Страница:
Григорий Гаврилович остановился и взглянул на меня строго, потом он продолжил:
– Споры о том, убирать или не убирать это все безобразие, идут и по сей день. Есть даже проект окаймления ямы и предоставления ей статуса государственного заповедника.
В этом момент я поймал себя на мысли, что думаю примерно так же, как и Григорий Гаврилович. Вернее, начинаю так думать, и, что самое интересное, ход моих мыслей, ход рассуждений и те слова, те выражения, в которых те мысли и рассуждения протекали, меняются. Меняется их стиль.
То ли погода, то ли природа, то ли то, что меня ведут и ведут по этим бесконечным, безлюдным улицам, то ли то, что меня ведет такой бесстрашный страж порядка, как Григорий Гаврилович, держа своей железной рукой за локоть, то ли… черт его, словом, знает…
Господа! Я вдруг стал думать, говорить, как он! Как они! Как они – те немногие, кого я уже здесь видел (раз и два), и, я в том совершенно уверен, как те, которых мне еще только предстояло увидеть, и как те, кого я не увижу тут никогда!
Поразительно! Все это поразительно! Все это поразило меня, как в те места, открытые для подобного поражения, так и в те места, о существовании которых я мог только догадываться и потому не сразу смог правильно их назвать, – вот!
Следующей мыслью, пришедшей мне на ум, была мысль о том, что все, о чем я сейчас подумал, есть полнейшая чушь.
Вот ведь незадача! Только что я ощутил, что все вокруг меня сошли с ума, но не прошло и мгновения, как я начал думать точь-в-точь как они, и нести при этом такую же околесицу!
Вот что случается в сумасшедшем доме!
Там сумасшедшие не только пациенты, но и весь персонал!!!
В ту же секунду, как только я обо всем этом подумал, раздался грохот. Грохот копыт. Туман разорвался – открылась перспектива. К нам приближалась кавалькада. Кавалькада всадников на лошадях.
– Поберегись! – раздался крик, – Поберегись! Всем встать к заборам! Принять! Принять!
– Что принять? – невольно воскликнул я, а мы тем временем с Григорием Гавриловичем уже приникли спинами к забору, и сейчас же мимо нас, поднимая неизвестно откуда взявшуюся пыль, пролетели всадники в старинных одеждах, в высоких шлемах, касках и кирасах.
– Что это? – продолжал вопрошать я скривленным ртом, оберегаясь от пыли.
Мгновение – и все кончилось. Всадники пропали пропадом, но пыль еще летала.
– Принять надо было влево, – отозвался наконец Григорий Гаврилович, – а было это вот что: историческая реконструкция въезда Его Высокоблагородия в город после победы.
– Какой победы?
– Одна тысяча восемьсот двенадцатого года. Глава города – Его Высокоблагородие по старому штилю – теперь всегда к себе в присутствие так ездит. Раньше на машинах, ну и раздавишь кого по дороге – сразу же неприятность, обильная горькими последствиями, годными только для измерения глубины этой самой горести, а теперь на конях – если и придавят кого, то ненароком – так велика всеобщая симпатия к истории Отечества, и двугривенный погибшему в ценах 1812 года – это очень удобно.
– Удобно?
– Ну да! Все же ради удобства. Удобства управления. Вы не читали сочинения нашего главы «Удобство управления», «О вспоможении», «О градоустройстве» и «О милых сердцу приметах старины»?
– Не читал.
– Жаль. Много в том всяких мыслей.
Между тем мы продолжили свой поход, а Григорий Гаврилович, разговаривая со мной, ни на секунду не выпускал из рук моего локтя.
Но вот раздался странный рокот, рокот все нарастал и нарастал. Я взглянул на своего спутника – он казался невозмутимым. И тут уже рокот превратился в страшный гул, после чего низко, казалось бы, над самыми нашими головами, прошли два самолета, покачивая крыльями. На крыльях были красные звезды. За ними гнались еще два самолета с черными крестами на крыльях. В сейчас же очистившемся небе возник короткий, но убедительный бой. Самолеты пропали, всюду ощущался дым – сражений и Отечества.
– «Юнкерсы» и «Миги», – ответил на мой вопрошающий взгляд Григорий Гаврилович. – Самое начало войны.
– Тоже реконструкция?
– Поберегись! – раздался крик, – Поберегись! Всем встать к заборам! Принять! Принять!
Григорий Гаврилович думал дольше обычного, а потом вымолвил:
– Скорее всего, да!
В это время нас и остановил фашистский патруль – двое с автоматами:
– Ахтунг! Аусвайс!
Мы оба немедленно приняли положение «руки вверх», после чего были повернуты лицом к стене и обысканы. Потом у нас проверили документы. Во время проверки патруль говорил только по-немецки. Тщательно проверив наши паспорта и все мои «регистрации», они вернули нам все и пропали за поворотом.
Мы медленно возвращались к жизни.
– И это тоже реконструкция? – спросил я наконец у своего спутника.
– Она самая, – отозвался Григорий Гаврилович, – Народ наш должен все время помнить о нашей Великой Победе. А эти воспоминания не будут полными без ежедневного унижения. Чувства не должны ослабевать. И лучшая тому подмога – унижение, испытываемое ежесекундно. Переживая его, ты заново переживаешь чувство очищения и неприятия всяческого насилия над человеческой личностью. То есть сначала надо испытать, а потом не приять испытанное. Вы не читали постановления «О воспитании ненависти» или «О принуждении к миру»?
