт. Мы под водой. Глубина сто метров. Атлантика.
Старпом на полном серьезе сказал: «Не разрешаю!» – и штурман пошел переодеваться.
А сколько раз путали день и ночь? А сколько раз во сне действовал, как в отсеке?
«Природу человека нельзя насиловать безнаказанно. Наказание – аварии, катастрофы, смерть. Если у летчика жизнь зависит от состояния машины и от его личного состояния, то жизнь подводника и всего корабля зависит еще и от того, в каком состоянии находится каждый вахтенный в каждом отсеке. А через шестьдесят суток плавания он не отвечает за свои действия».
Это правда. Стоит очередь в курилку, и на моих глазах матросик от безделья отключает, а затем включает пока зывающий прибор глубиномера. Спроси его, что он делает, и он ответит: ничего. А оставил он этот прибор обесточенным, и автоматика отработает: лодка будет или всплывать или погружаться. И причину не скоро найдешь.
И после автономки я встречал ребят: замедленные, делают массу ненужных движений, не сразу отвечают на вопросы – вот такие дела.
На флоте все нормальные люди, но до капитана третьего ранга. Потом умные уходят, остальные растут до капитана второго ранга, дальше все повторяется: умные уходят…
Господи! Хорошо, что это вовремя кончилось, и я вовремя очутился в Северодвинске, где удивлялся светофорам и жадно читал Ахматову.
А потом я ушел.
Сперва из Северодвинска, потом – с флота. Доктор Женя, а ты теперь где?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Кое-что о правах
«…Шумная тройка мчит и мчит по вытянутому, как стрела, зимнему тракту и только снег тяжелыми комьями летит из под копыт. Гикает хрипло, подскакивает, подпрыгивает на своем облучке ямщик, всякий раз взмахивая руками и не от мороза вовсе, а скорее от лихости, младости, алчности, жадности и задора.Скоро, скоро влетит эта безумная тройка на заиндевелый постоялый двор, и запорошенные, продрогшие путники, галдя и покрякивая, ввалятся во внутреннее помещение и обступят печь и протянут руки к долгожданному огню…»
Так в недалеком прошлом дорогие россияне, вслед за дорогими филистимлянами, реализовывали свое исконное право на путешествия.
И вообще у них – россиян – еще масса всяческих прав. (Я считаю – масса.)
О праве на путешествия мы уже сказали. Оно как раз сохранилось лучше всех и до сих пор звучит приблизительно так: кто б ты ни был – пшел отседа на все четыре. И они идут, за милую душу, приворовывая, приторговывая, получая высшее образование – чего б его не получить – и продавая не только его, но и все что имеется, в виде знаний о чем угодно, где ни попадя – чего б все это не продать?
Из других, полностью реализованных на этот момент на этой территории прав, хочется отметить право чихать, чесать, вздыхать, вздрагивать, кашлять, хохотать, пришепетывать, а так же пожевывать, позевывать, поплевывать и кидать ботву на дорогу. Хочется сказать еще об одном неотъемлемом праве, из которого немедленно вытекают еще целых два, но об этом мы скажем самом конце, после значительного лирического отступления о России.
Ах, Россия, Россия! Ты ж нам, можно сказать, мать, вроде бы даже матушка, земля родимая, в общем – землица, водица и чего-нибудь там еще! Как же ты все-таки похожа на большую белую совершенно бесхозную собаку, местами плешивую – там у нас на карте невиданные поля, на них мы вручную будем поднимать зяби, там у нас еще и степи, и травы-ковыль; а где-то и пролежни – это у нас топи-болота-овраги-реки-ущелья-балки-кочки; и мослы – это горы наши, тянь-шани; и шерсть – а это уже тайга у нас, господа мои хорошие.
И все-то тебе равно – разлюбезное наше отечество – что там с твоими драгоценными чадами, а по соотнесению размеров – совершенными блохами, колотить их некому, происходит.
И лишь изредка ты вздрагиваешь, устраивая им наводнение или землетрясение, или напускаешь на них, совершенно без всяческой злобы, какую-нибудь другую трудно выводимую заразу.
Ах, блохи, блошки, жучки, паучки, цапики, клопики. А они еще и важничают, говорят, например: «Не отдадим ни пяди нашей родной собаки!» – а они еще и философствуют – пишут трактаты о влиянии блошиного сознания на окружающую Вселенную и мечтают о переселении в параллельные миры, устанавливают законы и правила, заводят себе экономику, устраивают ей подъемы и обвалы, берут за рубежом кредиты и переводят их на личные счета, выбирают себе президента, устанавливают идеалы, а потом отдают за них жизнь, преимущественно не свою.
Им ставят памятники.
Я видел один. На нем было написано: «Тебе, насекомое, от благодарных букашек!»
Ох уж эти памятники-обелиски-матери-родины! Они, в лучшем случае, величиной с сарай, в худшем – с холм, курган, косогор. И стоишь у его подножья бывало, запрокинув свою непутевую голову, и такая ты перед ним невозможная даже козявка, – титит твою медь – что и сказать нельзя. И раздавить бы тебя, урода противного, да все как-то недосуг, я полагаю.