Я замотал головой.
– А «О положительном удостоверении»? «Об истинном отношении»? «Об успехах вольномыслия»?
Еще один энергичный рывок.
– А положение «О вине обывателя»? «О пользе законов»? «Об утрате инстинкта плотоядности»? «О понуждении к выращиванию плодов»?
Увидев полное мое в том невежество, Григорий Гаврилович вздохнул и сказал:
– Милостивый государь! Все наши беды оттого, что мы нелюбопытны. Народ, что природа, должен или спать, или веселится. А еще хорошо бы немного любопытствовать, почитывать сочинения нашего руководства, делящегося с нами своими великими думами. Дикими на первый, непросвещенный взгляд, но зажигающих неугасимые огни в благородных сердцах.
С этими словами Григорий Гаврилович подвел меня к двери крупного здания. Рядом с дверью была табличка «Губернское правление». Ручка на двери была массивная, медная, натертая до нестерпимого блеска.
За дверью нас немедленно обыскали: «Колющие, режущие предметы, взрывчатка, брусчатка, ядовитые вещества и вирусы – все выложите на стол».
Не знаю, выложили ли мы на стол все свои вирусы, но то, что было в карманах, выложили незамедлительно. Бдительные стражи, одетые в костюмы пехоты времен императора Павла Петровича, порылись в вещах, но ничего не нашли. Потом они провели нас через арку-детектор – и опять ничего.
– Куда направляемся? – был нам задан наконец вопрос.
– К начальнику следственного департамента, – ответил Григорий Гаврилович.
– Первая дверь направо.
За дверью мы увидели комнату. В комнате по обеим сторонам тянулись стеллажи с книгами, а за ними, в глубине, стоял стол. На столе лежала лысая голова. Она лежала так, что глаза ее были полузакрыты, а все выражение – будто голове сей все едино в мире этом.
Мы вошли, я оторопел. Голова лежала совершенно неподвижно, но потом она качнулась и… И тут я понял свою ошибку – голова, видимо, уронила что-то под стол, и теперь пыталась до него дотянуться, отчего все тело скрылось под столом, куда сама голова не влезла. И вот теперь тело пыталось на ощупь найти что-то под столом.
Мы оба немедленно приняли положение «руки вверх», после чего были повернуты лицом к стене и обысканы. Потом у нас проверили документы. Во время проверки патруль говорил только по-немецки.
Голова формой и цветом напоминала туркестанскую дыню.
– Ну вот! – сказала голова и приподнялась над столом. Тело при голове имелось. – Достал! – По какому вопросу? – спросил начальник департамента, превратившись из головы в обычного человека и усевшись в кресле.
– Требуется ваша помощь, ваше превосходительство! – начал свою речь Григорий Гаврилович. – Извольте видеть. Человека высаживают на станции из поезда.
– На нашей станции? – энергично отозвался начальник.
– Да.
– Удивительно. Там же давно никого не высаживают.
– Это так, но тем не менее высаживают.
– Ну хорошо, и что же после?
– А потом оказывается, что он едет в Грушино!
– Как? В Грушино? В Грушино?
– Да.
– Ну и хорошо! Едет! Ну! Но почему его высаживают у нас? Ехал бы себе и ехал!
– В том-то и дело! По ошибке!
– По ошибке? Я правильно понял?
– По ошибке-с!
– Но документы? Как у него с документами? Где они?
Все мои документы немедленно оказались в руках начальника следственного департамента. Он ловко выхватил лупу из ящика стола и приник к первой странице моего паспорта.
– Линии вычерчены верно. Похоже… похоже… что паспорт подлинный. Хотя вот этот водяной знак… минуточку, – начальник схватил другую, видимо, более мощную лупу. Все лицо его являло собой поиск и в то же время следствие.
– Этот водяной знак с изъяном, – говорил он, не отрываясь от лупы, вроде бы самому себе, – за что можно было бы посадить голубчика на парочку лет за подделку документа, но следующая линия уравновешивает состояние. Хотя, впрочем… А где его регистрации?
Оказалось, что у меня уже не две, а целых три регистрации. Последняя, видимо, была сунута мне в карман фашиствующим патрулем.
– Регист-раааа-ции, – задумчиво тянул начальник. – Так, хорошо, посмотрим, что у нас здесь.
– Так, так, так, очень интересно. Очень интересное получается положение, – продолжил он изучать мои регистрации, изредка бросая поверх них на нас испытующий взгляд.
– Так! – сказал он, шумно откинувшись на спинку кресла. – Попался наконец!
– Кто попался? Кто? – забеспокоился Григорий Гаврилович.
– Лихоимец и государственный изменник! Нет, батенька, меня не обскакать! Мы-то знаем, сударь мой, что к чему. Мы в таких летах, голубчик, что уж будьте любезны! Не поддаемся мы руладам! Нечего их тут выделывать! Вот полюбуйтесь!
– На что? – с все возрастающим беспокойством отозвался Григорий Гаврилович. Он почтительно приблизился к столу в ответ на приглашение приблизиться, изогнулся дугой и посмотрел в лупу, которую держало в руках начальство.
– Видите? – вопросил начальник с небывалым торжеством.
– Где?
– Здесь.
– Что?
– Орел.
– Какой орел?
– Орел на печати.
– Орел?
– Ну да, орел. И не один. Двуглавый орел.
– Да.
– Он улыбается.
– Кто улыбается?
– Орел на печати. Двуглавый орел на печати у вас улыбается.
– У нас? Не может быть!
– Может. Охрану сюда немедленно. Вязать подлеца.
– Кого?
– Его! – теперь они оба глядели на меня. – У него поддельная регистрация. Кто ему давал эту регистрацию?
– Регистрацию?
– Ну да! Вот эту регистрацию кто ему давал и печать на ней ставил?
– Я не давал! Это не я!
– Тогда где же ваша регистрация? Настоящая? А?
На Григория Гавриловича было жалко смотреть. Городовой и милиционер был просто уничтожен, раздавлен. Мне его было до того жаль, что я уже, кажется, согласился бы, что это я сам подделал эту несчастную регистрацию, только бы его перестали мучить.
Лицо его подергивалось правой щекой, в то время как левая щека, не видимая начальством, делала мне какие-то знаки, а глаза его тем временем вылезали из орбит. Казалось, он ими ел начальство, буквально ел.
Но начальник следственного департамента был непреклонен:
– Вы приводите мне человека, якобы сошедшего с поезда, не зарегистрировав его подобающим образом. И в то же время при нем есть одна регистрация, ужасно напоминающая вашу, но она оказывается такой, что на ней двуглавый орел на печати улыбается! Кто ответит за это преступление?
В это время взгляд начальника еще раз падает на лупу, все еще лежащую на этой самой злосчастной регистрации.
– Хотя погодите! – говорит он и опять берет лупу в руки. На Григории Гавриловиче, если так можно выразиться, совсем уже нет лица – просто есть совершенно плоское место.
– А вот если смотреть вот под этим углом… – говорит начальник и смотрит в лупу, – Смотрите-ка! Если смотреть вот под этим углом, то и все вроде бы нормально. И не улыбается никто.
Надо заметить, что Григорий Гаврилович в этот момент шумно выдохнул. Воздух, постепенно набранный им во время этого инцидента в легкие, после этих слов начальника начал сам по себе выходить, и вся фигура сникла, сдулась, теряя объем. Все черты его немедленно вернувшегося на свое место лица стали вдруг округлыми и доброжелательными. Он даже порозовел. Он даже улыбнулся правой частью, обращенной к начальнику, и тем догнал левую часть, давно уже пребывающую в объятиях добродетели. Симметрия была восстановлена. Если бы у него был хвост, мы бы, наверное, увидели, как он виляет, потому что повизгивания от него уже начали доноситься – настолько он подался обаянию любезности начальника.
– Осмелюсь поинтересоваться, – голос Григория Гавриловича превратился в тонкий голосок, в нем зазвучала сладкая мольба, – Григорий Евсеич (так мы узнали Григория Евсеича), как обстоят дела с вашей живописью? – Григорий Евсеич, – заметил мне немедленно господин городовой, – наш известнейший живописец, и побывать у него и не поинтересоваться этим вопросом – величайшее безрассудство. – Так как вы? – немедленно возвратился он в первоначальное состояние. – Удалось ли выставить что-нибудь новое на торги? Я все время наблюдаю за искусством Григория Евсеича, – оборотился городовой ко мне еще раз, – и никогда не отказываю себе в удовольствии приобрести, хотя бы и в кредит, один из его шедевров.
– А вот как раз и закончил картину «Синь», – отозвался не без гордости Григорий Евсеич, после чего он нажал необходимую кнопку на столе, и часть стеллажа с книгами уехала куда-то в стену, а на его место приехало живописное полотно.
На полотне было изображено что-то лиловое.
– Ах, какое богатство тона! – немедленно отозвался Григорий Гаврилович. Он даже отступил назад и развел руками, пораженный увиденным. – Какая глубина и в то же время простота, нарочитая простота в деталях.
Начальник следственного департамента окончательно смягчился, смущенно улыбался и, потупясь, грыз подвернувшийся карандаш.
– Мягкость и в то же время твердость убеждений. Чувствительность и строгость. Душа и все ее оттенки, – не унимался Григорий Гаврилович, – страдания во славу Отечества и удивительная сердечность, приятие всего вокруг как большой, божественной ценности. И сколько во всем этом науки! Почти столько же, сколько и искусств. Поль де Кок и прочие классики – совершеннейшее, знаете ли, отребье на этом фоне. Поверьте! Мне ли говорить о бессмертии, но о бессмертии души? Душу на лист – будет тебе бессмертие! Душу на лист! Душу!..
– Вы совершенно правы, Григорий Гаврилович. А не видели ли вы мою «Ночь»? – Григорий Евсеич, казалось, необычайно воспрял духом.
Одно нажатие кнопки, и картина поменялась. Теперь она являла собой квадрат. Квадрат был закрашен черной краской.
…Но не прошло и суток, как я все это зачеркнул, во всем теле разлилась желчь – так и появилась «Ночь» – буйная и страстная, переживающая коловращение.
– Видите ли, – взялся объяснять картину ее автор, – сначала я хотел написать «Утро». Вроде бы встаешь ты утром, а в окно глядит уже новый день. Но потом тема мне показалась излишне избитой, и я вознамерился написать «День» – что-то солнечное, выплеснутое ненароком на холст. Но потом и она перестала меня увлекать, и тогда я прямо сверху «Утра» и «Дня» написал «Вечер» – умиротворение, простота, уединение, упоение. Но не прошло и суток, как я все это зачеркнул, во всем теле разлилась желчь – так и появилась «Ночь» – буйная и страстная, переживающая коловращение.
– Ах, какая глубина прорисовок. Сколько тут мысли, чувства, страдания, метаний. Она то темная, то розово-темная, то золотисто-темная, то сине-темная. Так и переливается. Так и играет. Глубокая. Очень глубокая концепция.
– И философия.
– Разумеется. Куда же без нее.
– Но вернемся к нашим делам, – вспомнил обо мне начальник следственного департамента. Он нажал кнопку, картины уехали, приехал стеллаж с книгами. Григорий Гаврилович немного сник, но тут же взял себя в руки.
– Что же мы имеем? – продолжил Григорий Евсеич. – Человек сошел не на той станции. А надо бы – на той.
– Совершенно верно.
– Отведите-ка его в департамент наших путей. Там должны разобраться, – с этими словами Григорий Евсеич отдал мне все мои документы и регистрации, добавив от себя и свою собственную регистрацию, после чего мы немедленно оказались за дверью, где Григорий Гаврилович сразу же взял меня за локоток.
Именно в этот момент я и спросил своего сопровождающего:
– А чего это, позвольте узнать, у начальника следственного департамента такие таланты?
– А оттого-с, – довольно сухо начал Григорий Гаврилович, – милостивый государь, что у нас в Пропадино всюду таланты. Всюду разложены. Да и поощрены они Его Высокопревосходительством, который и сам, что там греха таить, то на дуде дудец, а то и музыку вдруг бросается сочинять. А какие он пишет оды! А еще он играет в местном театре, где периодически предстает перед всеми нами в образе Сарданапала. Помните? «Как бедность пресмыкаться стала, увидели Сарданапала на троне с прялицей меж жен».
– Гм… понимаю, – начал было я, но Григорий Гаврилович сделал мне знак, что он свою речь еще не закончил.
– Анархии, друг мой, то есть безначалия надо опасаться пуще всего. Она величайшая из бед и жупел всех наших невзгод на развалинах мироустройства. А чем мы можем сопротивляться этакой напасти, как не искусством? Вот и поем, и пляшем, а то и картинами, кистью рафаэлевой балуемся. Писание картин воспитует так необходимую в народе чинобоязнь и начальстволюбие. Не занятый сладкими плодами просвещения ум тянется к смуте.
С этими словами мы подошли к двери начальника департамента путей. Как только мы вошли, так сразу же и обнаружили начальника висящим на канате. Точнее, он на нем сидел, испытывая взором окружающее пространство.
Спортивный канат спускался посреди кабинета с потолка и до самого пола, и на этом канате, как кузнечик на лиане, и сидел начальник. Но вот он как раз начал спуск.
– Одну секундочку, господа! – прокричал он нам тут же сверху. – Одну секундочку! Я незамедлительно к вам спускаюсь!
– Не извольте беспокоиться, Гавний Томович, – заговорил сейчас же Григорий Гаврилович. – Мы обождем-с!
– Ну как же! Люди не должны нас ожидать! – начальник, произнося это, проскользил по канату вниз, а потом он мгновенно оказался сидящим у себя на столе в позе лотоса, – Люди! Они же избрали нас! Точнее, не совсем они, конечно, но мы все равно избранные! И как избранные, мы должны себя им! И тем, кто нас назначил, и тем, кто нас мог бы тут выбрать, положись руководство на их ум и беспристрастие. Мы обязаны! А как нам надо отдавать себя? Надо бы отдавать себя в лучшем виде. Вот и приходится трудиться над формами тела. С утра залезаю на канат, а потом и на стол. Форма тела – это что шкворень, на коем ходит передок всякой повозки. Как без него ревновать во благо и счастье той самой страны, что все мы тут почитаем за Родину? Никак без него нельзя.
…С утра залезаю на канат, а потом и на стол. Форма тела – это что шкворень, на коем ходит передок всякой повозки. Как без него ревновать во благо и счастье той самой страны, что все мы тут почитаем за Родину? Никак без него нельзя.
– А еще нельзя забывать о порочной воле обывателя! – отозвался Григорий Гаврилович.
– Истинно так! Но не строгости, а кротости для!
– В кротости есть известная доля приятности.
Перемолвившись таким образом и оставшись собой в высшей степени довольными, они наконец занялись и моим делом. Григорий Гаврилович очень кратко изложил самую суть.
– Грушино? – воскликнул Гавний Томович почти в восторге.
– Оно самое!
– Так ведь нет же ничего проще! Надо взглянуть на карту!
Немедленно на столе возникла карта, а на ней – холмы, холмы.
– Грушино… – задумчиво рыскал по ней наш спасатель. – Грушино… где-то я видел Грушино. Кажется, я упоминал о нем в своих мемуарах. Где мои мемуары? – он порывисто бросился в стол и достал оттуда солидную книжищу. Он немедленно отправился в оглавление. – Грушино… о моем детстве… об отрочестве… Отечестве… о разуверениях… об уветах… о времени как материи… а, вот! О холмах! Так! И что мы тут имеем? Хиреют холмы… это все не то. А вот: «Было Грушино, да все и кончилось!»
– Как это? – сорвалось у меня с губ.
– Ну нет у нас его! – заявил Гавний Томович, и глаза его покрылись маслом спокойствия.
– Как это? – чуть не поперхнулся я. – Я же ехал!
– Ну ехал. Пока ехал – было, как доехал – кончилось. Это часто случается.
– Да как же оно может так случаться?
– А так! Вот если б оно имело все возможности находиться в моем ведомстве, то, примите мои уверения, и не пропало бы, а вот ежели оно проходит по ведомству сельского хозяйства, – так там и слон недавно пропал.
– Споры о том, убирать или не убирать это все безобразие, идут и по сей день. Есть даже проект окаймления ямы и предоставления ей статуса государственного заповедника.
В этом момент я поймал себя на мысли, что думаю примерно так же, как и Григорий Гаврилович. Вернее, начинаю так думать, и, что самое интересное, ход моих мыслей, ход рассуждений и те слова, те выражения, в которых те мысли и рассуждения протекали, меняются. Меняется их стиль.
То ли погода, то ли природа, то ли то, что меня ведут и ведут по этим бесконечным, безлюдным улицам, то ли то, что меня ведет такой бесстрашный страж порядка, как Григорий Гаврилович, держа своей железной рукой за локоть, то ли… черт его, словом, знает…
Господа! Я вдруг стал думать, говорить, как он! Как они! Как они – те немногие, кого я уже здесь видел (раз и два), и, я в том совершенно уверен, как те, которых мне еще только предстояло увидеть, и как те, кого я не увижу тут никогда!
Поразительно! Все это поразительно! Все это поразило меня, как в те места, открытые для подобного поражения, так и в те места, о существовании которых я мог только догадываться и потому не сразу смог правильно их назвать, – вот!
Следующей мыслью, пришедшей мне на ум, была мысль о том, что все, о чем я сейчас подумал, есть полнейшая чушь.
Вот ведь незадача! Только что я ощутил, что все вокруг меня сошли с ума, но не прошло и мгновения, как я начал думать точь-в-точь как они, и нести при этом такую же околесицу!
Вот что случается в сумасшедшем доме!
Там сумасшедшие не только пациенты, но и весь персонал!!!
В ту же секунду, как только я обо всем этом подумал, раздался грохот. Грохот копыт. Туман разорвался – открылась перспектива. К нам приближалась кавалькада. Кавалькада всадников на лошадях.
– Поберегись! – раздался крик, – Поберегись! Всем встать к заборам! Принять! Принять!
– Что принять? – невольно воскликнул я, а мы тем временем с Григорием Гавриловичем уже приникли спинами к забору, и сейчас же мимо нас, поднимая неизвестно откуда взявшуюся пыль, пролетели всадники в старинных одеждах, в высоких шлемах, касках и кирасах.
– Что это? – продолжал вопрошать я скривленным ртом, оберегаясь от пыли.
Мгновение – и все кончилось. Всадники пропали пропадом, но пыль еще летала.
– Принять надо было влево, – отозвался наконец Григорий Гаврилович, – а было это вот что: историческая реконструкция въезда Его Высокоблагородия в город после победы.
– Какой победы?
– Одна тысяча восемьсот двенадцатого года. Глава города – Его Высокоблагородие по старому штилю – теперь всегда к себе в присутствие так ездит. Раньше на машинах, ну и раздавишь кого по дороге – сразу же неприятность, обильная горькими последствиями, годными только для измерения глубины этой самой горести, а теперь на конях – если и придавят кого, то ненароком – так велика всеобщая симпатия к истории Отечества, и двугривенный погибшему в ценах 1812 года – это очень удобно.
– Удобно?
– Ну да! Все же ради удобства. Удобства управления. Вы не читали сочинения нашего главы «Удобство управления», «О вспоможении», «О градоустройстве» и «О милых сердцу приметах старины»?
– Не читал.
– Жаль. Много в том всяких мыслей.
Между тем мы продолжили свой поход, а Григорий Гаврилович, разговаривая со мной, ни на секунду не выпускал из рук моего локтя.
Но вот раздался странный рокот, рокот все нарастал и нарастал. Я взглянул на своего спутника – он казался невозмутимым. И тут уже рокот превратился в страшный гул, после чего низко, казалось бы, над самыми нашими головами, прошли два самолета, покачивая крыльями. На крыльях были красные звезды. За ними гнались еще два самолета с черными крестами на крыльях. В сейчас же очистившемся небе возник короткий, но убедительный бой. Самолеты пропали, всюду ощущался дым – сражений и Отечества.
– «Юнкерсы» и «Миги», – ответил на мой вопрошающий взгляд Григорий Гаврилович. – Самое начало войны.
– Тоже реконструкция?
– Поберегись! – раздался крик, – Поберегись! Всем встать к заборам! Принять! Принять!
Григорий Гаврилович думал дольше обычного, а потом вымолвил:
– Скорее всего, да!
В это время нас и остановил фашистский патруль – двое с автоматами:
– Ахтунг! Аусвайс!
Мы оба немедленно приняли положение «руки вверх», после чего были повернуты лицом к стене и обысканы. Потом у нас проверили документы. Во время проверки патруль говорил только по-немецки. Тщательно проверив наши паспорта и все мои «регистрации», они вернули нам все и пропали за поворотом.
Мы медленно возвращались к жизни.
– И это тоже реконструкция? – спросил я наконец у своего спутника.
– Она самая, – отозвался Григорий Гаврилович, – Народ наш должен все время помнить о нашей Великой Победе. А эти воспоминания не будут полными без ежедневного унижения. Чувства не должны ослабевать. И лучшая тому подмога – унижение, испытываемое ежесекундно. Переживая его, ты заново переживаешь чувство очищения и неприятия всяческого насилия над человеческой личностью. То есть сначала надо испытать, а потом не приять испытанное. Вы не читали постановления «О воспитании ненависти» или «О принуждении к миру»?
Я замотал головой.
– А «О положительном удостоверении»? «Об истинном отношении»? «Об успехах вольномыслия»?
Еще один энергичный рывок.
– А положение «О вине обывателя»? «О пользе законов»? «Об утрате инстинкта плотоядности»? «О понуждении к выращиванию плодов»?
Увидев полное мое в том невежество, Григорий Гаврилович вздохнул и сказал:
– Милостивый государь! Все наши беды оттого, что мы нелюбопытны. Народ, что природа, должен или спать, или веселится. А еще хорошо бы немного любопытствовать, почитывать сочинения нашего руководства, делящегося с нами своими великими думами. Дикими на первый, непросвещенный взгляд, но зажигающих неугасимые огни в благородных сердцах.
С этими словами Григорий Гаврилович подвел меня к двери крупного здания. Рядом с дверью была табличка «Губернское правление». Ручка на двери была массивная, медная, натертая до нестерпимого блеска.
За дверью нас немедленно обыскали: «Колющие, режущие предметы, взрывчатка, брусчатка, ядовитые вещества и вирусы – все выложите на стол».
Не знаю, выложили ли мы на стол все свои вирусы, но то, что было в карманах, выложили незамедлительно. Бдительные стражи, одетые в костюмы пехоты времен императора Павла Петровича, порылись в вещах, но ничего не нашли. Потом они провели нас через арку-детектор – и опять ничего.
– Куда направляемся? – был нам задан наконец вопрос.
– К начальнику следственного департамента, – ответил Григорий Гаврилович.
– Первая дверь направо.
За дверью мы увидели комнату. В комнате по обеим сторонам тянулись стеллажи с книгами, а за ними, в глубине, стоял стол. На столе лежала лысая голова. Она лежала так, что глаза ее были полузакрыты, а все выражение – будто голове сей все едино в мире этом.
Мы вошли, я оторопел. Голова лежала совершенно неподвижно, но потом она качнулась и… И тут я понял свою ошибку – голова, видимо, уронила что-то под стол, и теперь пыталась до него дотянуться, отчего все тело скрылось под столом, куда сама голова не влезла. И вот теперь тело пыталось на ощупь найти что-то под столом.
Мы оба немедленно приняли положение «руки вверх», после чего были повернуты лицом к стене и обысканы. Потом у нас проверили документы. Во время проверки патруль говорил только по-немецки.
Голова формой и цветом напоминала туркестанскую дыню.
– Ну вот! – сказала голова и приподнялась над столом. Тело при голове имелось. – Достал! – По какому вопросу? – спросил начальник департамента, превратившись из головы в обычного человека и усевшись в кресле.
– Требуется ваша помощь, ваше превосходительство! – начал свою речь Григорий Гаврилович. – Извольте видеть. Человека высаживают на станции из поезда.
– На нашей станции? – энергично отозвался начальник.
– Да.
– Удивительно. Там же давно никого не высаживают.
– Это так, но тем не менее высаживают.
– Ну хорошо, и что же после?
– А потом оказывается, что он едет в Грушино!
– Как? В Грушино? В Грушино?
– Да.
– Ну и хорошо! Едет! Ну! Но почему его высаживают у нас? Ехал бы себе и ехал!
– В том-то и дело! По ошибке!
– По ошибке? Я правильно понял?
– По ошибке-с!
– Но документы? Как у него с документами? Где они?
Все мои документы немедленно оказались в руках начальника следственного департамента. Он ловко выхватил лупу из ящика стола и приник к первой странице моего паспорта.
– Линии вычерчены верно. Похоже… похоже… что паспорт подлинный. Хотя вот этот водяной знак… минуточку, – начальник схватил другую, видимо, более мощную лупу. Все лицо его являло собой поиск и в то же время следствие.
– Этот водяной знак с изъяном, – говорил он, не отрываясь от лупы, вроде бы самому себе, – за что можно было бы посадить голубчика на парочку лет за подделку документа, но следующая линия уравновешивает состояние. Хотя, впрочем… А где его регистрации?
Оказалось, что у меня уже не две, а целых три регистрации. Последняя, видимо, была сунута мне в карман фашиствующим патрулем.
– Регист-раааа-ции, – задумчиво тянул начальник. – Так, хорошо, посмотрим, что у нас здесь.
– Так, так, так, очень интересно. Очень интересное получается положение, – продолжил он изучать мои регистрации, изредка бросая поверх них на нас испытующий взгляд.
– Так! – сказал он, шумно откинувшись на спинку кресла. – Попался наконец!
– Кто попался? Кто? – забеспокоился Григорий Гаврилович.
– Лихоимец и государственный изменник! Нет, батенька, меня не обскакать! Мы-то знаем, сударь мой, что к чему. Мы в таких летах, голубчик, что уж будьте любезны! Не поддаемся мы руладам! Нечего их тут выделывать! Вот полюбуйтесь!
– На что? – с все возрастающим беспокойством отозвался Григорий Гаврилович. Он почтительно приблизился к столу в ответ на приглашение приблизиться, изогнулся дугой и посмотрел в лупу, которую держало в руках начальство.
– Видите? – вопросил начальник с небывалым торжеством.
– Где?
– Здесь.
– Что?
– Орел.
– Какой орел?
– Орел на печати.
– Орел?
– Ну да, орел. И не один. Двуглавый орел.
– Да.
– Он улыбается.
– Кто улыбается?
– Орел на печати. Двуглавый орел на печати у вас улыбается.
– У нас? Не может быть!
– Может. Охрану сюда немедленно. Вязать подлеца.
– Кого?
– Его! – теперь они оба глядели на меня. – У него поддельная регистрация. Кто ему давал эту регистрацию?
– Регистрацию?
– Ну да! Вот эту регистрацию кто ему давал и печать на ней ставил?
– Я не давал! Это не я!
– Тогда где же ваша регистрация? Настоящая? А?
На Григория Гавриловича было жалко смотреть. Городовой и милиционер был просто уничтожен, раздавлен. Мне его было до того жаль, что я уже, кажется, согласился бы, что это я сам подделал эту несчастную регистрацию, только бы его перестали мучить.
Лицо его подергивалось правой щекой, в то время как левая щека, не видимая начальством, делала мне какие-то знаки, а глаза его тем временем вылезали из орбит. Казалось, он ими ел начальство, буквально ел.
Но начальник следственного департамента был непреклонен:
– Вы приводите мне человека, якобы сошедшего с поезда, не зарегистрировав его подобающим образом. И в то же время при нем есть одна регистрация, ужасно напоминающая вашу, но она оказывается такой, что на ней двуглавый орел на печати улыбается! Кто ответит за это преступление?
В это время взгляд начальника еще раз падает на лупу, все еще лежащую на этой самой злосчастной регистрации.
– Хотя погодите! – говорит он и опять берет лупу в руки. На Григории Гавриловиче, если так можно выразиться, совсем уже нет лица – просто есть совершенно плоское место.
– А вот если смотреть вот под этим углом… – говорит начальник и смотрит в лупу, – Смотрите-ка! Если смотреть вот под этим углом, то и все вроде бы нормально. И не улыбается никто.
Надо заметить, что Григорий Гаврилович в этот момент шумно выдохнул. Воздух, постепенно набранный им во время этого инцидента в легкие, после этих слов начальника начал сам по себе выходить, и вся фигура сникла, сдулась, теряя объем. Все черты его немедленно вернувшегося на свое место лица стали вдруг округлыми и доброжелательными. Он даже порозовел. Он даже улыбнулся правой частью, обращенной к начальнику, и тем догнал левую часть, давно уже пребывающую в объятиях добродетели. Симметрия была восстановлена. Если бы у него был хвост, мы бы, наверное, увидели, как он виляет, потому что повизгивания от него уже начали доноситься – настолько он подался обаянию любезности начальника.
– Осмелюсь поинтересоваться, – голос Григория Гавриловича превратился в тонкий голосок, в нем зазвучала сладкая мольба, – Григорий Евсеич (так мы узнали Григория Евсеича), как обстоят дела с вашей живописью? – Григорий Евсеич, – заметил мне немедленно господин городовой, – наш известнейший живописец, и побывать у него и не поинтересоваться этим вопросом – величайшее безрассудство. – Так как вы? – немедленно возвратился он в первоначальное состояние. – Удалось ли выставить что-нибудь новое на торги? Я все время наблюдаю за искусством Григория Евсеича, – оборотился городовой ко мне еще раз, – и никогда не отказываю себе в удовольствии приобрести, хотя бы и в кредит, один из его шедевров.
– А вот как раз и закончил картину «Синь», – отозвался не без гордости Григорий Евсеич, после чего он нажал необходимую кнопку на столе, и часть стеллажа с книгами уехала куда-то в стену, а на его место приехало живописное полотно.
На полотне было изображено что-то лиловое.
– Ах, какое богатство тона! – немедленно отозвался Григорий Гаврилович. Он даже отступил назад и развел руками, пораженный увиденным. – Какая глубина и в то же время простота, нарочитая простота в деталях.
Начальник следственного департамента окончательно смягчился, смущенно улыбался и, потупясь, грыз подвернувшийся карандаш.
– Мягкость и в то же время твердость убеждений. Чувствительность и строгость. Душа и все ее оттенки, – не унимался Григорий Гаврилович, – страдания во славу Отечества и удивительная сердечность, приятие всего вокруг как большой, божественной ценности. И сколько во всем этом науки! Почти столько же, сколько и искусств. Поль де Кок и прочие классики – совершеннейшее, знаете ли, отребье на этом фоне. Поверьте! Мне ли говорить о бессмертии, но о бессмертии души? Душу на лист – будет тебе бессмертие! Душу на лист! Душу!..
– Вы совершенно правы, Григорий Гаврилович. А не видели ли вы мою «Ночь»? – Григорий Евсеич, казалось, необычайно воспрял духом.
Одно нажатие кнопки, и картина поменялась. Теперь она являла собой квадрат. Квадрат был закрашен черной краской.
…Но не прошло и суток, как я все это зачеркнул, во всем теле разлилась желчь – так и появилась «Ночь» – буйная и страстная, переживающая коловращение.
– Видите ли, – взялся объяснять картину ее автор, – сначала я хотел написать «Утро». Вроде бы встаешь ты утром, а в окно глядит уже новый день. Но потом тема мне показалась излишне избитой, и я вознамерился написать «День» – что-то солнечное, выплеснутое ненароком на холст. Но потом и она перестала меня увлекать, и тогда я прямо сверху «Утра» и «Дня» написал «Вечер» – умиротворение, простота, уединение, упоение. Но не прошло и суток, как я все это зачеркнул, во всем теле разлилась желчь – так и появилась «Ночь» – буйная и страстная, переживающая коловращение.
– Ах, какая глубина прорисовок. Сколько тут мысли, чувства, страдания, метаний. Она то темная, то розово-темная, то золотисто-темная, то сине-темная. Так и переливается. Так и играет. Глубокая. Очень глубокая концепция.
– И философия.
– Разумеется. Куда же без нее.
– Но вернемся к нашим делам, – вспомнил обо мне начальник следственного департамента. Он нажал кнопку, картины уехали, приехал стеллаж с книгами. Григорий Гаврилович немного сник, но тут же взял себя в руки.
– Что же мы имеем? – продолжил Григорий Евсеич. – Человек сошел не на той станции. А надо бы – на той.
– Совершенно верно.
– Отведите-ка его в департамент наших путей. Там должны разобраться, – с этими словами Григорий Евсеич отдал мне все мои документы и регистрации, добавив от себя и свою собственную регистрацию, после чего мы немедленно оказались за дверью, где Григорий Гаврилович сразу же взял меня за локоток.
Именно в этот момент я и спросил своего сопровождающего:
– А чего это, позвольте узнать, у начальника следственного департамента такие таланты?
– А оттого-с, – довольно сухо начал Григорий Гаврилович, – милостивый государь, что у нас в Пропадино всюду таланты. Всюду разложены. Да и поощрены они Его Высокопревосходительством, который и сам, что там греха таить, то на дуде дудец, а то и музыку вдруг бросается сочинять. А какие он пишет оды! А еще он играет в местном театре, где периодически предстает перед всеми нами в образе Сарданапала. Помните? «Как бедность пресмыкаться стала, увидели Сарданапала на троне с прялицей меж жен».
– Гм… понимаю, – начал было я, но Григорий Гаврилович сделал мне знак, что он свою речь еще не закончил.
– Анархии, друг мой, то есть безначалия надо опасаться пуще всего. Она величайшая из бед и жупел всех наших невзгод на развалинах мироустройства. А чем мы можем сопротивляться этакой напасти, как не искусством? Вот и поем, и пляшем, а то и картинами, кистью рафаэлевой балуемся. Писание картин воспитует так необходимую в народе чинобоязнь и начальстволюбие. Не занятый сладкими плодами просвещения ум тянется к смуте.
С этими словами мы подошли к двери начальника департамента путей. Как только мы вошли, так сразу же и обнаружили начальника висящим на канате. Точнее, он на нем сидел, испытывая взором окружающее пространство.
Спортивный канат спускался посреди кабинета с потолка и до самого пола, и на этом канате, как кузнечик на лиане, и сидел начальник. Но вот он как раз начал спуск.
– Одну секундочку, господа! – прокричал он нам тут же сверху. – Одну секундочку! Я незамедлительно к вам спускаюсь!
– Не извольте беспокоиться, Гавний Томович, – заговорил сейчас же Григорий Гаврилович. – Мы обождем-с!
– Ну как же! Люди не должны нас ожидать! – начальник, произнося это, проскользил по канату вниз, а потом он мгновенно оказался сидящим у себя на столе в позе лотоса, – Люди! Они же избрали нас! Точнее, не совсем они, конечно, но мы все равно избранные! И как избранные, мы должны себя им! И тем, кто нас назначил, и тем, кто нас мог бы тут выбрать, положись руководство на их ум и беспристрастие. Мы обязаны! А как нам надо отдавать себя? Надо бы отдавать себя в лучшем виде. Вот и приходится трудиться над формами тела. С утра залезаю на канат, а потом и на стол. Форма тела – это что шкворень, на коем ходит передок всякой повозки. Как без него ревновать во благо и счастье той самой страны, что все мы тут почитаем за Родину? Никак без него нельзя.
…С утра залезаю на канат, а потом и на стол. Форма тела – это что шкворень, на коем ходит передок всякой повозки. Как без него ревновать во благо и счастье той самой страны, что все мы тут почитаем за Родину? Никак без него нельзя.
– А еще нельзя забывать о порочной воле обывателя! – отозвался Григорий Гаврилович.
– Истинно так! Но не строгости, а кротости для!
– В кротости есть известная доля приятности.
Перемолвившись таким образом и оставшись собой в высшей степени довольными, они наконец занялись и моим делом. Григорий Гаврилович очень кратко изложил самую суть.
– Грушино? – воскликнул Гавний Томович почти в восторге.
– Оно самое!
– Так ведь нет же ничего проще! Надо взглянуть на карту!
Немедленно на столе возникла карта, а на ней – холмы, холмы.
– Грушино… – задумчиво рыскал по ней наш спасатель. – Грушино… где-то я видел Грушино. Кажется, я упоминал о нем в своих мемуарах. Где мои мемуары? – он порывисто бросился в стол и достал оттуда солидную книжищу. Он немедленно отправился в оглавление. – Грушино… о моем детстве… об отрочестве… Отечестве… о разуверениях… об уветах… о времени как материи… а, вот! О холмах! Так! И что мы тут имеем? Хиреют холмы… это все не то. А вот: «Было Грушино, да все и кончилось!»
– Как это? – сорвалось у меня с губ.
– Ну нет у нас его! – заявил Гавний Томович, и глаза его покрылись маслом спокойствия.
– Как это? – чуть не поперхнулся я. – Я же ехал!
– Ну ехал. Пока ехал – было, как доехал – кончилось. Это часто случается.
– Да как же оно может так случаться?
– А так! Вот если б оно имело все возможности находиться в моем ведомстве, то, примите мои уверения, и не пропало бы, а вот ежели оно проходит по ведомству сельского хозяйства, – так там и слон недавно пропал.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента